* * *
Хуже всего пришлось десантникам, засаде, в которой находились Взрывпакет и прапорщик Грицук. После короткой передышки и громкой, в которой буквально лопались барабанные перепонки, тишины – именно ею восхитился памирец, посчитав, что с заставой все покончено, – на засаду начали накатывать валы душманов.
– Это что же, сюда весь Афганистан бросился, что ли? – ругался Взрывпакет, поворачивая потное, красное от напряжения лицо к напарнику. – Ты за лентой следи, за лентой! Не дай бог перекос – от нас тогда одно сырое место оставят!
После второй атаки последовала третья – практически без передышки, вслед за третьей – четвертая. Десантников спасало то, что недалеко от засады была расположена каменная горловина; любая накатывающая волна должна была сжаться, чтобы втиснуться в горловину, а сжимаясь, попадала под огонь назарьинского пулемета.
Лейтенант жестко сжимал глаза, ругался во время стрельбы и зло скалил зубы.
В минуты передышки поворачивал к прапорщику потное лицо и что-нибудь говорил: ему важно было слышать свой голос.
– Китайский вариант, – сказал он на этот раз. – Помнишь, китайцы на вьетнамцев лет двадцать назад полезли? Китайцев было много, вьетнамцев мало, но боевого опыта у китайцев было меньше, чем у вьетнамцев. Боевой опыт победил, вьетнамцы положили китайскую несметь на землю пятками вместе, носками врозь. Встречали их пулеметами, только перегревшиеся стволы меняли один за другим и без задержки отправляли хунгузов на тот свет. Очень лихая была, Грицук, операция, весь мир удивила.
– Я-то помню, лейтенант, а вы тогда маленьким были, под стол пешком ходили…
– Все верно, но эту операцию мы специально в училище изучали, – Взрывпакет, ожесточаясь, сплюнул что-то невидимое на землю, помотал головой.
– Чего-нибудь случилось?
– На зубах горечь какая-то. Такое впечатление, что "эрес" съел. Кстати, возможно, что один из "эресов" был химическим.
Грицук насупился, свел брови вместе, – сообщение лейтенанта ему не понравилось, еще не хватало оставить в здешних камнях собственные легкие, – в следующий миг молча приложился к автомату, очередью прошелся по недалеким, недобро зашумевшим камышам.
– Бегает там какая-то тварь, – через минуту сообщил он, – не пойму, какая. Камышовый кот, может?
– Камышовые коты здесь не водятся.
– Тогда кабан.
– Ага, на двух ногах, – подтвердил Назарьин, – в чалме. Я тоже заметил. Минуту назад шевелился, сейчас не шевелится. Не до того…
По камышам, будто по живым, пробежала дрожь, Грицук снова дал по ним очередь, Назарьин тоже развернул пулемет в сторону камышей.
– Кабаны, – недовольно пробормотал Грицук.
– Слишком много их что-то… Целое стадо. Молодец Грицук, вовремя раскусил планы ворога, – похвалил Назарьин и также дал по камышам очередь – длинную, превратившую сухие стебли в рубленую капусту, помотал головой огорченно: – Эх, близко очень мы находимся от этого места – из рогатки можно достать.
– Вот вам и кабаны, лейтенант, – Грицук отщелкнул от автомата пустой рожок, бросил себе под ноги, носком ботинка отодвинул на видное место, чтобы в горячке боя не расплющить его, не втереть в камни огромной ногой, ведь рожок – это не только ценное солдатское имущество, за которое прапорщик расписывался, рожок еще ценен и другим – слишком мало у них патронных магазинов, все по пальцам считаны-пересчитаны, – хм, кабаны! – Грицук вставил в "калашников" новый рожок.
– Очень не нравятся мне эти камыши, – не слушая напарника, пробормотал Взрывпакет, – если бы их можно было поджечь – поджег бы.
– Не загорятся. Это они с виду сухие, а на деле – нет.
