Поскольку моя ферма граничила с резервацией маасаи, Беркли попросил у меня разрешения организовать церемонию вручения на моей территории. Все это мероприятие заставляло его нервничать, он признавался, что не понимает толком, что от него требуется. Как-то в воскресенье мы вдвоем заехали в заповедник и передали через рядовых маасаи вождям, что в такой-то день на ферме намечен сбор.
В молодости Беркли служил в Девятом уланском полку и, по рассказам, был в нем самым смекалистым молодым офицером. Однако когда мы ехали под вечер обратно на ферму, он принялся развивать свои соображения по поводу специфически военного склада ума, выдававшие убежденного штатского.
Его темность и его светлость
Раздача медалей, по сути своей мероприятие малозначительное, приняла такие масштабы и весомость, что осталась в мировой истории в качестве символа мудрости, дальновидности и такта, проявленных обеими сторонами.
Старики-маасаи стали стекаться, сопровождаемые вереницей сыновей. Усевшись на лужайке и изготовившись ждать, они стали обмениваться комментариями по поводу моих коров, пасшихся поблизости; возможно, их не оставляла призрачная надежда, что в знак признания заслуг будут раздаваться коровы. Беркли заставил их долго ждать, что они восприняли как должное; он распорядился поставить перед домом кресло, чтобы вручать медали сидя.
Когда он, наконец, соизволил появиться, то по контрасту со смуглым сборищем показался совершенно белесым и исключительно светлоглазым. Осанкой и выражением лица он теперь настолько походил на молодого служаку, что я поняла: лицо Беркли способно, среди прочих многочисленных вариантов, выражать и полнейшее отсутствие чувств. За ним следовал Джама, надевший по такому случаю блистательный арабский камзол, расшитый золотом и серебром, купленный недавно с разрешения Беркли; в руках у Джамы была коробка с медалями.
Беркли встал и заговорил; речь его была настолько напориста, а вся маленькая фигурка выражала такую убежденность, что старики поднялись по одному и стояли, не сводя с него глаз. О чем он говорил, я сказать не берусь, поскольку он изъяснялся по-маасайски. У меня создалось впечатление, что он кратко уведомляет маасаи о невероятном благодеянии, объектом которого они внезапно стали, объяснением коему может служить только их беспримерная храбрость. Впрочем, речь произносил Беркли, а по лицам маасаи никогда нельзя ничего прочесть, поэтому содержание могло быть и совершенно иным, мне неведомым.
Закончив речь, он без всякой паузы велел Джаме открыть коробку и стал вынимать медали, величаво оглашая имена маасайских вождей и благосклонно протягивая им награды. Маасаи в гробовом молчании принимали медали в протянутые ладони. Безупречность церемонии объяснялась исключительно тем, что обе стороны были представлены лицами благородного происхождения, с хорошим семейным воспитанием; прошу приверженцев демократии не обижаться.
Медаль - не очень удобная штука для голого мужчины, потому что ему некуда ее прицепить. Старые вожди сжимали свои награды в руках. Через некоторое время ко мне подошел один дряхлый старик, чтобы, протянув ладонь с медалью, осведомиться, что на ней вытеснено. Я, как могла, объяснила ему смысл надписи. На одной стороне серебряного диска красовался британский герб, а на другой - надпись, гласившая: "Великая война за цивилизацию".
Когда я впоследствии рассказывала своим друзьям-англичанам о происшествии с медалями, они обязательно спрашивали:
- Почему на медалях не было профиля короля? Это большая ошибка.
Лично я так не считаю. Мне кажется, что медали и не должны были оказаться слишком привлекательными и что все обошлось удачно. Возможно, что-то в этом роде получим и мы все, когда на небесах нам станут воздавать по заслугам.
