Люди золота - Дмитрий Могилевцев 15 стр.


Раненые умирали. Холод и лихорадка убивали их одного за другим. Кони едва волокли по снегу сани, груженные умирающими и их добычей, и с каждым днём живых оставалось всё меньше. Четверо умерли ещё в ночь Йоля и, умирая, просили вынести их прочь, хоть на мороз, но прочь от пропитанных болью и гнусью стен. Умирали даже те, кто ещё держался в седле. Покачиваясь мерно, утыкались головой в конскую гриву, опускали бессильно руки. И поклажа на санях тяжелела снова.

Она и без того была едва посильной коням. В святилище взяли много добычи – серебра и золота, железа и меди, мечей, кольчуг и цветных камней, иноземных атласов и аксамитов, бархата и шёлка, зелёного сукна, юфти и сафьяна, рыбьей кости и янтаря. Люди несли богам лучшее. Ещё ободрали немало с убитых и захватили их добычу – те ведь разогнали и пограбили пришедших на Йоль. На каждого вышло чуть не больше, чем после Сигтуны. Но никто из живых не радовался. Страх давил душу и рассудок. Люди боялись сумерек, боялись друг друга. А больше всего боялись Инги. Он оскорбил богов, он вздумал тягаться ними. Он ещё сильный. Пока сильный, сдерживает проклятие. Но сила его иссякает. Проклятие носится вокруг, забирая слабых. А что будет, если он не выдержит? Он ранен, все это видят. С его лица течёт кровь. Его трясёт лихорадка. Если он рухнет, умрут все, лягут на украденное у богов золото и умрут.

В деревнях, куда заезжали, люди шарахались от них. Пускали на ночлег, кормили – но убегали из домов, где остановились пришлые, не хотели подходить к раненым. Вряд ли известия о резне и пожаре святилища могли добраться сюда раньше отряда Инги – но страх лежал на лицах, прорывался в словах. Люди чувствовали. Ватага сборщиков дани, чуть завидев, свернула с дороги, хотя обычно эти люди не боялись никого и ничего. Великий Новгород на любую обиду отвечал быстро и очень больно.

Теперь Инги по-настоящему чувствовал дело богов и их мертвящую волю. Не важно, не нужно знать ни их имён, ни лиц. Достаточно бояться. У их гнева лицо страха – для каждого человека своё. А страх убивает вернее стали. Боль и жуть, бессонница, мороз, разрывающий древесные стволы, ветер, несущий ледяную пыль, – вот их слова и их рука в этом мире.

Когда добрались наконец до родных краёв, живых осталось двадцать семь. Но живыми их назвать можно было лишь потому, что они ещё могли двигаться и издавать звуки. Смерть уже сидела в их глазах и рассудках. Леинуй, свалившись с седла в снег, подполз к Инги на коленях:

– Хозяин, мы поверили тебе. Мы все умрём теперь, да? За то, что мы там сотворили? Хозяин, ты можешь что-нибудь сделать? Хоть что-нибудь? Мы же проклятие прямо в свой дом принесли!

– Вы не умрёте, – сказал ему Инги негромко. – Всё, что вы принесли, кроме вашей добычи, останется со мной. Мы пришли в землю нашей силы, и весь ваш страх и ваше проклятие лягут на меня одного. К полудню мы придём к месту огня и железа. К моему месту. Там вы станете чистыми.

А про себя подумал, что это проклятие старый Вихти мог бы вылечить сотней способов. Даже его молодой ученик, наверное, нашёл бы средство без крови и боли. Но ему, Инги, известно только одно лекарство от страха и боли – страх и боль ещё большие.

Берёзовая роща на холме была как прозрачное письмо на блёклой синеве неба. Проглянуло солнце, и от мороза перехватывало дух. Выдох оседал инеем на усах и бороде, намерзал в уголках губ. У своей кузни, остывшей и мёртвой, Инги велел вырубить во льду озера широкую прорубь, тут же затянувшуюся молодым хрустким ледком. А потом велел всем стать кругом и, раздевшись до пояса, ссыпать в круг всю добычу, сложить вокруг неё мёртвых. Вывел в круг своего коня. И сказал, глядя в небо:

– Боги и люди, смотрите: сила ещё со мной! Я принимаю на себя всё, что возложили вы на плечи этих людей. Пусть они очистятся и чужая кровь сойдёт с них!