– То-то и оно, – Взрывпакет прицелился и снова дал короткую очередь по камышам. Там неожиданно что-то загорелось неярким факелом и, словно бы в подтверждение разговора, который вели лейтенант с прапорщиком, из камышей с давящимся слезным криком "ы-ы-ы" вывалился человек в полыхающем на спине халате и, поскользнувшись, плашмя повалился на землю. Потом перевернулся, затих – лишь дернул раза три ногой, словно был подбит пулей, выгнулся на земле судорожно, вытянулся и больше не двигался.
– Он что, готов? – спросил прапорщик.
– Не знаю.
– Не повезло душку. Кто же его подпалил? Свои если только. За нарушение веры, за то, что не так трактовал Коран, какую-нибудь суру не прочитал перед жратвой – вот его и превратили в свечку.
В прогале между камнями снова показались душманы. На этот раз они шли показательно, с криком "Алла акбар!", в чалмах, с темными, поблескивающими в свете луны лицами, с автоматами наперевес, страшноватые – Грицук, глядя на них, не удержался, гулко сглотнул слюну.
– Не боись, родимый, – подбодрил его лейтенант, – это всего-навсего сырое мясо, из которого мы наделаем хороших котлет. Не видать им заставы, как своих ушей. Хоть и сгорела она… Построим новую. В землю зароемся, сверху железом накроем голову – все равно жить будем. Ну, нехристи, держись! – Взрывпакет передвинул пулемет, повел стволом из одного края в другой, проверяя угол, который он может захватить во время стрельбы, машинально отметил, что неподвижно лежавший душман, а вместе с ним и камыши, выпали из сектора обстрела, поморщился от неприятного чувства, будто от зубной боли, вздохнул, ощущая, как на него наваливается усталость – тяжелая, ночная, иссасывающая, а вместе с ней – безразличие. Это происходило не только со Взрывпакетом – со всеми воюющими людьми, лейтенант это знал, но от подобных знаний легче никогда не становится. Стиснув челюсти, он пробормотал угрюмо, словно бы борясь с самим собою: – Ну, нехристи… ну!
Надавил на послушный, мягко ускользнувший под пальцем спусковой крючок, длинной очередью свалил несколько душманов – только галоши с обрывками халатов полетели в разные стороны, – душманы мигом рассеялись, каждого теперь надо будет отстреливать отдельно, как горного козла, короткими очередями, – но нет, душманы, продолжая кричать: "Алла акбар!", на бегу стреляя из автоматов, снова собрались в два ручья и понеслись в обход засады к заставе: один ручей покатился слева, другой справа.
Лейтенант дал несколько коротких гулких очередей по левому ручью, сбил человек шесть с ног, потом переместил огонь на правый ручей, также дал несколько очередей, выругался.
– Уж больно вы шустрые! Чего "Алла акбар" перестали орать? А, душки?
Подумал о том, что вообще-то мусульмане кричат "Аллах акбар" – "Аллах велик", – а не "Алла акбар", но букву "х" они никогда не произносят, проглатывают ее в крике, как нечто непотребное, чужое для языка, мешающее дышать, – вот и получается усеченный протяжный крик, словно бы состоящий из нескольких "а" – "Алла акбар!" Как русское "ура!".
"Ура" – это тоже, наверное, что-то усеченное, какая-нибудь старая хвала Господу Богу.
Снова свалил несколько человек слева, потом несколько человек справа, плюнул на горячий ствол пулемета, усмехнулся:
– Спортсмены! Уж больно вы раскипятились! Заставу вы никогда не возьмете! Скорее атамана своего закусаете до крови.
Подумал о том, что, если разобраться, застава им и не нужна, это ведь обычная общага, пахнущая потом и портянками, запасов оружия там нет, запасов патронов тем более, документы все с собой у Панкова, кроме, может быть, журнала наблюдений, в котором все равно нет ничего секретного… – что им там надо? Дизель? Дизель уже спален "эресами". Запас солярки? Этого запаса тоже нет. В баньке попариться? Но и славная банька, великолепно доведенная до ума, спалена…
Что тогда заставляет душманов лезть на пулемет, чтобы дотянуться до заставы? Желание воткнуть в какой-нибудь горелый паз, в обугленную притолоку зеленый мусульманский флаг – клочок выгоревшей грубой материи? Но это же не стоит жизни. Тогда что? Деньги? Может, мусульманскому Мелитону Кантарии за это обещали хорошие деньги – водрузи, мол, знамя Аллаха, – и сразу станешь Рокфеллером! Это? Или что-то еще?
