Люди золота - Дмитрий Могилевцев 2 стр.


Инги любил тепло. Правда, хлюпающую под ногами грязь не выносил, как и дядька Хрольф. Двигаться мешает, скакать по ней мерзко – жижа всего облепит, с ног до головы. Потому, когда наконец Хрольф вспомнил своё обещание, провозились на дворе недолго: с утра до полудня наскакивали друг на друга, шипя и ухая, колотили палками, а после полудня, хлебнув сыворотки да закусив ломтем хлеба с сыром, разошлись, условившись встретиться завтра. Но не встретились, потому что за Хрольфом снова приехали и снова позвали пить. А Инги остался один крутить длинной, узловатой дубовой палкой: удар, поворот, отступить на шаг, потом наскочить снова, тычок, удар, поворот – и снова назад.

Конечно, Инги сызмальства учили и махать мечом, и колоть копьём, и стрелять из лука – какой же он будет конунг, если не научится? Но дядька взялся показать, что палка и сама по себе оружие. Меч посерёдке не перехватишь, и копьём так запросто в землю не упрёшься – воткнётся ведь, не вытащишь вовремя. Палка – как раз против рабов оружие. Не убьёшь, да и покалечить трудно, а вот наказать, даже глаз выбить, если нужно, – самое то. В палке своя сила, в упругости, в тяжести, и мощь удара тоже немалая. Копьём так не сунешь. Копьём удар короткий нужен, а палкой во всю мочь приложиться можно. Дядька говорил: от таких ударов под кольчугой кости ломаются. Палкой здорово под коленки бить и по щиколоткам – самое ведь место болезненное. В доказательство дядька тут же приложил Инги по левой ноге. Тот взвыл и запрыгал, бросил палку. Отвернулся и смотреть не захотел, потому как слёзы хлынули в два ручья. А Хрольф расхохотался и сказал, что слёз стесняться не нужно. Это здешний народ стыдится мужских слёз. Здешний народ много глупостей думает и делает. Настоящее мужество добывают и теряют в бою или с женщиной. Слёзы от него не отнимут ни капли.

Инги сам ещё четыре дня крутил палкой. А на пятый пошёл с ней к берегу Волхова. Корабль должен был отплывать с рухлядью Гюрятиного родителя. Так что Гюрята с прихвостнями на берегу, глазеют. Их там наверняка толпа – может, вся купеческая слобода. Но Инги не боялся – его от пяток до макушки распирала едкая, колкая злоба. Он даже не позвал Лейфа с Торарином-младшим, единственных друзей в этом городе, полном людьми рабской крови. Скоро в старой крепости над Волховом вообще не останется никого из тех, кто её основал. Одни уехали – вернулись домой, перебрались в богатый Новгород или в посады поближе к Низовой земле, другие смешались с рабами, забыли язык, отказались от старых богов и старой славы. Трусы.

Ветер гнал по реке мелкую, крутобокую волну. На севере висели тучи – после полудня точно дождь начнется, и неслабый. Под сапогами чавкала грязь, плескала на голенища. Вон они, столпились у берёзки, глазеют. Вокруг крепости деревья вырубили, одну эту берёзку оставили у причалов, чтоб вешать на ветви тряпицы и резные фигурки. Жрецы нового бога в голос хулили старый обычай, обдирали ленты, ломая ветки, грозились срубить, но корабельщики – народ суеверный, со жрецами соглашались, а дерева так и не тронули.

Инги приостановился перевести дыхание – почти ведь бежал по улице, месил грязь. Вытер ладони о рубаху – вспотели, аж палка выскальзывает, – шагнул вперёд.

Заметили его издалека, смотрели с любопытством и без опаски – сколько раз уже нарывался, а вот снова лезет. Пересмеивались. Когда подошёл ближе, Гюрята – прищуристый, конопатый – харкнул сочно под ноги и процедил:

– Чего припёрся, долговязый? Снова ума набраться? А дреколье пошто принёс? Хочешь, чтоб хребтину поправили?

– Не, – хихикнул прыщавый Станя, сын дружинника, – это он мамкину игрушку принёс, чесало промеж ног, нам показать. А то нам удивительно, отчего он такой долговязый.

Все дружно заржали, затряслись, прыская слюнями.

– Не тронь мёртвых, – сказал Инги, – не тронь, раб.

