Примерно возле Азорских островов машина заглохла, и пароход остановился. Пока там что-то чинили, всем желающим было разрешено искупаться. Волнение моря было несильным, но кругом шныряли акулы. Каждого купающегося привязывали за верёвку, а капитан в это время с борта стрелял по акулам, так что они вынуждены были держать дистанцию. Всё-таки я не думаю, чтобы они решились напасть на человека, но полной уверенности у меня, конечно, не было, и поэтому во время купания мне было как-то не по себе. И чёрт меня дёрнул написать из Дакара письмо моим родителям с описанием этого купания! Оказывается, моя мать жутко испугалась и стала упрекать отца в легкомыслии: как он мог меня отправить одного. Я не думал, что она окажется такой трусихой!
Во время той стоянки мы наловили на приманку каких-то здоровенных рыбин размером в человеческий рост, и на обед была вкусная жареная рыба. Но вообще-то с едой становилось всё хуже. Мясо они, оказывается, заложили в рефрижератор ещё за два рейса до этого: его просто невозможно было разжевать. Овощи же у них кончились, и в качестве гарнира подавали только лапшу, гороховое пюре и всё такое прочее, от чего ещё пуще хотелось блевать… Вся команда громко возмущалась по поводу плохого питания; но мне-то приходилось молчать в тряпочку.
Потом вдруг заболел и я. У меня повысилась температура и появились боли под ложечкой. Я совсем пал духом, потому что против болезни всегда чувствуешь себя таким беспомощным. На борту не было не то что врача, даже санитара. Всё это время мне, наоборот, приходилось разыгрывать "лекаря", и поскольку у меня был солидный арсенал разных лекарств, которые мы всегда возим с собой, то я, как мог, врачевал различные болячки у членов команды.
Поначалу я решил, что это малярия. Но ведь во время всего нашего пребывания в Африке мы регулярно принимали атебрин, отчего были уже жёлтые, как померанцы. Кроме того, в любом французском доме, в который вас пригласят обедать, рядом с прибором непременно будет лежать таблетка хинина. Так что вроде бы от малярии мы себя обезопасили. Правда, с тех пор как я сел на пароход, я перестал принимать атебрин, потому что это дикая мерзость! Если, проглотив её, тотчас же не сполоснуть горло огромной порцией воды, горький привкус ещё час будет чувствоваться во рту и отравлять существование. Вполне возможно, что в самые последние дни моего пребывания в Абиджане меня укусил комар, а болезнь разразилась только сейчас, на корабле. Решил вспрыснуть себе пенициллин, однако температура всё продолжала повышаться. С трудом я карабкался по брёвнам с кормы на нос ухаживать за животными. Охотнее всего я остался бы лежать в каюте, но это ведь было невозможно. Тогда я вооружился врачебным справочником, который вытащил из чемодана отца, и принялся его изучать. Я прочёл в нём массу самых дурацких советов и пришёл наконец к выводу, что мне будет очень полезно проглотить большую дозу атебрина. И проглотил её. Как впоследствии выяснилось, порция оказалась чересчур большой.
Когда мы были на широте Лиссабона, я решил послать весточку своим родным, подать какой-то признак жизни. Я ведь знал своих родителей и мог себе представить, как отец, а в особенности мать рисуют себе страшные картины, что меня уже сожрали акулы или что я умер от аппендицита, и меня, завёрнутого в простыню, опустили на дно океана…
На борту имелось две рации, из которых одна была сломана, а именно более мощная. Если бы она работала, по ней можно было бы передать текст радиограммы непосредственно в Норддейх, где находится немецкая трансатлантическая радиостанция. Всё дело обошлось бы в какие-нибудь шесть марок. А так нам пришлось радировать этим маломощным аппаратом на другой корабль, тот передал текст следующему, а следующий ещё следующему, и уже только тот - на французскую береговую радиостанцию, а уж та - в Норддейх. Все расходы по этому делу были с точностью до пфеннига подсчитаны, и счёт за эту телеграмму пришёл на 25 марок! Я ничего не придумал другого и поэтому телеграфировал: "38 широту перевалили, все здоровы, Михаэль". Мои родители наверняка очень обрадовались.
Тем временем становилось всё прохладнее, потому что мы продвигались всё дальше на север. Посудину нашу отчаянно швыряло из стороны в сторону, а у меня не на шутку разболелся живот, и пожелтел я, словно бы на меня напала желтуха. Наконец- то мы вошли в устье Эльбы, но прошла ещё целая вечность, пока мы добрались от Куксхафена до Гамбурга. Корабль в гавань не вошёл, а причалил, не доезжая порта, возле громадной лесопилки, где меня, несмотря на предрассветный час, уже встречал отец и газетные репортёры. Газетчики охотнее всего распаковали бы весь наш багаж, выпустили бы обезьян из клеток, чтобы под открытым небом сделать хорошие снимки. Но об этом не могло быть и речи: дул сильный ветер и было чертовски холодно.
