Взглянул на Студенцова, тот понял все без слов, раздвинул пошире горло новенького, не успевшего обтерхаться в походе абалаковского рюкзака - перед самым отъездом из Москвы вместе выбирали рюкзак в динамовском магазине недалеко от Белорусского вокзала. У Студенцова оставалось немного чая, ссыпанного в полиэтиленовый кулек, и кусок сахара, - правда, глутка была менее внушительная, чем у Тарасова, раза в два меньше, но того же развеса, такая же твердая, синеватая - стекло сахаром можно резать, будто алмазом.
- И вся любовь? - полюбопытствовал Присыпко. Студенцов кивнул: да, вся.
Тарасов взглянул на лежавшего Манекина - как насчет пищи земной? Тот отрицательно поводил головой из стороны в сторону, потом разлепил холодный рот с белыми пятнышками слюны, собравшейся в углах, проговорил тихо и отчетливо:
- У меня, ребята, пусто, - улыбнулся слабой извиняющейся улыбкой, - мне никогда в походах харчи не доверяли, боялись - растранжирю.
Покачав сожалеюще головой, Тарасов провел рукою по воздуху - движение, схожее с движением фокусника, когда тот накрывает простынкой какое-нибудь худосочное яблоко, что-то шепчет беззвучно, отводит простынку в сторону и перед изумленным зрителем вместо одного яблока - целая чаша. Либо таз - большой, куда много входит, в котором варят варенье. Поймав взгляд Студенцова - в студенцовских глазах зажглись, завспыхивали слабым пламенем два голодных костерка, Тарасов произнес жестко, отметая все другие предложения:
- Продукты делим на четыре части, - сожалеюще покачал головой. - На больше и не получится. - Будем надеяться, что в четыре дня пурга кончится и вертолет все-таки пробьется к нам.
- Да-а, - протянул Студенцов, - а есть здорово хочется.
- В Москву вернемся - там отъедимся. - Тарасов приподнял крышку чайника. Снег растопился, и в темном нутре заслуженной, несколько раз мятой, попадавшей в различные передряги посудины уже булькала, стреляя паром, вода.
- У матросов есть вопросы? - привычно хмыкнув, спросил сам у себя Присыпко. Нагнал важного сипенья в голос - в подражение Тарасову, вытянул шею, покрутил головой. - У матросов нет вопросов. Делим продукты на четыре части и ждем вертолет.
Тарасов одобрительно подморгнул ему - давай, давай, Володя, напрягайся, держись, "юмори" до седьмого пота, падай от усталости, издевайся надо мною, над собой, над кем угодно, а заставляй людей смеяться. Недаром говорят, что минута смеха продлевает человеку жизнь на день, а потом, настроение в группе надо постоянно поднимать и тут уж - проверено! - самое лучшее, самое наивернейшее лекарство - шутка.
- Давай продолжай морскую тему, - пробормотал Тарасов.
Присыпко когда-то служил на флоте, пахал воду на боевом корабле, утюжил северные и восточные моря и в светлые минуты досуга рассказывал разные байки про сквалыгу боцмана и остроумного кока, про то, как ловится "морской дедушка" - крупный жирный бычок, обитатель спокойных бухт и заливов, очень схожий своими манерами с воробьем - хамоватым городским существом, и как хорош бывает бычок с пивом, и что может совершить верблюд, если он мобилизован на флотскую службу.
- Про верблюда на флоте - это новое, расскажи, - потребовал Тарасов.
В понимающей улыбке раздвинул губы Присыпко, потеребил пальцами бороду.
- Как считаешь, что нужно сделать верблюду, чтобы не проскочить в ушко иголки? - склонил голову набок, взглянул трезвыми светлыми глазами на Тарасова, и тот отметил, что глаза Присыпко холодны и спокойны, в них нет смеха, это глаза человека, готового ко всему, и Тарасову стало немного легче - Присыпко знает что делает, понимает, во имя чего нужно "юморить", он не подведет, выдюжит, даже если им придется выть от голода волками. - Завязать на конце хвоста узел, вот что, - дал Присыпко ответ на свой "верблюжий" вопрос, когда и Тарасов, и Манекин, и Студенцов о нем уже забыли. - Но на сегодня, братья, все. Рассказам - отбой. Не рассказывается что-то, - пожаловался он.
