В комнате тепло, уютно… И вдруг… кто-то засмеялся. Засмеялся тихо, весело, задушевно. К нему присоединился еще чей-то смех. Какой он заразительный, бодрый! А за стеной молодые голоса - мужские и женские - поют веселую песню. Где я?.. На столе книга. Не у себя ли, в своей студенческой каморке? Мне делается смертельно тоскливо. Я не сплю - я вижу, слышу страшную водяную действительность. Меня самым настоящим образом мутит от человеческого смеха. Все мое существо охвачено смертной тоской. Сейчас я знаю, мне уже никогда не засмеяться. Во мне мечется одна больная, лихорадочная мысль, а тело мое - сплошная боль. Кругом - мрак, дождь, вода, серый холодный мир. И уйти от него невозможно. Мне холодно, больно, нудно, тоскливо, душно. Mне хочется плакать. Я обнимаю мокрого, тоже скулящего Баштура - и плачу. Слезы согревают мои щеки. Я плачу еще сильнее…
Шесть дней и шесть ночей лил дождь не переставая. На седьмой день утром мы увидели солнце. Оно было такое же, как и прежде. Оно так же грело наши тела, сушило наши одежды, оно дало нам возможность снова разжечь костер, согреть чайник, изжарить мясо. И оно так же величаво, покойно и радостно смотрит на землю, на все вокруг - на собак, на баранту, на птиц и насекомых. Горы, леса, дали блестят и улыбаются солнцу, стряхивая с себя капли дождя.
С гор торопливо, поджав серые мокрые хвосты, убегают обрывки туч. Они похожи на блудливых шакалов, рыскающих по ночам за трупами.
А мы… мы днем, солнечным днем жжем огромный костер. Дрова еще трещат от сырости, но горят вовсю. Мы, как ребята, с любовью смотрим на небо и землю. Лица тушин и Керима кажутся лицами братьев, повстречавшихся мне после долгой разлуки.
К нам из Сарыбашского селенья пришли две девушки-лезгинки. Они направляются в горы, чтобы нажечь угля и спуститься в Кахи, где они продают уголья и торгуют своим телом. Эти угольщицы-проститутки необычайно красивы: высокие, стройные, как серны, глаза их глубоки и темны, лица продолговаты и чисты, как елизавет-польский виноград, а гладкие коричневые волосы отливают на солнце тяжелым золотом фазаньего крыла. Они рассказали Кериму, что у него родился неделю назад сын - "бала". Керим торопится домой.
Я высушил свое белье, даже умылся, - вода снова стала для меня ласковой и чистой. Сухой Баштур трется своими сухими лохмами о мою сухую спину.
Трава блестит молодо и весело. Вокруг стоит оживленный птичий гомон. Молодой тушин забрался на отвесную скалу над долиной, куда спускается пьяная от голода и от солнца баранта, и играет на зурне. Солнце улыбается прозрачным, радостным, заливисто легким звукам восточного мотива и смеется вместе с ними. Керим на пригорке чистит берданку, и каждую минуту мы встречаемся с ним глазами и дружески смеемся. Желтые шкуры серн, медвежья шкура, альпийская галка, молодой индюшонок, коричневый сокол и ряд мелких убитых птиц висят на веревке над палаткой, тихо покачиваясь под солнцем. Мы скоро идем на равнину. Старик тушин переводит мне легенду, рассказанную Керимом о пещере на ночлеге у истоков Кахского ручья.
Девушки, сидя на корточках, серьезно и внимательно слушают непонятную им русскую речь, поглядывая на, меня большими, темными, как кавказская ночь, глазами.