– Она и померла-то, видно, как засунула чересчур, – выдавил, корчась от хохота, не умевший остановиться Станя.

И согнулся пополам, хакнув утробно, повалился лицом в грязь – медленно, будто придерживал его кто за плечи и осторожно отпускал. А Инги скакнул к Гюряте.

В-вух – палка описала полукружье, и купцов сын опрокинулся навзничь, взмахнув руками и взвизгнув. Палка взлетела ещё и ещё – брызнула кровь, и завыл белобрысый вихрастый парнишка, схватившись за разбитый рот. Остальные отскочили, испуганно переглядываясь. Гюрята застонал, барахтаясь в мокрой траве. Тогда Инги наступил ему на грудь и сказал, оглядевшись:

– Ну, кто ещё хочет науки?

И тут же вскрикнул от боли, отшатнулся – словно огромный шершень с лёту впился пониже колена, и ещё раз. А в руке Гюряты сверкнул короткий широкий нож.

– Робяты! – заорал кто-то хрипло. – Дави его, пока не очухался!

И тут же кинулись. Один напоролся на палку, второй поймал с маху под челюсть, грохнулся, вереща, – но остальные набежали, опрокинули, принялись топтать, лупить пятками, воя и ухая.

Инги старался закрыть руками голову, но его били в живот, в пах, он дёргался, стараясь прикрыться, и его всё равно били в голову. Кровью заливало глаза, боль взорвалась в ушах. Голоса вдруг уплыли далеко-далеко, боль ушла, словно выбили её ногами из тела и покатилась она вниз, в холодную волховскую воду. Инги понял, что умирает. Тогда успокоился, и стало тепло – но сквозь толстую мягкую стену, уже спасительно отгородившую от мира, вдруг послышался знакомый голос, надоевший, нудный. Но теперь в нём звучала дикая сила, когда пена у рта, щит грохочет о щит и врубается в тело сталь:

– Прочь, прочь, трусы! Вон!!

Инги испугался голоса и спрятался за стену, провалился в мягкое забытьё, и не видел уже, и не слышал, как Торбьёрн, рыча, махал мечом, лупил плашмя по головам, уцепив поводья культёй да правя конём коленями. Не видел, как кошкой прыгнул белобрысый с ножом в руке, как хряснул его Торбьёрн попёрёк лба, отшвырнул в лужу. Тот остался лежать, нелепо раскинувшись, с залепленными грязью глазницами. На крик прибежали смерды от пристаней, охая и качая головами, подняли обмякшие тела Инги и белобрысого, понесли в город.

А потом потянулись бесконечные дни сумрака и боли. Дождь стучал по крыше, и, знакомо шебурша, возились за тонкой стеной крысы. В углах сгущались из темноты лютые, насмешливые рожи, кривились, скакали, дразнились: калека, калека! Где ж твой меч, где копьё, горе-вояка? На меч грудью хотел броситься – да где тебе, ты и встать с лавки не можешь, и, чтоб нужду справить, приносит тебе старуха корыто. Инги плакал, стиснув зубы. Целыми днями куска в рот не брал. Старуха качала головой, шептала, всё норовила укрыть потеплее, поправляла вонючую волчью шкуру. Дядька Хрольф заходил редко – смотрел брезгливо, сопел, дыша перегаром, ворчливо спрашивал одно и то же: не нужно ли чего? Инги отвечал, что ничего не нужно, и тогда дядька исчезал, оставляя после себя вонь прокисшей бражки. Торбьёрн заходил чаще. Странно, но теперь Инги чувствовал к нему ещё большее отвращение. Будто впихнули в одну корзину со склизкой, холодной жабой и понудили барахтаться с ней в обнимку. Глаза хотелось закрыть, чтоб не смотреть на него, и слова сказать не хотелось. Однажды привиделось в предутреннем кошмаре, что слиплись они, срослись, двое калек, и стали одним трёхруким двухголовым чудищем, скакали в грязи, размахивая палками. Но Торбьёрн ничего не спрашивал – только рассказывал. И слова его сами по себе завладевали слухом, тянули за собой, открывали странный, огромный мир, наполненный людьми и кораблями, городами, ярким солнцем и славой. Голос Торбьёрна не был голосом калеки. Только закрой глаза – и видишь его, стоящего на носу корабля с драконьей головой, а впереди берег, и мечутся по нему испуганные, мелкие, слабые люди. Оттого приходили сильные, яркие сны. Растворялись в них прокопченные стены и открывалась даль, снег и трава, и горы под белым солнцем. Инги знал: далеко-далеко за ними, за водой и лесом, текут реки, родящие живой ослепительный блеск. В снах Торбьёрн был силён и молод, и на руках его, на щите и шлеме сверкало золото. Инги просил: "Возьми с собой!", но тот не соглашался, качал головой, и оттого становилось не грустно и обидно, а наоборот – бодрость ощущалась и надежда.