– Тьфу! – снова отплюнулся Взрывпакет: он этих людей не понимал.
Ручей справа снова ожил, несколько человек вскочили на ноги, понеслись на десантников.
– Дураки! – спокойно произнес Назарьин, дал по ним очередь, – и мигом охладил их пыл, свалил на землю. – Ну куда вы суетесь, дураки?
Последние пули очереди всадились в твердый камень – наверное, попала гранитная прослойка, вышибли сноп искр, ярко осветивший пространство, с тоскливым пением унеслись в небо, на афганскую сторону.
Залегшие боевики начали торопливо отползать, изредка кто-нибудь из них пускал в сторону десантников автоматную очередь, трассирующие пули проходили наверху. Назарьин на эти очереди не отвечал, лишь ругался коротко:
– Дур-раки!
Минут через пять каменистое поле перед пулеметным гнездом сделалось чистым, на нем лишь "загорали" убитые боевики, да где-то в камышах надорвано, громко стонал находящийся без сознания человек.
Над далеким каменистым кряжем зажегся коричневый утренний свет, небо завспыхивало легкой розовиной, слабыми звездочками, в выси засочилась, проступая сквозь невидимые поры, утренняя мокреть, эта таинственная игра завораживала всякого человека, увидевшего ее, – Взрывпакет тоже увидел, улыбнулся по-мальчишески радостно, освобожденно, словно бы вернулся в собственное детство, – но вот скромная заря эта пошла вразнос, рассыпалась, будто сырой весенний снег, застыла на несколько минут и погасла, словно бы жизнь ее на этом закончилась. Взрывпакет разочарованно сощурил холодные синие глаза, вздохнул. Повернулся неловко, услышал, как у него ревматизно захрустели кости.
– Чертовы камни! – выругался он. – В них можно всю свою требуху оставить.
– Эти камни опасные, лейтенант, – сказал Грицук, – из человека тепло вытягивают, из костей – мозг, а обратно, в тело да в кости, студь закачивают.
Но Взрывпакет не стал слушать прапорщика – не до того было, – сделал несколько частых вздохов, проговорил словно бы для самого себя – горько, с недоумением:
– Застава-то вон, догорает… Жалко заставу, – вздохнул, затих на мгновение, пробежался глазами по каменистому полю, по растерзанной кромке камышей, поглядел на одиноко валяющиегося душмана, примявшего своим халатом огонь, спросил у напарника: – Патронов сколько у нас осталось? Полчаса еще продержимся?
– Полчаса продержимся. Но больше – нет.
– А нам больше и не надо. Чую я – придется отсюда уходить, – лейтенант ткнул пальцем в лежащего душмана. – А этот все лежит!
– Отдыхает.
– Слышь, Грицук, на родине у себя давно был?
– Дома? Давно, – в голосе Грицука не слышалось ни сожаления, ни досады, голос был спокойным и ровным, – хотя снится мне родина часто. А в последнее время – каждую ночь. Как только закрою глаза – дом свой вижу.
– Ты ведь с Украины… Из какого города?
– Из Луцка.
– Не знаю… Никогда не был.
– У вас, товарищ лейтенант, все впереди, – ободряющим голосом произнес прапорщик, – вы ведь в два раза моложе меня… Сколько вам лет?
– Двадцать один.
– Чуть не угадал, самое чуть – мне сорок четыре. Луцк – яблоневый город. Сиреневый. Вишневый, грушевый, каштановый. Фрукты у нас на тротуарах валяются, как апельсины в Испании.
– Про Испанию откуда знаешь?
– Читал.
– Если будем живы, то приедем половиной десанта и в Луцк. Вареники с вишней трескать. Хотя, наверное, вряд ли, Украина теперь – забугорье, иностранное государство, и ты, Грицук – иностранный гражданин.
– Я украинского гражданства не принимал, паспорта с трезубцем у меня нету.
– Чего так?