Голову коню снёс одним ударом. И, набирая горстями кровь, плескал её на живых и мёртвых, на сокровища, разбросанные в снегу, на брони и золото. Закричал страшно:

– Смойте, смойте кровь скорее!

Люди, воя от ужаса, кинулись в прорубь, ломая лёд. Окунались, выскакивали, голося, осматривали себя: не осталось ли где пятнышка? Иные тут же кидались снова в обжигающую холодом воду. Инги, залитый с ног до головы горячей кровью, смотрел на них, и ему было тепло.

А добычу забрали и раздали всю, до последней серебринки, и никто не отказался от своей доли.

7. Море Тронде

За стенами, где мир и метель, кричит смерть. Стучит и воет, швыряет горстями белую мертвечину. Туда можно выглянуть. Отобрать нужное – ведро воды из подмерзающей проруби, дрова. А потом снова свалиться на лаву, хватая тепло ртом, судорожно выгоняя из лёгких колючий мороз.

Успокоившись и отдохнув, снова можно смотреть на огонь, живой и яркий. Следить за тенями – они так потешно скачут по стенам и потолку. А чтобы стало их больше, чтобы ярче – поможет золото. Разложить его всюду, рассыпать по полу, впихнуть в щели меж брёвен. Свет на нём как кровь, жаркий блеск. И снова закрыть глаза, чтоб плясали под веками золотые тени, несли сны.

– Вы умрёте, мой господин…

Что за голос такой – тонкий и мягкий, но гранитом в ушах, дерёт и тянет? Уходи, не тревожь. Я хочу спать. Я вижу тех, кто был до меня, и мне тепло с ними.

– Вам нужно поесть, вы совсем обессилели. Горячего поесть, а не сухарей. Я тут похлёбку принёс, хорошую похлёбку. Проснитесь!

Инги разлепил глаза. Огонь уже чуть теплился в горне, а подле него стоял с глиняной миской в руках маленький белобрысый парнишка.

– Вы ж третью неделю уже тут лежите! Диву даюсь, что вы ещё не умерли. У вас рана на лице воспалилась, гной течёт!

– Уходи, мне хорошо без тебя! – приказал Инги, но изо рта вырвался лишь невнятный шёпот.

– Вы что, меня уже не узнаёте? Я Игали, старого Вихти ученик. Жутко тут у вас. Смертью пахнет. Вы бы хоть золото это прибрали, а то страх сплошной. От него одного мороз по коже. Вот, давайте ложку… я вам и голову приподниму, вот так. Какой вы молодец, а вот и ещё ложку…

– Прочь, я не младенец, чтобы меня кормить с ложки, – хотел сказать Инги, но не сказал, а покорно проглотил поднесенное.

– Вот и хорошо, хорошо-то как, а то вовсе отощали… Ну, и ещё пару ложек… а теперь я воды малость согрею да рану промою, а то гниёт. Да тут не только одна, а что тут на боку? Всё протекло, аж одёжа сопрела? Ну, так не пойдёт. Ну-ка на бок!

Инги позволил повернуть себя на бок, задрать рубаху. Стоило бы встать и выкинуть мелкого наглеца вон, на снег. Делает что хочет, режет, что-то прикладывает. Сейчас… сосчитаю до двух. Нет, до трёх и встану. Главное – опустить сперва ноги на пол. Итак, раз, два…

– Вы ещё не засыпайте, хозяин, – попросил Игали обеспокоенно. – Скверно-то как, ой скверно. Загнило и тут, что за дело такое? И как вы ещё терпите? Промывать нужно, да не просто так, а травками. Рана-то неглубокая, кошка когтями глубже дерёт, но порченая вся, гнилая. Хоть бы сами полечили или дали кому. А то забились в угол, помирать ни с того ни с сего. А вернулся б Игали неделей позже, забрала б вас земляная старуха. Не засыпайте!

Но Инги, осоловев от сытости, уже спал и видел во сне смеющиеся бронзовые лица – и смех их уже не казался ледяным и нечеловеческим. Игали, качая укоризненно головой, промыл как мог рану, приложил хлебный мякиш, перебинтовал. И пошёл за травами, чтоб вытягивать злое из раны и лихоманку унять.