Пурга утихла ночью, увяла, сошла на нет так незаметно, что ее будто и не было вовсе. Когда утром они проснулись и выползли из палатки, то землю уже не окутывали снеговые простыни, не шипел по-ведьмински ветер, хотя нельзя сказать, что он успокоился, он продолжал беситься, но был уже другим - сухим, резким, обваривающим, целенаправленным. Такой ветер - к морозу.
Вокруг палатки был аккуратно насыпан чистый снежок, в нескольких шагах от площадки курилась, попыхивая черным густым дымом, река, беззвучно передвигала, волокла вниз камни, скреблась плотным литым телом своим об обледенелые берега, слизывала с них наросты, с ледяными брызгами уносилась вниз. Противоположный берег реки был едва виден - на землю лег клочковатый, неопрятного пепельного тона туман, очень схожий с испражнениями пожарища, он смешивался с курным паром реки, окрашивал все вокруг в зловещий цвет и, подхватываемый порывами ветра, сгребался в тяжелые высокие кучи, стремительно уносился в ближайшее ущелье, будто в преисподнюю.
- Стра-ашно, аж жуть, - выбравшись вслед за Тарасовым из палатки, пропел Присыпко. Фальшиво пропел. Солист из него был никакой. Поднялся с четверенек на ноги. Ковырнул ногтем в зубах, изобразив на лице сытое довольство: - Чем, славяне, питаемся сегодня? Та-ак... - тут он подобрался и выкрикнул себе за спину, в пустоту ущелья, из которого выхлестывала река; будто находился не на пустынном памирском леднике, а по меньшей мере в московском кафе: - Официант! Вот что... Принесите-ка нам, официант, грибочков соленых, расстегаев с рыбой, жареных рябчиков с ананасами по-буржуйски, как у Маяковского, мяса посочнее, зажаренного на вертеле, и четыре бутылки вина. Ж-живо?
Тарасов похлопал Присыпко по плечу. Подобное кривлянье все от голодных дум отвлекает, потом сунул руку в карман пуховки, достал оттуда три тяжелых ружейных патрона, задумчиво подбросил один за другим вверх, поочередно поймал в ладонь.
- Не боишься, что прямо в руке выстрел хлобыстнет? Капсюлем ударит о край гильзы и разорвется тишина... А?
- Не боюсь, - усмехнувшись, отозвался Тарасов, посмотрел на картонные пыжи, загнанные в горлышки патронов. Что там нарисовано, обозначено что? Два патрона были заряжены "пшеном" - дробью - "шестеркой", это дробь только для мелкой дичи годится, для горных птиц-горляшек и кекликов - памирских куропаток, один патрон был набит начинкою посерьезнее - "двумя нулями". "Два нуля" - это волчья картечь.
- Может быть, пригодятся патроны, - произнес Тарасов тихо, то ли для себя, то ли для Присыпко, - если какой-нибудь лебедь набредет на нас - хлопнем.
Наверху, когда они спускались в устье ледника с больным Манекиным, оставили и карабин, и рацию, и лишнюю амуницию - словом, все тяжелые вещи - с барахлом этим распрощались до будущего года - иного выхода просто не было, - а вот с ружьем своим Тарасов не распрощался. Он с этим арбалетом не раз и не два бывал на охоте, даже тонул однажды в тянь-шаньской реке, горел в саянских лесистых гольцах, добывал себе еду, дичь и рыбу, в тайге спал, положив рядом с собой, сберегал ружье. Как и ружье сберегало его. И, выходит, не напрасно он и сейчас ружье, несмотря на тяжесть, потащил - теперь, если что, арбалет может здорово их выручить.