– Не успел. Да и желания особого, честно говоря, не было. Жил я в большой стране, присягу давал большой стране, а меня решили заставить жить в каком-то фитюлечном государстве, присягу давать бендеровцам… Не могу я… – прапорщик мученически сморщился, поймал глазами тускнеющий, поутру сильно пошедший на убыль свет луны – наступало самое опасное для засады время: погаснет луна, в темноте к пулеметному окопу можно будет легко подобраться – вязкая предрассветная мгла, серая, пропитанная дымом, туманом и какой-то странной влажной крупкой, способна растворить, скрыть в своей плоти любой предмет, малый и большой, натянуть на него шапку-невидимку, и лейтенант, поняв это, так же, как и луна, потемнел лицом, потускнел, покивал согласно, слушая напарника, – тот все говорил правильно… Видать, настрадался Грицук, много думал в последнее время, в душе появились болячки. – Не могу я и не хочу быть в России иностранцем, – заключил прапорщик, – хотя на родину тянет очень…
Взрывпакет снова кивнул ему.
– Дело говоришь. Тем, кто пропил нас в Беловежской пуще, потомки памятника не поставят. Дай Бог, чтобы могилы, их не тронули – не то ведь выроют. У нас народ изобретательный, умеет расправляться.
– Действительно, лейтенант… Не пойму я ни хрена, что происходит. Вот вы человек умный, объясните мне простую вещь. Развалили великую страну – действительно великую, это признавали все, и друзья и вороги, остановили промышленность, разорили заводы, из земли потихоньку тянут то, что в ней осталось, разные морды набивают себе карманы деньгами так, что карманы лопаются по швам, армию обгадили, офицеров пустили по миру, флота нет, погранцы вместо хлеба приклады автоматов грызут – полный раздрай… И во имя чего, спрашивается? Во имя того, чтобы две-три тысячи человек наелись долларами под самую завязку, а сорок тысяч разных торговцев могли вместо Крыма ездить на отдых в Турцию?
Пока Грицук говорил, Взрывпакет угрюмо молчал, ощупывал глазами каменистую плешку, слушал стоны раненого, застрявшего в камышах – тот то вскрикивал звонко, голосисто, надрывая своим голосом душу, то вдруг затихал, бормотал что-то бессвязно и был едва слышен, – вглядывался в померкшую, тихую заползающую в неведомо откуда появившиеся облака луну, думал о чем-то своем.
Он был согласен с прапорщиком – он мог бы произнести те же самые слова, только более напористо, более резко, с матом и издевательскими подковырками: то, что происходит в России, здесь, в Таджикистане, не понимают не только прапорщик Грицук и лейтенант Назарьин – не понимают генералы и крупные государственные мужи, не понимают академики и слесари, учителя и домработницы, дахкане и вертолетчики, не понимают все, кроме небольшой кучки людей, по ошибке именующих себя демократами. Да демократии от них, как от жадюги – куска снега зимой, не дождешься, любого человека, даже мать родную, эти демократы удавят за десять долларов. Тьфу! Назарьин пожевал губами и громко сплюнул в угол окопа:
– Тьфу!
Луна вползла в темное, похожее на сгусток вонючего порохового дыма облако. Сделалось черно и холодно. Блескучая рассыпчатая розовина рассвета, появившаяся минут пятнадцать назад на востоке, вновь не прорезалась, мир сделался непроглядным, глухим, время остановилось…
"Самая пора умирать, – невольно подумал Взрывпакет, – даже дыхания не хватает, воздуха нет, так тяжело… И темно, очень темно: руку вытяни – не видно".
Душман, которого они с Грицуком посчитали убитым, ожил, приподнял голову, бросил осторожный взгляд на окоп – глаза у него были цепкими, как у кошки, – перевернулся на живот и беззвучно, ловко, не издавая ни единого звука, пополз к окопу.
В районе заставы стреляли, одинокие гулкие хлопки перемежались с сухими очередями "калашниковых" – стрельба эта была на руку ползущему душману, прикрывала его…
– Ловко мы им врезали! – неожиданно по-мальчишески азартно воскликнул Грицук.
– Это было давно, я уже и забыл, когда… – Назарьин усмехнулся, – это все в прошлом.