Приходил ещё неделю. Приносил еду, чистил раны. Поил Инги странно пахнущими взварами, от которых по телу будто сновали тысячи живчиков, доставая до каждой жилки и мышцы. И говорил. Инги ужасно мучила его болтовня, хотелось выругаться, оскорбить, ударить даже, чтоб только замолк он, чтоб сошло детское простодушное счастье с рябенького этого личика, чтоб аж хрустнули курячий кадычок, мелкие чистенькие зубки. Но твердил себе: чего ж ты, дурак, злишься? Слова его – лекарство, может, и большее, чем травки да отвары. Он же душу твою назад тянет, к людскому теплу! Потому и делал, не брюзжа, что велел Игали: и дёргался несуразно, и в шкуру медвежью заворачивался, и жир тёплый пил, гадость невыразимую. Слушал, даже поддакивал временами, спрашивал, то ли просто поддавшись потоку слов, то ли из настоящего, проснувшегося вдруг интереса. Знал Игали невероятное количество сплетен, побасок, примет, новостей разной свежести, потешных историй и сказок вовсе дикого рода. Про колдуна-барсука, к примеру, или про бабу Эллекаре, родившую телёнка. Про лопских волков, которые и не волки вовсе, а грешники, про то, как пугать медведя бабским срамом, про добрый урожай от семени рыжего левши.

– Да ну ты? – дивился Инги, хихикая в кулак, а курёныш Игали кивал серьёзно, мол, а как иначе, колдовская мудрость, она такая.

Через неделю явился не один. Привёл свёрток шкур, из которого только унты и торчали. Сказал, вздохнув:

– Хозяин Инги, мне тут ехать надо. Хворают, дела такие… Икогал-то наш жену новую взял, неможется ей, по молодости.

Прикрикнул сурово на свёрток:

– Ты не елозь, однако! Сама захотела. Покажи хоть, кто ты.

Свёрток замер, даже сопеть перестал.

– Ну, чего стиснулась? Что, думаешь, испугаешь чем хозяина? Его даже Леинуй-медведь с валитом на пару боятся, чего тебе-то уж. Ох, горе с тобой. Хозяин, ты не думай чего. Она – мастерица на все руки, смышлёна и к работе гожа, даром что прихрамывает маленько, да и с виду того. Бирка зовут. За тобой присмотрит. Я снеди-то всякой привёз, так что с голоду не помрёте. Ну, ладно, сами разбирайтесь. Только, хозяин, не гони её сразу, а даже если не спроворит? Она ладная, исправится. Ну, пойду.

Наконец Игали скрылся за дверями. А Инги сел, опустив ноги на пол, и с любопытством осмотрел остолбеневший меховой куль. Заключил, поразмыслив: "Унты вроде женские. И патьвашка к тебе в женском роде обращался. Вроде баба. Хотя кто их, колдунов, знает. И хорька в коня превращают".

– Не баба я, – подал куль обиженный голос. – Девица. Сирота. Меня дядя Игали попросил вам послужить, я и пришла.

– Вот оно как. А посмотреть на тебя можно? А то я и не знаю, где у тебя перед, где зад.

– Я покажу, не бойтесь, – пообещал куль и принялся разматывать шкуры.

Мелькнули рыжие волосы, потом что-то белое, красное. Наконец шкуры грудой свалились на лавку.

– У-у, кого мне Игали в помощники прислал, – начал было Инги шутливо, но тут же осёкся. Девушка, стянув платок, повернулась к нему – и Инги увидел, что правая половина лица у неё симпатичная, веснушчатая и улыбчивая, а левой – нет. Вместо неё – чудовищное бугристое сплетение багровых, сизых шрамов, узкая щель-прорезь на месте глаза.

– Это случилось лет десять назад? – спросил Инги хмуро.

Она кивнула.

– Ты упала в костёр?

– Нет. Меня бросили туда. Мой отец бросил.

– А кто твой отец?

– Вы знали его, господин. Он ваш родич.

– Да? И где же он?

– Вы убили его. Его звали Мундуй.

Инги долго молчал, глядя в огонь. Потом сказал равнодушно:

– Садись.

– Как угодно хозяину, – согласилась она и села рядом.

– У тебя нет родичей ближе меня?

– Я думала, что есть. Но Игали сказал: вы теперь вдвойне моя кровь.

– Он прав. Я не платил виры за Мундуя. Смотри, вокруг лежит много того, за что ты могла бы купить дом, и коров, и даже мужа. Бери что хочешь.

