Бледное пламя. 1 й вариант - Набоков Владимир Владимирович


Роман, задуманный Набоковым еще до переезда в США (отрывки "Ultima Thule" и "Solus Rex" были написаны на русском языке в 1939 г.), строится как 999-строчная поэма с изобилующим литературными аллюзиями комментарием. Данная структура была подсказана Набокову работой над четырехтомным комментарием к переводу "Евгения Онегина" (возможный прототип - "Дунсиада" Александра Поупа).

Согласно книге, комментируемая поэма принадлежит известному американскому поэту, а комментарий самовольно добавлен его коллегой по университету. Коллега, явно сумасшедший, видит в поэме намёки на собственнную судьбу - беглого короля Земблы. В этой несуществующей стране произошла революция, и король бежал в Америку.

Перевод с английского С. Ильина

Содержание:

  • От переводчика 1

  • Предисловие 1

  • Бледное пламя - Поэма в четырех песнях 4

    • Песнь первая 4

    • Песнь вторая 5

    • Песнь третья 7

    • Песнь четвертая 8

  • Указатель 9

  • Комментарии 12

  • Примечания 53

Владимир Набоков
Бледное пламя

Вере

От переводчика

Считаю необходимым кое в чем повиниться перед читателем и кое о чем его предупредить. Прежде всего, поэма переведена рифмованными строками вопреки взглядам самого В.В. Набокова, - он требовал точного подстрочника. Перевод, разумеется, потерял в точности, зато читать его веселее. Но, как известно, сказавши "а", нужно говорить "б" - пришлось менять и заглавие. Традиционный "Бледный огонь" никак не умещался в размер, не говоря уже о рифме. С заглавием вообще дело обстоит сложно. "Pale Fire" заимствован из трагедии Шекспира "Тимон Афинский":

…the moon' an arrant thief,
And her pale fire she snatches from the sun;

В русском переводе (П. Мелковой, Полное собрание сочинений, т.7, с.499) это выглядит так:

Луна - нахалка и воровка тоже:
Свой бледный свет крадет она у солнца.

Стало быть, "бледный свет". Однако, по некоторым обстоятельствам, которые внимательный читатель сам обнаружит в тексте, нужно, чтобы не только светило, но и горело. Можно было бы попробовать "бледный огнь", но при этом сразу возникает совершенно ненужная ассоциативная цепочка: "бледный огнь - огнь блед - конь блед" (Иоанн Богослов? Савинков?). Я остановился на "бледном пламени", тем более, что "пламя" - это по Далю "огонь, отделяющийся от горящего тела", что отвечает, по-моему, одной из подспудных тем романа - теме отражений, отсветов, отблесков.

Теперь предостережение. Важно быть внимательным и не слишком серьезным. Вообще говоря, этот роман стоит прочитать дважды, чтобы хотя отчасти понять, что в нем на самом деле происходит. Не понять даже, а составить версию - прежде всего, касательно авторства комментария (вариантов по меньшей мере три) и существования в реальности (во внутренней реальности романа) как Земблы, так и Кинбота. Потому что загадки начинаются прямо с эпиграфа - к чему он? Кто его выставил? Может быть, если читатель сумеет тщательно проследить игру сквозных образов романа: тени, оттенки (само имя автора поэмы, Шейд, означает по-английски "оттенок", "тень" - shade); стекло, зеркало, отражение; красное и зеленое; эльфы; Тимон Афинский;.. - может быть, тогда ему покажется, что он все понял.

В помощь читателю, не любящему оставаться в дураках, я добавил к роману "Краткий словарь непонятных слов и иностранных выражений", - очень советую заглядывать в него почаще и в особенности прочитать, что там сказано о Тимоне из Афин.

Сергей Ильин

18 декабря 1987 г., Медведково, Москва.

Предисловие

Это напоминает мне, как забавно он описывал мистеру Лангтону несчастное состояние одного молодого джентльмена из хорошей семьи: "Сэр, когда я в последний раз слышал о нем, он носился по городу, упражняясь в стрельбе по котам". А затем мысли его вполне натуральным образом отвлеклись, и вспомнив о своем любимом коте, он сказал: "Впрочем, Ходжа не пристрелят, нет-нет, Ходжа никогда не пристрелят."

Джеймс Босуэлл

"Жизнь Сэмюеля Джонсона"

"Бледное пламя", поэма в героических куплетах объемом в девятьсот девяносто девять строк, разделенная на четыре "песни", написана Джоном Фрэнсисом Шейдом (р. 5 июля 1898 г., ум. 21 июля 1959 г.) в последние двадцать дней его жизни у себя дома в Нью-Вае, Аппалачие, США. Рукопись (это по-преимуществу беловик), по которой набожно воспроизводится предлагаемый текст, состоит из восьмидесяти справочных карточек среднего размера, на которых верхнюю, розовую, полоску Шейд отводил под заголовок (номер песни, дата), а в четырнадцать голубых вписывал тонким пером, почерком мелким, опрятным и удивительно внятным, текст поэмы, пропуская полоску для обозначения двойного пробела и начиная всякий раз новую песнь на свежей карточке.