В середине холодного, дождливого месяца листопада Инги перестал отхаркивать кровь. С первым снегом стал на ноги и пошёл во двор – неловко, шатко, будто младенец, впервые ощутивший под ногами твердь. Как раз в тот день и принесли Торбьёрна – нелепого, перекорёженного, с залитым кровью лицом. Его подстерегли всего в сотне шагов от дома, на задворках у старого ручья. Он перешёл по мосткам уже подмёрзшую канаву, ступил за угол кузни – и уткнулся животом в заострённый кол. Мальчишки налетели стаей, с палками и ножами, сбили наземь, кинулись топтать, рвать и резать, а потом справили малую нужду на ещё живой, стонущий, корчащийся человечий обрубок.

Торбьёрн умирал три дня в смраде и гное, хрипел, дрожа, шептал непонятные, дикие слова. Инги сидел с ним рядом. А когда наконец калека успокоился, вложил в стынущую руку рукоять меча.

Про калеку поговорили ещё с неделю, потом забыли. Кому нужен он был, кому интересен? Тихая тень на задворках, нахлебник беднеющего купца, без родни и силы. Беглец, изгнанник, взятый на излечение и прижившийся.

Инги хотел, чтобы его похоронили в лодке на холме над озером, но дядька отмахнулся: что за глупости, только добро переводить. Торбьёрна закопали, завернув в некрашеную дерюгу, на старом кладбище, и поставили над ним голый камень с выцарапанным крестом. Инги на похороны не пошёл, но назавтра, опираясь на копьё, приковылял к могиле и, сопя, сбил, соскоблил крест. Поверх кое-как нацарапал руну "зиг" и долго стоял, глядя на камень и поле вокруг. Тогда он возненавидел снег – предательский, то выдающий, то укрывающий всё и вся, обманчиво чистый, рождённый водой, но отбирающий воду и жизнь. Застилающий могилы и память.

Хрольф недолго помнил Торбьёрна. Согласился на малую виру – как за трёх смердов. Еще вычли виру за рану белобрысого, оглохшего на одно ухо от Торбьёрнова удара. Но про виру за белобрысого Инги узнал много позже. А про трёх смердов узнал через неделю после похорон, когда Гюрята, по своей привычке харкнув под ноги, процедил:

– Эй, долговязый, оклемался? Не надолго. За тебя тоже, как за трёх рабов, дадут.

И зареготал, окружённый довольной, гогочущей вместе с ним сворой. Инги тогда смолчал – прошёл мимо, будто не слыша. Только чуть шагнул в сторону, уловив шорох, и пущенный в спину снежок пролетел мимо. Хрольфу ничего не сказал, вообще перестал с ним говорить, и весь день потел во дворе, наскакивал, ухал, сёк. Не палкой – отцовским мечом.

На Йоль, когда люто крутила метель, а люди креста отмечали рождение своего хитрого бога, с отцовским же мечом пошёл в их святилище – красивое, большое строение прямо у посадникова двора, длинный зал, ярлу впору. Там пели богато одетые жрецы и толпились в духоте люди, пришедшие безоружными. Хитрый бог не допускал стали в своё святилище, люди нравились ему слабыми. Но Инги, облепленный снегом, все-таки пронёс меч, спрятав за спиной, так, чтобы лезвие спускалось меж лопаток. Потом понял, что зря: толпа плотная, не размахнуться. Но повезло – подле Гюряты как раз расступились, белобрысый стоял рядом, и шептались они, ухмыляясь.

Когда Инги встал перед ними, усмешки сползли с их лиц. Гюрята осклабился, видно, новую гадость выдумал, а белобрысый оказался догадливее – пригнулся, сунул руку за голенище. Но не успел. Инги двумя руками вытянул меч и рубанул, а с подъёма полоснул Гюряту, ткнул концом клинка в лицо. Жрецы смолкли.