…Очень давно, - сколько лет тому назад, неизвестно, - верстах в десяти отсюда стояла старинная столица джарских лезгин - Елису. До сих пор еще на ее месте сохранилось небольшое селение и каменные развалины. Там всегда жили богатые, знатные лезгины - князья и их наибы. Предки Керима испокон веков были бедными охотниками. Они жили в Сарыбашском ущелье. Был у Керима предок, его звали тоже Керим. Он славился на весь Дагестан как лучший охотник. Князья приглашали его к себе на игрища. Там он всегда оказывался победителем - и наконец завистливые князья прогнали его. Но дочь самого богатого князя полюбила Керима, а он ее. О женитьбе они не думали. Но не жить друг с другом не могли. И Керим выкрал ее и ушел с ней к верховьям Кахет-Чая, в ту самую пещеру над ручьем. Братья девушки сочли это для себя кровной обидой и искали случая убить бедного охотника. Они караулили его по ночам. Подняться к пещере они не могли. Керим был осторожен. Он выходил из пещеры всегда незаметно, лишь для того, чтобы принести воды и оленьего мяса. Так прожили они в пещере больше года. У них родился сын. Но братья девушки все еще жаждали убить Керима. Старуха гадалка из Дагестана научила их, как это сделать. Братья, по ее совету, сняли шкуру с убитого оленя. Один из них влез и нее - и вышел вечером на ручей. Керим спустился из пещеры и стал красться к оленю. Тут его и убили. Женщина видела смерть Керима. Она взяла в руки сына и бросилась с ним в ручей. Сама она разбилась насмерть, но бог захотел, чтобы ребенок жил, и его волной выбросило на берег. Охотники из Сарыбаша подобрали его и вырастили. От него и идет род Керима. Но с той поры у них в семье родится всегда только по одному сыну. Пещеру называют теперь Дильбэр - по-русски: "ворующий сердца"…
Тушин кончил. Керим складывает в мешки наши вещи, увязывает охотничьи трофеи.
Я знаю, сейчас мы пойдем домой. Керим торопится. Он спешит в Сарыбаш, чтобы скорей увидать, если верить легенде, своего первого и последнего сына.
Со скалы не умолкая несутся высокие светлые звуки зурны. Я любуюсь темными глазами проституток и их высокими стройными фигурами. А с неба на землю смотрит щедрое, великолепное солнце, невиданное нами целую неделю.
3. Кеклики
Скоро год, как я, студент университета Шанявского, покинув Москву, бежал сюда, в Закавказье, от полиции под благовидной маской инструктора по борьбе с вредителями сельского хозяйства. Неделю живу в селении Кахи. Я одинок здесь, как Робинзон Крузо на своем острове. В поселке кроме меня всего-навсего один русский; это стражник Семен, - голубые глаза, русая бородка, славянская улыбчивая маска, - но какое же это отвратительное существо! В первую нашу встречу он поведал мне с наглым и равнодушным сладострастием, как он убивал по особому найму - "десятка с головы" - разбойных лезгин, и с той поры я питаю к нему непобедимое отвращение. Весть о его переводе в Закаталы я принял как личное освобождение.
Завтра, двадцать первого января, день моего рождения. Четверть века живу я на земле, но жизнь моя - так мне кажется - еще только начинает заниматься, как заря. Ведро золотисто-белого вина покоится в стенной амбразуре моей комнатушки, но с кем мне его пить? Если бы судьба послала мне друга! Если бы рядом со мной улыбалась женщина! Но я знаю, что никто не заглянет в мои окна с железными решетками. Я ненавижу эти тюремные решетки на окнах, - комната слепнет от них, - но армяне вынуждены их делать, опасаясь нападений лезгин. Только страсть к охоте, сейчас - упрямая мечта о кекликах, ради которых я перебрался сюда из Закатал, смиряет мою одинокую боль.
Ночью решаю, что завтра я непременно буду у себя в железной печке жарить мясо каменных куропаток.
На другой же день к полудню я уже шагал по дороге к Нухе. Вверху далекой и такой близкой голубой улыбкой смотрит небо. Слева высоко по небу темнеют зеленоватой шерстью громады гор Главного Кавказского хребта. По ним редкими стыдливыми островками тускло поблескивает бледный, синеватый снежок. Внизу снега нет.