Она посмотрела на продымленные стены, на наковальни, молоты и железо, на закопченную кожу мехов, раскалённые угли. На золото, по-прежнему валяющееся повсюду. Тряхнула копной рыжих волос.

– Я хочу жить здесь, со своим родичем Ингваром. Хочу шить, и стирать ему, и готовить еду.

– Ты можешь зачать дитя?

– Моё тело изувечено, но у меня есть женская кровь. Игали говорил: я могу понести дитя, как любая другая женщина.

– Он умный, твой Игали, – сказал Инги, усмехнувшись. – Кровь за кровь.

– Кровь за кровь, мой господин. Жизнь за жизнь. А патьвашку Игали все считают самым мудрым в округе. Он мудрей многих колдунов, старых и молодых.

– Это уж точно. И мудрей меня, само собою. Впрочем, это нетрудно – быть мудрей меня. Зато теперь я понимаю, зачем я ещё здесь, на этой земле, – сказал Инги и рассмеялся.

С женщиной в доме Инги быстро встал на ноги. Самое главное, исчезла обессиливающая, безразличная лень, мертвившая хуже всякой хвори. Стало нужно что-то для кого-то делать, хотя бы наколоть дров или высечь прорубь. Инги умудрился подстрелить оленя, отправившись на пару часов в лес, и радовался, хлопая лыжами по сугробам. Готовила Вирка вкусно даже из нехитрой снеди колдунова припаса. Рыбу вяленую томила между камней, спрыскивала травяным настоем – Инги уплетал за обе щеки. Блины пекла и делала из жира со шкварками подливку – пальчики оближешь! Мясо в углях запекала, варила с мукой медовое пойло такой сытности, что от трёх глотков брюхо пухло и в сон клонило. Ни минуты на месте не сидит – то метёт, то щепочку подстругивает, то рубаху штопает. И золото всё аккуратно разложила по полкам в кузне. И сияет пуще прежнего, и не валяется где попало.

За две недели Инги привык к ней, как к собственным ногам. Куда ни пойди – везде она, и не стесняет ничуть. И сама не стесняется. Инги даже не стал гнать её из кузни, когда ковал. А дело ведь тайное, для женщин запретное. Под руки она не мешалась, сидела в глубине, смотрела из сумрака. И лицо её казалось наполовину сотканным из огня, наполовину – изо льда, прикрытого пушистым золотом. Огонь вошёл в её тело, обезобразил – но не убил, и потому теперь она не боялась его. Голыми руками брала горшки из печи, выхватывала пальцами угли, чтоб разжечь светильню, и не обжигалась. А однажды вечером, когда Инги, пробегав день по лесу и подстрелив всего лишь тощего зайца, вернулся и посмотрел на хлопочущую Вирку, его будто ударило. Снизу, жарко и душно, стеснилась кровь, прихлынула к щекам, вискам. Инги сглотнул судорожно – будто глотку кто сдавил мягкой рукой. Швырнул зайца на пол – тьфу-ты, тварь лесная, и в самом деле на кота похож – да и выскочил наружу. Плеснул в лицо снегом, растёр. Стало хуже. Аж нутро скрутило. Конечно, и раньше донимало мужское, в особенности когда дело к ночи. И толклась в висках кровь, когда слышал женские голоса, видел идущую с коромыслом девку. Но – старческое, проснувшееся в крови, всякий раз шептало: а ты подожди до утра, там и посмотришь, чего хочешь на самом деле. А поутру рассудок снова становился ясным и холодным, разве только жидкая слизь оставалась на одежде памятью тревожных снов. Да и сны те были – не о живой плоти, а о поблёкшей, лишь в словах оставшейся давней встрече. Помнилось лишь тепло и запах – чуть слышный, терпкий, будоражащий.

Наверное, в запахе и было дело. За две недели привык, впустил в себя. Чего уж теперь? Да ни всё ли равно, раньше или позже? Заодно и узнаем, отчего говорил старый Вихти, что патьвашки редко женятся.

Пошёл в кузню. Сел привычно, глядя на огонь. Подумал вдруг: ведь с утра не разводил огня. И как эта баба посмела?

Вирка пришла вскоре. В одной рубахе, простоволосая. Присела на лавку, на краешек самый, пальцы сцепила. Сидит, на огонь смотрит.

– Огонь тебя сильно изуродовал? – спросил наконец Инги – и поразился хрипоте своего голоса.