Когда Беркли заболел, я как раз собиралась на отдых в Европу. Он был в то время членом законодательного совета колонии, поэтому я отбила ему телеграмму: "Приезжайте заседать в Нгонг. Захватите бутылки". Он ответил мне тоже телеграммой: "Ваша телеграмма - знамение небес. Приезжаю с бутылками". Он приехал на ферму в машине, нагруженной вином, но сам уже не осмеливался к нему прикасаться. Он был очень бледен и непривычно молчалив. У него болело сердце, и он не мог обходиться без Джамы, обученного делать ему уколы; к тому же его терзала тревога: он жил в страхе лишиться фермы. Однако одного его присутствия было, как всегда, достаточно, чтобы превратить мой дом в изысканный, удобный уголок.
- Я дошел до такого состояния, Таня , - важно сообщил он мне, - когда могу ездить только в самых лучших машинах, курить только самые качественные сигары, пить вина только самой лучшей выдержки.
Гостя у меня, он признался, что врач рекомендовал ему целый месяц соблюдать постельный режим. Я сказала, что предписание следует выполнить и что лежать в постели он может и в Нгонг. Я была готова отменить свою поездку, чтобы ухаживать за ним; Европа могла бы подождать до следующего года. Он тщательно обдумал мое предложение и ответил:
- Нет, дорогая, не могу. Если бы я так поступил, чтобы доставить вам удовольствие, то на кого ты стал похож?
Я попрощалась с ним с тяжелым сердцем. Проплывая мимо Ламу и Такаунги, где мы с ним могли бы кататься на лодке-дау, я думала о нем. Потом, уже в Париже, я узнала, что он умер. Он упал замертво перед своим домом, выйдя из машины. Похоронили Беркли, согласно его желанию, у него на ферме.
После смерти Беркли страна изменилась. Его друзья почувствовали это незамедлительно, испытав большую печаль, остальные - чуть позже. Вместе с ним пришла к концу целая эпоха в истории колонии. С годами его смерть стала восприниматься как поворотный пункт, и люди привыкли говорить: "При жизни Беркли Коула" или "После смерти Беркли". До его смерти страна оставалась "Счастливыми Охотничьими Угодьями", а после нее стала медленно превращаться в деловое предприятие. С его уходом понизились некоторые стандарты - в частности, стандарт остроумия, что почувствовалось очень скоро, а это в колонии особенно грустно; не устоял и стандарт учтивости: вскоре после его кончины люди стали с легкостью рассказывать друг другу о своих бедах; в жалкое состояние пришел стандарт гуманности.
После ухода Беркли на сцену поднялась с противоположной стороны мрачная фигура - la dure necessite maitresse des homes et des dieux . Приходится удивляться, что такой тщедушный человек препятствовал ее появлению столько, сколько мог дышать.
Колониальный пирог лишился закваски. Исчезла грация, жизнерадостность, чувство свободы, перестала работать целая электростанция. Кот встал и вышел из комнаты.
Крылья
У Дениса Финч-Хаттона не было в Африке другого дома, кроме моей фермы. Он жил в моем доме в промежутках между своими сафари, держал там свои книги и граммофон. Когда он возвращался на ферму, она показывала, на что способна: она обретала голос, каковой прорезается у кофейной плантации с первыми ливнями сезона дождей, когда она зацветает, сочится влагой, натягивает на себя белую простыню цветения. Когда я, ожидая возвращения Дениса, слышала, наконец, шум его мотора на дороге, со мной начинала откровенный разговор вся моя ферма.
Он был счастлив на ферме; он приезжал туда только тогда, когда по-настоящему этого хотел, и ферма угадывала в нем качество, о котором остальной мир не имел понятия, - смирение. Он всегда делал только то, чего ему хотелось, и не был способен на малейшую хитрость.