Впервые в жизни я вижу такой ослепительный январь. Кусты и деревья Алазанской долины смотрят, как зрелая, нестареющая женщина, пресытившаяся зноем и страстью. Они устали от постоянного цветения, зелень повисла на них мудрыми складками заношенной восточной шали: желтые, зеленые, ярко-красные пятна, будто узор персидского ковра, сонливо смотрят со всех сторон. По бокам дороги мощные деревья грецкого ореха кудлатыми тяжелыми зелеными шарами бегут вдаль, защищая путников от солнца. Я спешу изо всех сил к границе Нухинского уезда, где, по словам старого Сулеймана, водились лет тридцать тому назад кеклики.
Линию дороги пересекает узкая холмистая гора, степным верблюдом выползшая на равнину. Поднимаюсь на ее коричневый горб. Из-за перевала навстречу мне тянется обоз. Не могу понять, что это за люди кочуют по Алазанской долине. На передней арбе огромное полотнище для палатки больших размеров. Пара лошадей, прикрытых узорчатыми попонами. Множество клеток с разнообразными зверьками, среди которых я узнаю морских крыс, хорька и домашнюю кошку. Здесь же утомленно похрюкивает пестрый поросенок. А позади - группа мужчин и женщин в платье европейского покроя. Мелькает догадка: странствующий цирк, кочующие артисты. Мне хочется заговорить с ними, узнать, остановятся они в Кахах или проедут прямо в Закаталы. Но я теряюсь, робею, в смущении отмечая пристальный взгляд стройной, миловидной женщины. Глаза у нее зеленовато-серые, будто дно лесного озера; светло-золотые волосы - как чистая конопля; руки - нежны, тонкие, красивые плечи покаты и узки, как на старинной гравюре. Минуя обоз, несмело оборачиваюсь назад и вспыхиваю от смутной горячей радости: стройная женщина повернулась, с простой и значительной улыбкой смотрит мне вслед. Молодые стыдливые мечты туманят мне голову. Нy конечно, они едут в Кахи. Вечером я вернусь, увешанный дичью, будто рыцарь с воинской добычей. Пойду в цирк и тайно передам ей пепельно-синеватых птиц, напоминающих цвет ее глаз. Сам буду сидеть в толпе. Но разве она не догадается, кем сделан этот экзотический подарок?
Спотыкаюсь о камень и чуть не скатываюсь в небольшое ущелье. Подсмеиваюсь над собой. С горы уже виден кордон. Кругом него по широкой долине шершавится кудлатый красный кустарник, изрезанный светлыми лентами воды. В России серые куропатки в полдень всегда забираются в камни, в укромные местечки предгорий, таятся в высоких степных овражках. Решаю свернуть с дороги и идти по склону хребта. Пробираюсь предгорьем, внимательно осматриваюсь кругом. Стараюсь найти признаки пребывания здесь куропаток. Но кругом тихо, не вижу ни одной птички. Уже выползла Нухинская долина, за ней блеснула мутная Алазань, резко повертывающая на юг - к долине реки Куры. За кудрявой долиной видны серые просторы Ширакской степи, из-за ее ровных полос в мечтательной дреме встает Россия, шумные города, ласковые, родные степи, колышется под ветром белесый ковыль; этот же ветерок доносит русские песни. Издали улыбаются мне мои друзья. Тоска одиночества, как полынь весною, горька и сладостна… В расселинах мшистых зеленых камней нахожу крошечные голубые цветы. Январь - и цветы! Кто бы мог думать сейчас о них в России, когда там воздух искрится от тридцатиградусного мороза. Цветы на скалах. Небо склонилось, смеется надо мной голубой человеческой улыбкой. Кусты и травы затаенно застыли в воздухе, но им не удастся меня обмануть: чувствую, они так же живы и полны желаний, как и мое тело. Знаю - смерти нет в этом мире, ее не может быть, ведь по земле ходят миллионы существ, полных любви и страсти. Отмирают клетки, гибнет оболочка, - земля жива вечно. Радость жизни и страсть нескончаемы. Вот этот струящийся синий воздух, плывущий сизый дымок над кордоном - разве они не говорят о вечности?