Чтобы дать им возможность хоть что-то поснимать, мы вытащили гигантского питона, который тут же постарался скрыться в ближайшем убежище, которым оказался мой полуоткрытый чемодан. В газетах было потом написано, что это я его так надрессировал, что он добровольно соглашается "идти на место". Кроме того, там утверждалось, что именно этот питон и был той "ядовитой" змеёй, которая укусила меня в Африке (в то время как всем известно, что питон, как, впрочем, и все гигантские змеи, (неядовит!), но что я тут же "проглотил" антизмеиную сыворотку (которую всегда вводят только путём инъекции). В общем - смех, да и только!
Роджер, уже смертельно больной, так обрадовался встрече с моим отцом, что прямо просиял от счастья! Радостно он протянул ему обе руки сквозь прутья клетки. Хороший, добрый малый!
Мы сразу же перенесли животных в отапливаемое помещение и ночью того же дня уехали скорым поездом во Франкфурт.
Меня всего трясло от холода, потому что я был одет всё в ту же "тропическую одежду" и с собой у меня не было никакого пальто. Так что пришлось обрядиться в кальсоны и брюки папиного знакомого, Фокельмана, директора зоомагазина, который весит, кстати, заметно больше центнера. Можете себе представить, как я выглядел в его одёжках! Я мог бы дважды обернуть их вокруг себя, потому что я ведь довольно-таки худой! Правда, отец тут же отдал мне своё пальто, но вид у меня всё равно оставался такой, словно я побираюсь на паперти…
Ночь эту я проспал в спальном вагоне, впервые за долгое время на приличной постели. На другое же утро они потащили меня в больницу, потому что врачи - ужасные перестраховщики, и когда кто-нибудь возвращается больным из тропиков, то самые пустяковые вещи принимают за чёрт знает какие ужасные болезни! Из-за этого мне пришлось проторчать целых три недели в университетской клинике, несмотря на то что вскоре я уже чувствовал себя совершенно нормально.
А вот Роджер, тот через день после нашего прибытия во Франкфурт умер.
Это был самый красивый шимпанзе, которого мне когда- либо приходилось видеть, с его серебристо-серой сединой на плечах, мужественный и смелый зверь, хотя и вспыльчивый, но всё равно высокопорядочный и добрый. С ним прекрасно можно было ладить.
Во Франкфурте его ещё пробовали лечить: делали ему уколы и мучили разного рода снадобьями. Ветеринара он невзлюбил и видеть его не желал. Как только тот подходил к нему, он пытался его прогнать, хотя был уже совсем без сил и едва мог подняться. Но когда он видел моего отца, то из последних сил полз к нему навстречу, поднимался во весь рост и обнимал руками за шею. Он полюбил нас на всю свою недолгую обезьянью жизнь.
Какая всё-таки несправедливость! Мы столько с ним мучились, чтобы довезти из глубин Африки в Европу; спасли его от бывшего хозяина, который уже собирался его пристрелить, и вот… он умер. Под самый конец, когда всё уже было позади! Попади он четырьмя-пятыо днями раньше в необходимые условия, с правильным лечением, он бы наверняка ещё сумел выкарабкаться. Мы бы сделали для этого всё возможное!
В университетской клинике при вскрытии у него обнаружили в лёгких каких-то паразитов. Там, дома, в Африке, это ему вряд ли могло повредить, а вот простуда во время перевозки на корабле спровоцировала бурное развитие заболевания.
Этот прекрасный экземпляр шимпанзе даже сейчас, после своей смерти, продолжает служить науке: он является гордостью экспозиции зоологического музея во Фрейбурге.
Что касается всех других животных, то они доехали целыми и невредимыми. Особенно хорошо чувствовали себя шимпанзята
Ака и Лулу, которых наша Катрин, живущая у нас дома уже пару лет, встретила радостными возгласами "ух, ух!". Сначала они немножко дрались, но потом так сдружились, что водой не разольёшь, и сегодня уже неясно, кто, собственно, дети в этом доме - мы с братом или эти маленькие, чёрные дьяволята…
Мне было даже как-то смешно после всего этого (я имею в виду нашу пятимесячную эпопею в Африке и в особенности моё самостоятельное морское путешествие) сесть снова за парту в школе имени Гельмгольца, в которой я учусь…
Глава восемнадцатая
Когда я снова вернулся
Когда очень близкого и дорогого человека не можешь больше ни увидеть и ни услышать, то непременно возникает желание побывать в тех местах, где когда-то бывал вместе с ним и проводил весёлые и счастливые дни.