У Дениса было качество, которое я очень ценила: он любил слушать рассказы. Мне казалось, что в эпоху флорентийской чумы я была бы как нельзя на своем месте. С тех пор нравы изменились, и в Европе искусство внимать рассказчику оказалось утрачено. Зато африканцы, не умеющие читать, его сохранили. Стоит начать: "Жил-был один человек, который вышел в саванну и встретил там другого человека…", как они забывают обо всем, кроме участи незнакомца в саванне. Другое дело - белые: даже если они полагают, что этого требуют приличия, они не могут заставить себя слушать рассказ. Они либо ерзают, либо вспоминают о каких-то неотложных делах, либо засыпают. Те же самые люди просят дать им что-нибудь почитать и проведут целый вечер над печатным текстом, будь это даже скучная речь. Они приучены получать впечатления посредством зрения, а не слуха.
Денис, напротив, обладал развитым слухом и предпочитал слушать историю, а не читать ее. Появляясь на ферме, он спрашивал: "Как насчет рассказа?" За время его отсутствия я успевала заготовить не один. Вечером он устраивался поудобнее, разложив перед камином подушки в виде ложа, а потом, усевшись на пол и скрестив ноги, как Шехерезада, с горящими глазами внимал долгому повествованию от начала до конца. Он лучше меня отслеживал логику действия и мог прервать драматическую сцену появления персонажа восклицанием: "Он же умер еще в начале! Впрочем, неважно".
Денис обучал меня читать латинские тексты, Библию, греческих поэтов. Он знал наизусть большие отрывки из Ветхого Завета и в своих странствиях не расставался с Библией, за что пользовался большим уважением у магометан.
Еще он подарил мне граммофон. Эта штуковина стала отрадой моего сердца, она принесла на ферму новую жизнь, как соловей - "светлая душа". Иногда Денис объявлялся неожиданно, когда я пропадала на кофейной плантации или на кукурузном поле, и заводил новые пластинки. Я возвращалась на закате и издалека слышала в прозрачном вечернем воздухе мелодии, оповещавшие о его появлении так же безошибочно, как его смех - такой частый и желанный.
Африканцы любили граммофон и часто собирались вокруг дома, чтобы послушать пластинки; У некоторых слуг появились любимые мелодии, и они просили меня поставить их, когда мы с ними оставались одни. Любопытно, что Каманте, к примеру, очень проникся к адажио из фортепьянного концерта до-мажор Бетховена. Когда он впервые опросил поставить ему эту музыку, то долго бился, не умея объяснить, что именно предпочитает.
Впрочем, наши с Денисом вкусы расходились. Я питала склонность к композиторам-классикам, в то время как Денис, как бы проявляя снисходительность к нашему негармоничному веку, был во всех без исключения искусствах поклонником модерна и предпочитал самую современную музыку.
- Я бы не возражал против Бетховена, - говаривал он, - если бы не его вульгарность.
Стоило нам с Денисом отправиться вместе на охоту, как нам обязательно встречались львы. Иногда он возвращался из двух-трехмесячного охотничьего сафари, расстроенный тем, что так и не сумел добыть приличного льва для своих клиентов-европейцев. В его отсутствие ко мне приходили маасаи с просьбой пристрелить особенно зловредного льва или львицу, повадившихся резать их скот; мы с Фарахом разбивали лагерь у маасайской деревни, проводили бессонные ночи или вставали ни свет ни заря, однако не нападали даже на след льва. Зато стоило нам с Денисом поехать прогуляться, как сбегались все окрестные львы, словно только этого и ждали: мы то и дело натыкались на них - то у добычи, то в пересохшем речном русле.
Как-то раз на Новый Год, еще до рассвета, мы с Денисом мчались по ухабам в Нарок. Накануне Денис одолжил приятелю, отправлявшемуся с группой охотников на юг, тяжелое ружье и только потом вспомнил, что забыл предупредить его об одной особенности легкого спускового крючка. Собственная оплошность очень его встревожила: он боялся, что из-за нее охотник пострадает. Мы не придумали иного способа исправить положение, кроме как отправиться в путь до рассвета, чтобы, воспользовавшись новой дорогой, перехватить группу охотников в Нароке.