Только двухствольная тульская безкурковка и подсобит либо вертолет, если он прорвется сквозь густой горный дым, который валит откуда-то с верхотуры, будто из преисподней - вязкий, непроницаемый, жирными лохмотьями оседающий на снегу.
В палатке завозился кто-то - Манекин либо Студенцов. Алюминиево-блесткая прочная ткань затрещала, грозя прорваться. В два длинных сильных прыжка Тарасов очутился у палатки, с маху распахнул полог. На Тарасова выплеснулось хриплое, обессиленное:
- На воздух вынесите меня, на возду-ух! В легких пусто, кислорода не хватает.
Тарасов, подумавший поперву, что это схлестнулись Студенцов и Манекин - самое худшее, что могло произойти, - немного успокоился, распахнул полог пошире. В палатку тут же втиснулся вязкий дымный хвост, накрывший Манекина целиком, словно грязной марлей, и тот закашлялся, замахал около рта рукою, сгребая ядовитую дымную марлю в кулак.
- Слабак парень, - ни к кому не обращаясь, пробормотал Студенцов. Он сидел в углу палатки, а теперь ползком выбрался из нее, лег на снег. Студенцов продолжал говорить и говорить, но Тарасов не обращал на него уже никакого внимания; в горах такое часто бывает - за неимением другого приходится самого себя выбирать в собеседники. - Слабак-то слабак, а медалями облеплен с головы до ног, как породистый кабысдох, - продолжал гудеть Студенцов. - Тьфу! - Закончил со вздохом: - Хорошо иметь великих родителей.
- С выводами погоди, - наконец, повернувшись к нему, обрезал Тарасов, - схватит горняшка, посмотрим мы на тебя, красивого, как бороться с нею будешь.
- Еще ни разу не хватала, думаю, бог и дальше в обиду не даст.
- Постучи три раза. И через плечо плюнь. От тюрьмы, от сумы да от болезни никогда не зарекайся. Неизвестно где найдешь, где потеряешь.
Студенцов смолчал.
Тутуком он действительно ни разу не болел, ни в одном походе - пока проносило, но видел, как других скручивала горняшка - характер у нее суровый, жесткий. Мало кто знает, что же это такое - горная болезнь. Даже врачи, которые специально ходили с альпинистами на Памир, забирались в поднебесье, на обледенелые пики, - и они не в состоянии сказать, что же это именно, как бороться с тутуком, какие лекарства помогают, могут предохранить, спасти... Тутук - это, грубо говоря, антипод кессонной болезни, берет тутук человека за горло обычно на большой высоте, примерно четыре-пять тысяч метров, и в основном хватает новичков - людей, к горам не привыкших. Почти все врачи, ходившие в поднебесье, были унесены назад на руках - их, пламенных борцов с тутуком, болезнь прихватывала раньше всех. И в полную меру. Так что у эскулапов на борьбу никаких сил не оставалось, забота была лишь одна - поскорее уйти вниз. И желательно целыми.
Первый признак тутука - легкое опьянение, этакое веселое хмельное состояние, когда ничего не страшно, заболевший готов хоть самому снежному человеку голову свернуть набок и засунуть под микитки, затем исчезает ощущение высоты - заболевшему шагнуть вниз с тысячекилометровой стенки ничего не стоит, совершенно плевое дело, это все равно что спрыгнуть с табуретки на пол.
Дальше дело принимает серьезный оборот - человека начинает тошнить, что-то давит и давит ему на горло, и никак не освободиться от цепких прилипчивых пальцев, перекрывающих путь воздуху, кислороду, мешающих жить, дышать, смотреть ясным взором на солнце.
Потом человек теряет сознание, из ушей, рта, носа идет кровь, и, случается, конец бывает печальным. Применяя терминологию последователей великого Гиппократа - с летальным исходом.
Средств борьбы с тутуком - почти никаких. Нет пока ни таблеток, ни зелья, ни порошков, которые облегчили бы участь потерпевшего. Существуют, правда, некие дедовские методы, но это не борьба, это семечки - облегчение, и все. Надо пить как можно больше теплого чая - именно теплого, не горячего, и как можно больше есть сахара.