Так и со мной. Теперь, когда я потерял своего сына Михаэля, меня всё время тянет на те места, где мы работали с ним вместе. А работали мы в самых разных частях Африки: и в Конго, и в Уганде, в Руанде, Танзании, Кении. И все эти долгие годы мы заботились только об одном, искали только одно: животных. Теперь, когда мне приходится делать это одному, я особенно остро ощущаю это желание - побывать там, где мы бывали с ним. Поэтому я и решил непременно поехать снова на Берег Слоновой Кости.
Я уже неоднократно получал приглашение туда приехать. Правда, там уже не было моего старого друга Абрахама. Сызнова разбогатев в Африке, он тем не менее никак не мог примириться с жизнью на чужбине, его всё время тянуло домой, на свою немецкую родину. Да и климат африканский оказался для него губительным (однажды он чуть не умер у меня на руках от инфаркта). Но вернувшись, он вскоре снова разорился, и несколько лет тому назад мы его схоронили во Франкфурте, по еврейскому обычаю, в простом гробу из неструганых досок, скреплённых с обоих концов полосками жести… Но жив ведь ещё наш добрый знакомый Жан де Куадью и приятель Михаэля, ливанец Атик, и многие другие люди, с которыми мы подружились тогда ещё, в нашу первую поездку.
Но на этот раз я летел уже не "на перекладных" с пересадками, а на мощном реактивном самолёте новой авиалинии "UAT" прямо до Абиджана, столицы Берега Слоновой Кости. Город этот по-прежнему остаётся самым красивым из всех африканских городов; весь в пальмах, он просторно расположился на лесистых холмах, опоясывающих прозрачные, синие прибрежные лагуны… Но я не узнаю его: повсюду небоскрёбы, роскошные отели, бульвары, элегантные магазины, широкие, сверкающие витринами улицы, лихие изгибы гигантских мостов, непрерывный поток машин по шоссе, ведущему вдоль берега. Удивительнее же всего, что после трёхлетней независимости страны здесь стало ещё больше французов и вообще европейцев, чем прежде… Что же касается здания аэропорта, то оно вполне могло бы украсить собой и Бордо и Гамбург.
Подавленный всем этим великолепием, я скорее пересаживаюсь в другой, менее мощный самолёт, который должен перебросить меня во внутренние районы страны, а именно в Бваке, нашу прежнюю штаб-квартиру, туда, где кончается влажный и удушливый тропический пояс побережья и начинается здоровая сухая саванная степь.
Самолёт хоть и менее мощный, но всё же четырехмоторный, а не с двумя пропеллерами, как это было тогда. Вместо деревянного сарая и забора из колючей проволоки в Бваке теперь выстроено настоящее здание аэропорта, по всем правилам искусства, с таможней, красивым баром, рекламными витринами и тенистой, заасфальтированной стоянкой для машин.
На возвышенности близ самой дороги, ведущей от аэродрома в город, красуется огромная, только что отстроенная, современная, многоэтажная больница.
- Уж несколько месяцев, как она закончена, - поясняют мне, - но не функционирует из-за отсутствия предусмотренных сметой средств.
Бваке стал сейчас резиденцией епископа, и я застал момент окончания строительства великолепного кафедрального собора. Несколько плотников как раз навешивали в нём двери. Я так засмотрелся на их работу, что чуть было не проглядел маленькую старую миссионерскую церквушку, своего рода сарайчик, сложенный из кирпичей, обмазанных глиной, с шаткими скамейками внутри…
Во время той нашей первой поездки в эту страну мы провели в гостиницах не больше двух ночей, потому что всё остальное время жили либо дома у нашего друга Абрахама, либо принимали приглашения его гостеприимных приятелей-французов или африканцев. Вот и здесь, в Бваке, мы в гостинице разве что выпили по одному аперитиву. Теперь же я должен буду в ней поселиться. Хозяин её - поляк. Во время последней войны он вовремя уехал сюда от нас, немцев. Номера теперь снабжены кондиционерами. Я каждый раз дрожу от холода, когда вхожу в такое помещение в своей "тропической одежде": шортах и куцей рубашке с короткими рукавами. Но спится так, конечно, лучше, чем в духоте. Электрический свет теперь не гаснет в половине одиннадцатого, как раньше (потому что сосед, к движку которого прикреплена и ваша проводка, в это время ложится спать), а горит всю ночь напролёт. Ток теперь государственный, и лампочки светят не тускло и мигая, а ярко и ровно. Так что я даже могу подключить к сети аккумуляторы своего киноаппарата и зарядить их.