Нам предстояло преодолеть по ухабам шестьдесят миль; охотники предпочли старую дорогу, к тому же продвигались они медленно, так как ехали на перегруженных грузовиках. Тревожило нас только то, что мы не знали, приведет ли нас новая дорога прямиком в Нарок.
Ранним утром воздух африканского нагорья настолько прохладен и свеж, что трудно отделаться от впечатления, что вы находитесь не на суше, а в темных глубинах моря. Сам факт вашего движения вызывает сомнение: возможно, что волны прохлады, омывающие лицо, вызваны глубоководным течением, а машина, подобно ленивому электрическому скату, лежит себе на морском дне, пялясь перед собой глазищами-фарами, и наблюдает за подводной жизнью. Звезды так велики, что их можно принять за отражение звезд на водной глади. Поблизости появляются на морском дне какие-то темные силуэты, подскакивающие и пропадающие в высокой траве, как крабы и блохи, уходящие в песок. Постепенно светает, и перед самым рассветом морское дно поднимается к водной поверхности, создавая на ваших глазах новый остров. На вас накатывают волны запахов: свежий дух кустарников, горький запах горелой травы, смрад разложения.
Кануфья, бой Дениса, сидевший на заднем сиденье, слегка дотронулся до моего плеча и указал вправо. В двенадцати-пятнадцати ярдах от дороги я узрела темную массу, похожую на морскую корову, отдыхающую на песке, а поверх нее - какое-то копошение в темной воде.
Это оказался крупный жираф-самец, застреленный двумя-тремя днями раньше. Стрелять жирафов запрещено, и нам с Денисом пришлось впоследствии оправдываться, что он погиб не от наших пуль; нам удалось доказать, что мы нашли его уже издохшим, однако кто его подстрелил и зачем, так и осталось невыясненным. Огромную тушу рвала когтями и клыками львица; при приближении машины она подняла голову.
Денис затормозил, Кануфья поднял ружье, которое всегда было у него под рукой. Денис тихо спросил у меня:
- Стрелять?
Он учтиво рассматривал все нагорье Нгонг как мой персональный охотничий заказник.
Мы ехали по территории тех самых маасаи, которые недавно жаловались мне на утрату скота: если уж мы повстречались со зверем, который резал одного за другим маасайских телят и коров, то пришла пора положить конец этому разбою. Я кивнула.
Денис спрыгнул с подножки и сделал несколько шагов назад. Львица нырнула было под жирафью тушу, но Денис обежал жирафа, приблизился и выстрелил. Я не видела, как во львицу угодила пуля, но потом вышла и обнаружила ее неподвижно лежащей в темной луже.
У нас не было времени сдирать с львицы шкуру, иначе мы разминулись бы с охотниками. Мы постарались хорошенько запомнить место, хотя от дохлого жирафа распространялся такой сильный смрад, что мы все равно не пропустили бы его.
Проехав еще пару миль, мы убедились, что дальше дороги нет. Мы увидели орудия труда дорожников; дальше простиралась нетронутая человеком каменистая равнина, серая в рассветный час. Мы переглянулись, понимая, что вынуждены предоставить приятеля Дениса его судьбе. Как потом оказалось, тому так и не представилось случая пустить ружье Дениса в ход.
Мы развернулись. Теперь мы ехали навстречу разгорающемуся востоку. Наш разговор был посвящен львице.
Вскоре показался дохлый жираф. Теперь мы могли разглядеть его во всех подробностях, вплоть до пятен на спине. Подъехав, мы заметили стоящего на нем льва. Туша лежала на пригорке, и темная фигура льва возвышалась над окрестностями на фоне пламенеющего рассветного неба. Его гриву трепал ветер. Я привстала в машине, находясь под сильным впечатлением от этой картины, и Денис сказал:
- Теперь ты стреляй.
У меня всегда были проблемы с его ружьем, слишком длинным и тяжелым для меня, к тому же с сильной отдачей; однако сейчас выстрел был признанием в любви, поэтому богатырский калибр ствола оказался как нельзя кстати.