А прапорщика начал разбирать восторг – он гордился собою, победная улыбка растеклась по его бледному, плоско растворяющемуся в темноте лицу.
– Больше они вряд ли сунутся.
– Сунутся, еще как сунутся, – лейтенант был настроен не так оптимистично, как прапорщик.
С неба пролился короткий тусклый свет – в разверзнувшиеся на несколько минут облака глянул осколок угасшей, обретшей папиросный цвет луны; душман замер, уткнулся головой в землю, враз превращаясь в комкастый неподвижный камень, мертво вросший в памирскую твердь. Взрывпакет приподнялся и, вглядываясь в сумрак, – нет ли чего опасного, – проговорил обрадованно:
– О, посветлело!
– Сейчас все кончится, – мрачно пообещал Грицук и оказался прав – слабенький прозрачный свет начал угасать. – Интересно, как там наши, держатся?
– Держатся. Если бы не держались, стрельбы б уже не было, – сказал Назарьин. – Хотя держать уже нечего, застава сожжена. Всем нам надо уходить, прорываться на соседнюю заставу.
– Если она, конечно, не в пример этой… если она цела – тогда да.
– Если, конечно… – согласился с Грицуком лейтенант, выругался. – Самое поганое время сейчас, хуже, чем вечером, когда половина людей мается куриной слепотой.
– У меня, слава Богу, куриной слепоты нет, – сказал Грицук.
"Нет, так будет", – хотел было сказать лейтенант, но сдержал себя, промолчал, обеспокоенно помотал рукой в воздухе и взялся за старую тему:
– Отвратительное время. Умные люди называют его "между волком и собакой". Действительно, ни одного волка, ни одной собаки не видно.
Душман пополз дальше. Он полз, не издавая ни одного звука – ни царапанья, ни бряцанья, ни шороха, – душман был беззвучен, бестелесен, как привидение.
– Мы уйдем, а дальше что? – Грицук потерся щекой о воротник куртки, пожаловался: – Холодрыга! – высморкался за бруствер. – Мы уйдем – придут другие. Душманы захватят власть, большая кровь прольется. Ведь душманы – голодные. Пока не наедятся – не остановятся. Вот дела, так дела… И еще, лейтенант, мне не понятна жестокость мусульман. Вот что они делают – отрезают головы, с живых людей сдирают шкуру, вспарывают животы, набивают их землей. Разве этого требует от них Аллах?
– И мне не понятна их жестокость, – сказал Назарьин, – думаю, что Аллах здесь ни при чем.
– Если не Аллах, тогда кто заставляет их быть такими? Вера? Ислам?
– Что вера, что Аллах – это одно и то же.
– Не знаю. Думаю – собственная душевная убогость, злость на русских за то, что те работали на них, а сейчас перестали работать. Или что-то еще… Я не знаю, что. Не специалист. Был бы специалистом – ответил бы.
Плоско прижимаясь к земле и по-прежнему не издавая ни одного звука, душман продолжал ползти к пулеметному гнезду. Он находился совсем недалеко от окопа.
– А вдруг они сейчас полезут? – опасливо ежась, спросил Грицук. – В темноте… Мы не увидим их.
– Если не увидим, то услышим, – уверенно произнес Назарьин. – Руки-то с ногами они имеют? Имеют. Значит, топотнут где-нибудь, шаркнут, на камнях споткнутся – услышим!
Чуть поднявшись над землей, душман огляделся, точно услышав бормотанье – промахиваться было нельзя, – и ловко метнул в окоп две гранаты – вначале одну, потом другую, нырнул вниз, прижался к земле, головой притиснулся к небольшому холодному камню.
Из окопа донесся вскрик – первая граната булыжиной ударилась в лейтенанта, отбила ему плечо и хлопнулась вниз, под ноги, за первой в него попала вторая, обожгла бок, и Назарьин, складываясь пополам, ткнулся головой в стенку окопа.
В следующее мгновение из-под тела у него выплеснулся огонь, рванулся вверх. Яркий слепящий свет – это было последнее, что увидел Назарьин в своей короткой жизни, свет ослепил его, обварил яростным жаром и в следующую секунду растворил в себе.