По правилам все группы, в которых имеются заболевшие, должны немедленно прекратить восхождение и спуститься вниз - унести с собою пораженных тутуком бедолаг. То, что тарасовская группа все-таки, несмотря на заболевшего Манекина, брала "пупырь", и взяла втроем, хотя вершина и была трудной, - нарушение. На совести самого Тарасова - он отдал приказ штурмовать вершину. Тарасов это прекрасно понимал и готов был отвечать за нарушение. Когда он думал о восхождении, то твердел лицом, на скулах у него цветы вспыхивали, а глаза делались тяжелыми, незнакомыми.
Да, Манекину в этом походе не повезло - он заболел, скис буквально в несколько часов, и его пришлось оставить на площадке - "постеречь вещички" с запасом продуктов, сухого спирта, с походным керогазом, палаткой, частью веревок...
Когда взяли пик, отметили победу выстрелом из ракетницы и, сложив тур, оставили в нем банку из-под апельсинового сока с запиской, то тут же двинулись вниз, к Манекину, с тревожной мыслью: все ли в порядке с парнем, жив ли он? Через несколько часов достигли площадки, где они оставили Манекина. Игорь лежал на площадке вольно, с бездумными, широко открытыми глазами, время от времени поднимая голову и глядя в глубокое, круто продавленное небо. В руке он сжимал осколок камня и методично долбил им по веревочному узлу, которым была привязана к камням палатка.
- Ты чего делаешь? Иг-горь! - закричал еще издали Тарасов. Отстегнулся от связки и без страховки, врубаясь носками триконей в отвесный, готовый в любую минуту ссыпаться вниз снежник, пошел к Манекину. А тот, никак не реагируя на крики Тарасова, продолжал бить и бить камнем по узлу, перерубая его. Одного из мешков - продуктового, оставленного с ним, уже не было - больной, впавший в беспамятство Манекин успел отсечь его, и мешок, ясное дело, ухнул вниз, в пропасть.
- Иг-горь! Иг-горь! - продолжал ранено звать Тарасов, а Игорь Манекин хоть бы хны - ноль внимания на вскрики, знай себе помахивает да помахивает острозубым камнем.
Последние метры перед площадкой - покрытый слоистой скользкой скорлупой каменный бок надо было проходить только со страховкой - веревкой, к которой привязан альпинист... Присыпко, матерясь, кричал Тарасову, чтобы тот подождал их, не порол горячку, проход через каменный бок может жизни стоить, но Тарасов резко замотал головою и, враз сделавшийся маленьким, каким-то беззащитным муравьем, прилепившимся к огромному обледенелому стесу, которого не то чтобы ветер - простое движение воздуха может запросто сбросить вниз, начал одолевать скользкий бок, шаг за шагом приближаясь к Манекину.
А тот знай себе все машет и машет камнем, узел уже почти совсем перерубил. Еще чуть - и сверзнется палатка в пропасть, оттуда уже вряд ли ее удастся извлечь. Останутся они тогда без крыши над головой, без защиты - альпинистская палатка хоть от мороза и не спасает и перед лавиной не устоит, ее враз скомкает, сжулькает, а вот от ветра и от снега - защита добрая. Особенно если в нее еще затащить керогаз да раскочегарить его как следует - тогда в палатке даже баню принимать можно.
- Держись, Тарасов, держись, родной... - бормотал машинально Присыпко, глядя, как муравей вскарабкался на взгорбок - своеобразный хребет скального бока, застыл на нем, ощупывая камни и не зная, куда дальше ступить. А внизу, под взгорбком, попыхивала чем-то синим, дымным страшная глубь. Если сорвешься в нее, то никто уже не поможет - от человека останутся лишь замерзшие красные ошмотья, раскиданные ударом в разные стороны, будто взрывом.