– Дайте выйти! Зарублю! Дайте выйти!! – заорал Инги, размахивая мечом.

Перед ним расступились, и он выбежал в метель. Кинулся по улочкам к валу, взбежал наверх, туда, где просел покосившийся частокол, переметнулся, упал в сугроб, едва не выронив меч. Бежал по глубокому снегу, пока не выбился из сил. Тогда сел, опершись на меч, и задумался: что теперь? Раньше думал – бросятся, убьют, стопчут, разорвут там же, в храме. Но хитрый бог делает людей слабыми. Он лишил их храбрости, и потому Инги теперь в снегу, на краю леса – без шапки и плаща, без еды и огня, но зато живой. Пока метель не утихнет, искать не будут. Потом, конечно, отправятся прочёсывать окрестности. Что ж, пускай. Тогда посмотрим, не сделал ли их хитрый бог трусами навсегда.

Инги плюнул в сторону города и пошёл сквозь метель в лес.

Холод – трус. Он приходит тайком, крадучись. Сперва касается осторожно, потом лезет под рубаху липкими лапами. Щупает обессиленного, подступает, когда схлынула ярость и ушёл жар из крови, а осталась лишь знобкая, тягучая усталость. В лицо летит снег, налипает на волосы, на веки, и тело наливается свинцом, и так хочется присесть, передохнуть на мягкой, тёплой пелене, ласково обнимающей ноги – не хочет отпускать.

Но Инги знал коварство холода. Знал – нельзя садиться, нельзя останавливаться. Иначе не сможешь двинуться, и тебя найдут уже окостенелым. Холод неслышно крадёт жизнь. Нужно идти. Просто забыть о том, что колет кожу, пробирается к костям. Приказать ногам – шаг, и ещё, и ещё. Пока не упадёшь от усталости. Но до того ещё далеко. Нельзя считать шаги. Пусть каждый шаг как первый. Тогда усталость отдаляется. Душа уходит из тела, смотрит сверху, из метели, а тело движется мерно, само по себе, онемелое загнанное животное.

В шорохе ветра и снега слышатся голоса, белесая муть складывается в фигуры, в лица, злые и добрые, безразличные, – морок. Тьфу, тьфу! Инги махал руками, отгоняя призраки. Но перестал – к чему лишние усилия? Они безвредные, эти призраки. Нужно только сказать, что не боишься их. Разомкнуть губы и сказать. Как болят губы… но это ничего. Это живая боль. И по подбородку побежали горячие капли.

– Я не боюсь вас! – прокричал Инги в метель, едва не упав.

Призраки исчезли.

Но вместо них появились новые лица: огромные, будто камни-великаны. И лучился из-под камней призрачный, искристый жёлтый свет, будто текло в неживых жилах искристое жидкое золото. Три лица видел Инги: женское, безразличное и спокойное, как земля, мужское, широкоскулое, крепкое, в кудлатой бороде, отсвечивавшей медью. И самое жуткое: мёртвое, старческое, с одним глазом пустым и холодным, а другим – будто колодец в ночь.

– Он храбрый! – Голос широкоскулого раскатился колокольным гулом, басовитым, слитным. – Он мой!

– Метель возьмёт его, – сказала женщина, чуть двинув каменными губами. – Он мой.

– Он мой! – сказал одноглазый, и голос его походил на карканье ворона. – Он пойдёт за моим словом и кровью.

И скрипуче, хрипло захохотал, закаркал.

– Я не боюсь вас! – выдавил онемелыми губами Инги.

Но карканье не стихало. Он поднял голову – и увидел сквозь метель тёмную стену. Лес! Он добрался до леса!

Ещё через сотню шагов впереди открылась просека, ясно видная сквозь поутихший снегопад, и Инги узнал место, к которому его вывели судьба и метель. Тогда он захохотал, закрутил над головой меч. Теперь холод не убьёт его. Теперь ему страшны только люди. А они пусть только сунутся. Пусть попробуют!

Но ему не пришлось испытывать ничью храбрость. Его нашёл Хрольф. Хотя и тугодум, дядька отнюдь не был глупцом. И, подъезжая к редкому частоколу вокруг избёнки, запел. Лишь тогда Инги, скорчившийся у дверей с мечом в руках, вылез наружу.