– Я не калека, хотя и прихрамываю. Но отметин много. Если вам не противно, господин, я могу показать.

– Покажи, – прохрипел Инги и сглотнул.

Она встала. Потянула за шнурок у ворота. Спустила сперва рубаху с левого плеча, вынула из рукава руку. Потом вздрогнула, изогнувшись, – и рубаха упала на пол, чуть задержавшись на узких бёдрах. Инги окаменел. Снизу доверху: по левой ноге, по бедру, по боку до самой шеи тянулось страшное пятно, переплетение багровых рубцов. И в левую грудь будто вцепился лиловый мох, раздувшийся, бугристый, добравшийся почти до соска.

Взгляд Инги прополз снизу вверх, потом назад – и уткнулся в ровный, заросший редким рыжеватым волосом треугольник под выпуклым животом. Внутри толкнулось жарко, заныло. И Вирка, улыбнувшись, шагнула к нему.

Удивительно, но даже месиво шрамов больше не казалось уродливым. В зыбком сплетении сполохов, в блеске золота, оно светилось странной, болезненной красотой, стоящей на грани смерти, грезящей болью – и тянущей неудержимо.

– Не так, мой господин, – чуть слышно шепнула Вирка на ухо. – Я покажу.

Наверное, ей было больно. Кровь брызнула, потекла по ногам. Но она улыбалась. Вцепилась по-кошачьи, обвила руками, ногами, изогнулась, задрожала, прижимаясь. Впилась вдруг зубами в плечо – и Инги, завыв по-волчьи, извергся, содрогаясь всем телом, мучительно выталкивая из раскалённого нутра комок за комком.

А утром, чуть открыв глаза, подумал: хорошо бы поесть. Свесил босые ноги на пол, поскрёб пятернёй живот. Зевнул, глядя на закопченные брёвна стен. В голове было так пусто и дымно, муторно, будто мхом поросло.

– Хозяин, а я сготовила, – сообщила Вирка радостно, и улыбка на её изувеченном лице совсем не казалась уродливой гримасой.

Месяц Инги не делал ничего. Ходил, носил что-то, шевелил ложкой, даже позвенел маленько молотом, чиня дверные петли, ездил за едой. Но жизнь состояла из вечернего сумрака, разъятого сполохами, тёплой податливой плоти, влажной, хваткой темноты, выжимавшей сладкие судороги, – и всего остального, пустого, скучного и неважного.

А потом Вирка, пробуя испеченный пирог, вдруг согнулась вдвое, закашлявшись, брызнула тошнотной жижей на пол. Схватилась за ковш с водой, затем – за живот.

– Что такое? – встревожился Инги.

– Это ничего, это хорошо, – ответила, улыбаясь сквозь слёзы. – Это замечательно.

Как по волшебству, объявился Игали. Вроде не звали его, и не видно было поблизости – а теперь тут как тут. Закрылся в углу, шкурой завесился – принялся Вирку щупать. А Инги бродил, кусая губы. Тревожно было, непонятно отчего. Наконец Игали, улыбаясь во весь рот, выбрался из-за шкуры и оповестил:

– Ну, патьвашка, до другой зимы папой будешь!

Но Инги особо не обрадовался, будто уже тысячу раз слышал такое. Всколыхнулась только прежняя, пустая тоска. Теперь Вирка, хотя и хлопотала по-прежнему сноровисто, готовила вкусно, уже на него и не смотрела. Нет, кажется, и сидела как раньше, на него глядя и на огонь, но на самом деле глаза её не туда смотрели. Всё время прислушивалась, замирала, положив руку на живот. Вскоре появились какие-то женщины, кланяющиеся при встрече, по-мышиному суетливые. Корявый, затюканный мужичонка привёл двух коров. Постоянно какие-то люди приезжали, уезжали, ходили к Вирке, озабоченно качая головами. А Инги бродил подле них тенью, холодным ветром. Подует – поёжатся, запахнутся. Отойдет – вздохнут с облегчением. Самое странное – исчезло и желание. И, как и раньше, на всей земле один только огонь кузни дарил ему тепло и силу.

Однажды утром Инги, проснувшись, отказался от предложенной еды. Собрал сумку, надел кольчугу. Взял два меча, копьё и лук, за спину закинул щит и ушёл. Одолжил у Игали коня – тот если и удивился, то виду не подал. На, бери, конечно, хозяин, старший патьвашка.

Назад Дальше