Мне показалось, что от моего выстрела лев подскочил в воздух и приземлился на сложенные лапы. Я стояла в траве, тяжело дыша и чувствуя себя всесильной, как всегда бывает после удачного выстрела, когда видишь, что способна разить на расстоянии. Я обошла тушу жирафа.
То была кульминация пятого акта классической трагедии. Все были мертвы. Жираф казался отталкивающим и гигантским, его ноги и шея имели чудовищную длину, брюхо было растерзано львами. Львица лежала на спине; на ее морде застыл высокомерный оскал, как у роковой женщины из трагедии. Лев валялся неподалеку. Почему ее судьба ничему его не научила? Его голова покоилась на передних лапах, грива накрывала его, как царская мантия. Вокруг него тоже растеклась большая лужа, казавшаяся при свете утра пунцовой.
Денис и Кануфья закатали рукава и умело сняли со львов шкуры. Потом они сели передохнуть, и я принесла из машины бутылку кларета, изюм и миндаль, которые захватила в дорогу недаром: дело происходило на Новый Год. Мы опустились в невысокую траву, выпили и перекусили. Лежавшие неподалеку львиные туши выглядели восхитительно в своей наготе: на них не было ни грамма жира, все мышцы были смело изогнуты; такие тела не нуждались в покровах, ибо и так были образцами совершенства.
Сидя на траве, я заметила, как по моим ногам скользнула тень, и, задрав голову, увидела в светло-голубом небе кружащих стервятников. У меня было так легко на душе, словно я тоже парила в небе, как на воздушном шаре. Я даже сочинила стихотворение:
Тень орла скользит через долину
К вершинам голубым и безымянным,
А тень от молодых округлых зебр
Весь день промеж копыт у них проводит,
Поскольку днем они не сходят с места,
Зато под вечер мчатся по долине,
В кирпичный цвет окрашенной закатом,
На вожделенный синий водопой.
У нас с Денисом было еще одно драматическое приключение, связанное со львами. Оно предшествовало тому, о котором я уже поведала. То было самое начало нашей дружбы.
Однажды, в сезон весенних дождей, южноафриканец Николс, бывший тогда моим управляющим, прибежал ко мне утром сам не свой с вестью о том, что ночью на ферме побывали два льва, зарезав двух волов. Они проломили изгородь вокруг загона и утащили волов на кофейную плантацию; одного ни там же сожрали, другой так и остался лежать среди кофейных деревьев. От меня требовалось написать письмо, по которому управляющий мог бы приобрести в Найроби стрихнин. Он бы быстро заложил стрихнин в тушу, так как звери наверняка вернутся к ней следующей ночью.
Я обдумала предложение. Мне не улыбалось травить львов стрихнином, и я ответила, что не поддерживаю его идею. Управляющий впал в отчаяние. Он заявил, что львы, почувствовав безнаказанность теперь повадятся безобразничать на ферме. Волы, которых они прикончили, были лучшими рабочими экземплярами; мы не можем себе позволить и дальше терять тягловый скот. Он напомнил мне, что неподалеку от загона с волами находятся мои конюшни - об этом я подумала? Я ответила, что тоже не собираюсь приманивать львов к ферме, просто их надо застрелить, а не травить.
- Кто же их застрелит? - удивился Николс. - Я - человек не робкого десятка, но я женат и не хочу без нужды рисковать жизнью. - Трусом он действительно не был: несмотря на свою тщедушность, он был достаточно отважен. - Какой в этом смысл?
Я ответила, что не собираюсь поручать отстрел львов ему, а обращусь к мистеру Финч-Хаттону, приехавшему на ферму накануне.
- Тогда другое дело, - молвил Николс.
Я пришла к Денису и сказала:
- Давай позволим себе бессмысленный риск! Какой иначе смысл в нашей жизни?