Короткая (в 166 строк) Песнь первая со всеми ее симпатичными птичками и оптическими чудесами занимает тринадцать карточек. Песнь вторая, ваша любимица, и эта внушительная демонстрация силы, Песнь третья, - одинаковы по длине (334 строки) и занимают по двадцати семи карточек каждая. Песнь четвертая возвращается к Первой в рассуждении длины и занимает опять-таки тринадцать карточек, из коих последние четыре, исписанные в день его смерти, содержат вместо беловика выправленный черновик.

Человек привычки, Джон Шейд обыкновенно записывал дневную квоту законченных строк в полночь, но даже если он потом переделывал их, что, подозреваю, он временами делал, карточка или карточки помечались не датой окончательной отделки, но той, что стояла на выправленном черновике. То есть я хочу сказать, что он сохранял дату действительного создания, а не второго-третьего обдумывания. Тут перед моим нынешним домом расположен гремучий увеселительный парк.

Мы обладаем, стало быть, полным календарем его работы. Песнь первая была начата в ранние часы 2 июля и завершена 4 июля. К следующей Песни он приступил в день своего рождения и закончил ее 11 июля. Еще неделя ушла на Песнь третью. Песнь четвертая начата 19 июля и, как уже отмечалось, последняя треть ее текста (строки 949–999) представлена выправленным черновиком. На вид он довольно неряшлив, изобилует опустошительными подтирками, разрушительными вставками и не следует полоскам на карточках столь же пристрастно, как беловик. Но в сущности, он восхитительно точен, нужно только нырнуть в него и принудить себя открыть глаза в его прозрачных глубинах, под сумбурной поверхностью. В нем нет ни одного гадательного прочтения. Этим вполне доказывается, что обвинения, брошенные в газетном интервью (24 июля 1959 года) одним из наших записных шейдоведов, - позволившим себе утверждать, не видев рукописи поэмы , будто она "состоит из разрозненных набросков, ни один из которых не дает законченного текста", - представляют собой злобные измышления тех, кто не столько оплакивает состояние, в котором был прерван смертью труд великого поэта, сколько норовит бросить тень на состоятельность, а по возможности и на честность ее редактора и комментатора.

Другое заявление, публично сделанное профессором Харлеем, касается структуры поэмы. Я цитирую из того же интервью: "Никто не может сказать, насколько длинной задумал Джон Шейд свою поэму, не исключено, однако, что оставленное им есть лишь малая часть произведения, смутно увиденного им в стекле". И опять же нелепица! Помимо истинного вопля внутренней очевидности, звенящего в Песни четвертой, существует еще подтверждение, данное Сибил Шейд (в документе, датированном 25 июля 1959 г.), что ее муж "никогда не намеревался выходить за пределы четырех частей". Третья песнь была для него предпоследней, и я своими ушами слышал, как он говорил об этом, когда мы прогуливались на закате, и он, как бы размышляя вслух, обозревал дневные труды и размахивал руками в извинительном самодовольстве, а между тем учтивый спутник его тщетно пытался приноровить ритм своей длинноногой поступи к тряской шаркотне взъерошенного старого поэта. Да что уж там, я утверждаю (пока тени наши еще гуляют без нас), что в поэме осталась недописанной всего одна строка (а именно, 1000-я), которая совпала бы с первой, увенчав симметрию всей структуры с двумя ее тождественными срединными частями, крепкими и поместительными, образующими вкупе с флангами покороче два крыла в пятьсот стихов каждое, - и гори оно бледным огнем! Зная комбинаторный склад мышления Шейда и его тонкое чувство гармонического равновесия, я и вообразить не могу, чтобы он захотел исказить грани своего кристалла вмешательством в его предсказуемый рост. И коли этого всего недостаточно, - а этого достаточно, да! - так я имел драматический случай услышать, как голос моего несчастного друга вечером 21 июля объявил окончание или почти окончание его трудов. (Смотри мое примечание к строке 991).