Вот муравей снова заработал лапками, нашел место, куда можно приткнуть ногу, за что уцепиться пальцами. Тарасов проверял камни. Камни должны быть прочными - не шатуны, на которые, случается, надавишь, а они, как гнилые зубы из разношенных, словно старые сапоги, десен вываливаются, а прочные, мертво соединенные с породой целкачи. Вот Тарасов и медлил, определяя, есть гнилые камни или нет. Проверив, делал очередной шаг. Главным на его пути был этот самый чертов взгорбок.
И Присыпко и Студенцов вздохнули разом, освобождено, будто тяжкий груз с плеч сбросили, когда Тарасов спрыгнул на площадку, где лежал Манекин, вырвал из рук лихоимца камень и швырнул вниз, в пропасть. Начал что-то выговаривать Манекину. Что именно - не разобрать. Доносились какие-то булькающие обрывки, лохмотья разговора, довольно громкие, но неразборчивые, смазанные, будто со дна огромной кастрюли соскребенные. Собрать эти обрывки в единую цельную ткань - дело невозможное. Похоже, что Тарасов успокаивал Манекина, приводил его в чувство. А может быть, костерил. Хотя чего костерить? Сами виноваты...
Ясно было одно - надо срочно уходить вниз, уносить с собою Манекина, сбрасывать высоту, пока горная болезнь окончательно не доконала медалиста. Если доконает - худо будет, за Манекина придется отвечать.
Вот Тарасов сделал резкое движение, замахнулся рукой.
- Как бы он не врезал болезному по челюсти, - вглядываясь в площадку, в нависшего над Манекиным Тарасова, золотолицего, нескладного, в исшарпанной, спаленной едким горным солнцем одежде, проговорил Присыпко. - Не то ведь потом председатель общества со всех нас шкуру вместе со штормовкой спустит. Да и Тарасыч в глаза этому чемпиону смотреть не сможет.
- Не будь провинциальной барышней. "Не смо-ожет", - передразнил его Студенцов. - Я б обязательно сорвался - посадил бы ему фонарь под синим оком. И сумел бы смотреть в глаза кому угодно. Ему. Председателю общества. Министру. Мамаше манекинской. Папаше. Самому себе. Кому угодно! - Студенцов скривил лицо: все же он здорово невзлюбил Манекина. - За палатку ему так надо врезать, чтобы зубы вылетели. - Про мешок с продуктами они еще не знали. - Раз слабак - пусть в горы не ходит, пусть сидит дома, потешает жену либо любимую девочку сказками про собственные подвиги на памирских высотах. Тогда всем будет хорошо - и ему и нам.
- Ишь ты, ишь ты... Больно грозен, - без особого энтузиазма проговорил Присыпко.
Он давно не видел Студенцова таким набычившимся, сердитым. Все же горы здорово меняют людей. Высасывая из них силы, портят характер, делают злыми, колючими, погруженными в себя.
Путь, который прошел Тарасов без страховки за пятнадцать минут, поспешая к Манекину, они проделали за час с лишним, страхуя друг друга, вбивая крючья и выдалбливая в каменистом, особой твердости льду лунки - в общем, двигаясь по писаным правилам, которым подчинен каждый восходитель, находящийся в горах. Каждый, вот так. И никогда нельзя допускать отсебятины, негоже творить ее. А с Манекиным они допустили отсебятину, вольность, отклонение от правил, - допустили и чуть не поплатились за это.
Но ничего, ничего - теперь все это позади осталось, теперь надо терпеливо ждать вертолета, и он, чумазый, задымленный, с испачканными порохом выхлопа боками, родной и желанный, словно бы там отец с матерью должны прибыть, придет на ледник, обязательно придет... Ведь там, в Дараут-Кургане, в Алтын-Мазаре, в Оше, во Фрунзе и в Душанбе, в Москве, в конце концов, знают же, что они здесь, на леднике остались. Они - четыре человека, проходящие в разных талмудах-документах, во всей этой сложной бюрократии, как группа мастера спорта Тарасова. Четыре человека - это четыре характера, четыре судьбы, четыре жизни, четыре мира, которые невозможно повторить, - каждый представляет ценность для государства, каждый занимает подобающее ему место. Каждый!
Вертолет придет, обязательно придет.