На другое утро я начинаю расспрашивать местных жителей, не помнят ли они некоего господина Абрахама, который здесь жил тогда-то и тогда-то. Нет, не помнят. Но как же так? Ведь должны же здесь ещё жить люди, которые его знали, виделись, разговаривали с ним. Нет, каждый пожимает плечами. Даже дома его я не в состоянии отыскать! Его красивого, тогда ещё только построенного дома, в котором мы жили неделями. Я бегал, бегал и окончательно заблудился среди этих незнакомых мне улиц: всё теперь здесь было ново и вполне современно. Но тот вон колодец, вернее маленький бассейн посреди рыночной площади, показался мне знакомым. Когда-то он был гордостью рынка, новенький, только что зацементированный. Теперь вода в нём иссякла, он захирел, зарос травой и бурьяном. Каким-то жалким и смешным он выглядит среди окружающего его современного городского пейзажа.
Но на следующий день я в одном из здешних такси, которых достаточно только поманить пальцем, чтобы они моментально подкатили, случайно проехал мимо бывшего дома Абрахама, того самого дома, принадлежавшего некогда ему. Вот же он стоит- розовато-красный, с белыми прожилками меж неровных, неотёсанных камней, из которых сложен. Он почему-то меньше и не так красив, каким я его запомнил. Палисадник, когда-то ухоженный (гордость его хозяина!), теперь совсем зарос и запущен. В нём расквартированы два основательно разбитых автомобиля. Я стучу в заднюю дверь, выходящую на двор. Семья автомеханика, проживающая сейчас в этом доме, и понятия не имеет ни о каком господине Абрахаме. Нет, они не знали такого. Даже никогда не слышали. Квартирную плату они переводят теперешнему владельцу дома в Париж.
И не удивительно. Ведь здесь живёт теперь масса европейцев, их четыре, а то и целых пять тысяч; Бваке за это время превратился в город средней величины. Кто в таком городе ещё знает друг друга? Как ужасно, что следы человеческой жизни так быстро и так бесследно исчезают!
На следующий день я останавливаю двух стариков, медленно бредущих вдоль этой улицы. Один - в шлёпанцах, согнутый крючком, другой опирается на палку. Я заговариваю с ними. Да, они тоже беженцы последней войны, но они так и застряли здесь, не вернулись на родину.
- Абрахам? Абрахам? Ну конечно же, мы его знали! Он умер в Европе, а дочь его вышла замуж.
Потом что-то, видимо, всплывает в их памяти, какое-то просветление на минуту озаряет улыбкой старые, измождённые, плохо выбритые лица:
- Так вы случайно не тот самый доктор, который тогда гостил у него вместе со своим сыном и привёз с собой такую уйму разного зверья? Ах, это вы и есть? Ах, вот как? Ваш сын тоже умер за это время? Примите наши соболезнования.
И двинулись дальше, медленной и усталой походкой. На того, кто сам стоит на краю могилы, смерть другого человека не производит уже никакого впечатления.
А наш старый кинотеатр ещё на месте. Правда, появилось два новых, огромных, как все новые здания, с колоннами, эмпорами и вторым ярусом, но, как водится, без крыши. Крутят цветной фильм "Собака Баскервилей" и ещё два каких-то. Перед последним я засыпаю. Потом иду домой. Один. Асфальтированные улицы залиты светом неоновых фонарей. Меня останавливает один, а следом за ним другой молодой африканец - нет ли у меня какой-либо работы для них? А если нет, то не могу ли я хотя бы взять с собой в Европу одного или двух из их детишек? Им нечем кормить их. Я поинтересовался, почему же они при столь тяжёлых обстоятельствах не переедут из города в деревню, где они могли бы поселиться, выращивать игнам или просо, чтобы прокормить свою семью. Но нет, оказывается, они образованные люди, учились в школе и теперь не хотят больше работать в поле.
Нашего тогдашнего приятеля, ливанца Атика, который так любил над нами подшутить, но и помочь никогда не отказывался, здесь больше нет. Это мне после долгих бесплодных расспросов удалось наконец разузнать у другого ливанца. Оказывается, Атик уехал отсюда уже несколько лет назад. Он живёт теперь в испанском Фернандо-По. Ничего не поделаешь, надо искать новых друзей.
Жорж Рур, возглавляющий дело охраны природы Берега Слоновой Кости, написал объёмистую книгу о животном мире этого края и за последние годы неоднократно обменивался со мной письмами. Его добрый знакомый, господин Брунель, возглавляет общество, обучающее жителей местных деревень возделыванию и выращиванию табака. А поскольку он одновременно увлечённый знаток и любитель птиц, то мы сразу же нашли общий язык: он предоставил в моё полное распоряжение автомашину своей жены (вместе с шофёром). На этой машине я проехал более тысячи километров по стране, притом по ровным, прямым, пусть и не всегда заасфальтированным, но очень красивым дорогам. Правда, иногда едешь по ним в течение двух-трёх часов, не встречая ни одной другой машины.
Я направляюсь на этот раз в самый крайний, северо-западный угол страны, где никогда прежде не бывал, это почти что на самой границе с Ганой и Верхней Вольтой. Там за это время основан природный резерват Буна.