Эту стопу из восьмидесяти карточек удерживает круглая резинка, которую я ныне благоговейно возвращаю на место, в последний раз пересмотрев ее драгоценное содержимое. Другое, куда более тощее, собрание из двенадцати карточек, скрепленных зажимом и помещенных в тот же желтый конверт, что и основная колода, содержит некоторые добавочные куплеты, следующие своей стезей, короткой, порою слякотной, в хаосе первоначальных наметок. Как правило, Шейд уничтожал наброски, едва перестав в них нуждаться: мне хорошо памятно, как бриллиантовым утром я с крыльца увидел его, сжигавшим целую кучу их в бледном пламени мусорной печи, перед которой он стоял, опустив голову, похожий на профессионального плакальщика среди гонимых ветром черных бабочек этого аутодафе на задворках. Но эти двенадцать карточек он сохранил - благодаря блеску непригодившихся удач между отбросами использованных редакций. Быть может, он смутно надеялся заменить некоторые места беловика какими-то чудесными изгнанниками этой картотеки или, что более вероятно, тайная привязанность к той или этой виньетке, отвергнутой из соображений архитектоники или же потому, что она не пришлась по душе миссис С., побудила его отставить решение до поры, когда мраморная окончательность безупречного типоскрипта укрепит оное либо придаст самому обаятельному варианту вид несуразный и скверный. А может быть, дозвольте уж мне прибавить со всей прямотой, он собирался просить моего совета после того, как прочтет мне поэму, что, как мне известно, он намеревался сделать.

В моих комментариях к поэме читатель найдет эти отверженные прочтения. На местоположения их указывают или хотя бы намекают наметки ближних к ним явно установленных строк. В определенном смысле, многие из них представляют гораздо большую художественную и историческую ценность, чем некоторые из лучших мест окончательного текста. Теперь мне следует объяснить, как случилось, что именно я стал редактором "Бледного пламени".

Сразу после кончины моего милого друга я убедил его оглушенную горем вдову предупредить и расстроить коммерческие страсти и университетские козни, коим предстояло вскружиться над рукописью ее мужа (помещенной мной в безопасное место еще до того, как тело его достигло могилы), и подписать соглашение, суть которого сводилась к тому, что он передал рукопись мне, что мне надлежит без промедления опубликовать ее с моим комментарием у выбранного мной издателя, что все доходы за вычетом издательских комиссионных достанутся ей, и что в день выхода книги рукопись следует передать на вечное хранение в Библиотеку Конгресса. Сомневаюсь, чтобы нашелся хулитель, который счел бы этот договор нечестным. И однако его называли (прежний поверенный Шейда) "фантастически злонамеренным", тогда как другой господин (бывший его литературный агент), язвительно ухмыляясь, осведомился, не выведена ли дрожащая подпись миссис Шейд "красными чернилами несколько непривычного сорта". Подобные сердца и умы вряд ли могут понять, что привязанность человека к шедевру способна проникнуть все его существо, особенно если именно испод холста зачаровывает созерцателя и единственного виновника появления шедевра на свет - того, чье личное прошлое сплелось в нем с судьбой невинного автора.

Как упомянуто в последнем, кажется, из моих примечаний к поэме, смерть Шейда, словно глубинная бомба, взбаламутила такие тайны и заставила всплыть такое количество дохлой рыбы, что мне пришлось покинуть Нью-Вай вскоре после моей последней встречи с арестованным убийцей. Написание комментария пришлось отложить до срока, когда я смогу отыскать новое обличье в иной, более спокойной обстановке, однако, практические вопросы, касавшиеся поэмы, следовало уладить сразу. Я вылетел в Нью-Йорк, отдал сфотографировать рукопись, встретился с одним из издателей Шейда и было уже заключил договор, когда совершенно внезапно из середины огромного заката (мы сидели в клетке из стекла и ореха, пятьюдесятью этажами выше шествия скоробеев) мой собеседник заметил: "Вы будете счастливы узнать, что профессор Такой-сякой (один из членов "общества Шейда") согласился консультировать нас при издании этой вещи." Нуте-с, "счастлив" - это нечто до крайности субъективное. Одна из наших самых глупых земблянских пословиц гласит: "Потерялась перчатка - и счастлива". Поспешно замкнул я засов на моем портфеле и бежал к другому издателю.

Вообразите мягкого, неловкого великана, представьте историческое лицо, финансовые познания которого ограничены отвлеченными миллиардами национального долга, представьте принца-изгнанника, не ведающего о Голконде, таящейся у него в запонках! Я этим хочу сказать, - о, гиперболически, - что я самый непрактический человек на свете. Между таким человеком и старой лисой из издательского бизнеса складываются вначале отношения трогательно беспечные и дружеские, полные приятельских шуток и разнообразных проявлений привязанности. Я не имею причин думать, что может когда-нибудь случиться нечто, способное помешать этим первоначальным отношениям с добрым старым Фрэнком, моим теперешним издателем, остаться такими навеки.