– Ну, парень, долго проживёшь, – дядька ухмыльнулся. – А я так и смекнул: куда ему, налегке-то и пешему, как не в ближайший лес? Только на заимку нашу. Если хоть какой умишко в голове остался и нутром выдюжит – доберётся, не замёрзнет. Э-э, стой, голуба, мне навстречу не выскакивай. Снег не порть. Дай-ка я к тебе подойду.

Хрольф, ухнув, соскочил с коня, полез через сугробы.

– Руку-то дай, ну, долговязый. Оп-па.

Перекинул Инги на плечо, будто оленью тушу, потащил. Взгромоздил на коня.

– От так. И я теперь залезу… Вот, плащ возьми, а то околеешь вовсе. Озяб, небось, в землянке-то? Огонь разжигал?

– Р-разжигал. Т-только я н-не деревом, уг-глём. Н-немножко.

– А, углежоги не всё вытащили по осени. И то хорошо, следов вокруг не будет, раз дров не собирал. А чумазый-то, точно тролль! – Дядька хохотнул. – На вот, медку хлебни, согреешься.

Достал из-за пазухи кожаную фляжку, выдернул затычку, протянул. Инги припал к горлышку посинелыми губами. Напиток был пряный, вязкий и сладкий, от него пробежала по телу тёплая дрожь, перестали стучать зубы. Сразу будто поднялся изнутри, из крови, туман, отяжелели веки.

– Ничего, ничего, – подбодрил дядька, – вот сейчас выедем, а тут и наши ждут.

Он пронзительно, взахлест свистнул. С криком шарахнулась с сосны ворона, сыпанула снегом с веток. И тотчас же послышался ответный свист. Инги схватился за меч.

– Сиди! – рявкнул Хрольф. – Свои это, говорю! Что, думаешь, я свою кровь продам?! Это Хельги, и Олав с Ториром, и мои свойственники. И твоя родня, кстати. Очень вовремя.

Всадники приблизились. Инги вздохнул, выпустил рукоять. Да, свои. Только с ними ещё пара непонятных, коренастых и белобрысых.

– Не пугайся, Икогал это с Иголаем, свойственники твои, – буркнул дядька. – Они тебе надёжней меня будут, так что не гляди на них таким волком.

Коренастые посмотрели на Инги, переглянулись, улыбаясь. Красная, обветренная кожа, щёки как наливные яблоки, волосы совсем бесцветные и жидкие, ровно курячье перо, глаза блёкло-голубые. А лица странные: вроде обычные, неброские, но чужие. На торжище такого увидишь – может, и мимо пройдёшь, а потом подумается: с каких земель его сюда занесло?

Ехали долго, пробирались через лес. Инги уж и места перестал узнавать – так далеко и не ходил от города. Сначала дядька вёз Инги на своём коне, а после пересадил на смирного поклажного мерина. А Икогал с Иголаем всю дорогу ехали рядом. Хрольф в голову отряда отправился, а коренастые спереди и сзади, как привязанные, – то ли уважение оказывали, то ли следили, чтоб не свалился, заснувши.

Наконец приехали в странную деревеньку в самой чаще. Место глуше некуда, деревья точно холмы громадные, кряжистые, заскорузлые. Дорогой всё больше сосны да ели, а тут, глядишь, дубы – непомерные, разлапистые, морщинистые. Под такими кажешься карлой, недоростышем, которому только в норках и прятаться. Перед глазами снова встали давешние лица из морозной мглы – древние, нечеловеческие и всё же близкие.

Вокруг огромного дуба торчали потемнелые, укрытые высокими снежными шапками столбы с высеченными лицами – страшными, грубыми, то искажёнными дикой яростью, то презрительно-глумливыми.

– Что уставился? Небось про должок им вспомнил? – опять усмехнулся дядька. – Должок отдавать надо. Затем и приехали.

– Я… – Инги вздрогнул, – я не услышал, как вы подъехали… А как отдавать и зачем?

– Ну, дурачок! Старые это боги. Наши боги. Здесь их по-разному называют, ну так что с того? Вон тот, видишь, бородатый – это Тор. А вон с пузом – Фрейя. К ней баб беременных водят, лёгкого разрешения просить. Только самого одноглазого нет тут. Но если к дубу присмотреться… как раз отсюда надо смотреть, вон он. Глянь-ка!

Инги присмотрелся – и точно, складки коры огромного дуба сливались в чудовищное старческое лицо, перекошенное, лютое.

Назад Дальше