Известив о благополучном возвращении гранок, которые мне высылали прямо сюда, Фрэнк попросил помянуть в моем Предисловии, - и я с охотой делаю это, - что только я один несу ответственность за какие бы то ни было ошибки в моих примечаниях. Что ж, попробуем опередить профессионала. Профессионал-считчик тщательно сверил печатный текст поэмы с фотокопией рукописи и обнаружил несколько пустяшных опечаток, мной не замеченных, - вот и вся помощь, полученная мною со стороны. Нужно ли говорить, как я надеялся, что Сибил Шейд доставит мне обильные биографические сведения, - к несчастью, она оставила Нью-Вай еще прежде меня и проживает теперь у родных в Квебеке. Мы могли бы, конечно, переписываться и весьма плодотворно, однако ей не удалось сбить теневых шейдоведов со следа. Они устремились в Канаду стадами и набросились на бедняжку, едва я утратил влияние на нее и на ее переменчивые настроения. Вместо того, чтобы ответить на месячной давности письмо, отправленное мною из моей берлоги в Кедрах и содержащее список наиболее неотложных вопросов - о настоящем имени "Джима Коутса", к примеру, и проч., она вдруг прислала мне телеграмму с просьбой принять проф. Х. (!) и проф. Ц. (!!) в качестве соредакторов мужниной поэмы. Как глубоко это поразило и ранило меня! Натурально, на этом сотрудничество с обманутой вдовой моего друга и прекратилось.

А он воистину был моим близким другом! Если верить календарю, я знал его лишь несколько месяцев, но бывают ведь дружбы, которые создают собственную внутреннюю длительность, свои эоны прозрачного времени, минуя круженье жестокой музыки. Мне никогда не забыть, как ликовал я, узнав, - об этом упоминается в примечании, которое читатель еще найдет, - что дом в предместьи (снятый для меня у судьи Гольдсворта, на год отбывшего в Англию для ученых занятий), дом, в который я въехал 5 февраля 1959 года, стоит по соседству с домом прославленного американского поэта, стихи которого я пытался перевести на земблянский еще за два десятка лет до этого! Как обнаружилось вскоре, помимо славного соседства гольдсвортову шато похвастаться было нечем. Отопление являло собою фарс, его исполнительность зависела от системы задушин в полах, сквозь которые долетали до комнат тепловатые вздохи дрожащей и стонущей в подземельи печи, невнятные, словно последний всхлип умирающего. Я пытался, закупорив отверстие наверху, оживить хоть ту задушину, что в гостиной, но климат последней оказался непоправимо умучен тем обстоятельством, что между ней и арктическими областями снаружи не было ничего, даже похожего на прихожую, - оттого ли, что дом был выстроен в самом разгаре лета простодушным поселенцем, и вообразить не умеющим, какую зиму припас для него Нью-Вай, или же оттого, что обходительность прежних времен требовала, чтобы случайный гость мог сквозь открытую дверь убедиться прямо с порога, что никаких бесчинств в гостиной не производится.

В Зембле февраль и март (последние два из четырех, как их у нас называют "зазнобливых месяцев") также выпадают изрядно суровыми, но там даже крестьянская изба изображает нам плотное тело сплошного тепла, - а не сплетение убийственных сквозняков. Разумеется, как и любого приезжего, меня уверяли, что я попал в худшую из зим за многие годы, - и это на широте Палермо. В одно из первых моих тутошних утр, приготовляясь отъехать в колледж на мощном красном авто, которое я только что приобрел, я заметил, что миссис и мистер Шейд - ни с той, ни с другим я знаком пока еще не был (они полагали, как после выяснилось, что я предпочитаю, чтобы меня оставили в покое), - испытывают затруднения со своим стареньким "паккардом", страдальчески изнывавшим на осклизлой подъездной дорожке, силясь высвободить измученное заднее колесо из адских сводчатых льдов. Джон Шейд неловко возился с ведерком, из которого он взмахами сеятеля разбрасывал бурые персти песку по лазурной глазури. Он был в ботах, воротник вигоневой куртки поднят, густые седые волосы казались под солнцем заиндевелыми. Я знал, что несколько прошлых месяцев он проболел, и решив предложить соседям подвезти их до кампуса в моей мощной машине, вылез из нее и поспешил к ним. Тропинка огибала небольшой холм, на котором стоял отделенный ею от подъездного пути соседей арендованный мною замок, и почти уже одолев ее, я вдруг оступился и с размаху сел на удивительно твердый снег. На шейдов "седан" мое падение подействовало как химический реагент, он тотчас стронулся и, едва не переехав меня, проскочил дорожку, Джон напряженно кривился за рулем, и горячо говорила что-то сидевшая пообок Сибил. Не уверен, что кто-то из них заметил меня.

Дальше