О, сладкая сентиментальность молодости, тогда в ней не было и капли смешного! О чем не думалось мне в те минуты! Широкий мир, громады гор, зеленая Алазанская долина, это солнце, январские цветы - все было предощущением моей жизни, которую мне хотелось видеть победной и нескончаемой, наполненной непрерывным цветением, как эта кавказская природа.
До вечера я скитался по горам, не встретив куропаток, не утолив охотничьей страсти, в которой я искал забвения от одиночества.
- Пора домой! Домой? Где мой дом?
Нет, куропатки, видимо, уже не водятся в этой мест ности. Я ни на секунду не подумал о том, чтобы старый Сулейман мог обмануть меня, но ведь он бывал здесь давно, еще до моего рождения.
Солнце падало на Алазань, я с болью провожал его багряный шар, ползущий за горизонт. Сумерки воровскими тенями крались меж кустов держидерева. Прохладой, запахами ночи дышала земля. Уходили из глаз, погасали резкие очертания гор и лесов. Желтое рисовое поле жалостным бледным пятном смотрело мне навстречу. Ночное молчание надвигалось на меня жуткими, вражескими шагами. Уже не сладоетью и болью, а страхом наполняло меня мое одиночество. Перехожу ручей и слышу четкий, звонкий в вечернем воздухе клекот куропатки:
- Кек-лик! Кек-лик!
Словно близкий человек неожиданно отозвался в кустах. Я никогда не слышал этого крика, но нельзя было сомневаться, - птица сама называла себя:
- Кек-лик! Кек-лик!
Срываю с плеч ружье, спешу на крик. Слышу, как меж кустов, переговариваясь шепотом, убегает от меня выводок. Снимается самка, но я не стреляю, зная, что сейчас вспорхнет все ее семейство. Выводок вылетает далеко, его почти не видно. Я быстро опускаюсь на корточки, напряженным взглядом ловлю в воздухе мелькающие серые точки и только тогда пускаю им вслед оба заряда. Не трогаясь с места, прислушиваюсь в волнении. Все смолкло: не слышно ни лёта, ни желанного падения, ни трепетной предсмертной судороги крыльев.
На западе мягко разгорается вечерняя заря. Козодой пролетает над самой землей и полукругом взвивается передо мною. Повертываюсь за ним, и тут же, с клекотом, из-под ног, испугав меня, вырывается куропатка, ясно видимая на розовой полосе заката. Растерявшись, целюсь слишком долго и, только когда птица спускается за куст, стреляю из правого ствола. Бегу вперед, по галькам скачет моя дичь, у нее сломан кончик крыла, она волочит его по земле. Я мельком вижу, как птица падает в терновник. Заряжаю ружье, обегаю куст. Кеклик, застыв, сидит у самого корня. Затаив дыхание, опускаюсь, как собака, на четвереньки. Куропатка в трех шагах от меня. Нос ее и ободок глаза красные, как стручковый перец, ясно выделяются в сером сумраке. Тихо поводит она головой, косит в мою сторону желтым глазом. Неужели вспорхнет? Сердце разрывается у меня, но я не шевелюсь. Заношу со стороны ее хвоста вытянутую руку и, падая на землю, прикрываю птицу пятерней: есть! Ползком выкарабкиваюсь назад, колючки терновника, как цепкие руки, хватают меня, не пускают. На свету рассматриваю птицу. Она испуганно затаилась в моей руке и, кажется, в теплоте ее ищет успокоения от потрясения. Брюшко и спинка у нее пепельно-синеватого цвета. К плечам оперение розовеет отблесками гаснущей зари. Ноги и нос малиновые. Это красочное оперение воскрешает передо мной младенческую экзотику, мечты над раскрашенными детскими картинками жар-птицы.
Охота кончена. Выхожу на дорогу, запрятав кеклика за пазуху. Он не шевелится. Итак, куропатки найдены. Я радуюсь, как путешественник, открывший новые земли. Дорога усажена деревьями грецкого ореха, и только в просветах меж ними виднеются полосы темного неба и первые звезды. Напоминая детство и сказки, вьются над головой черные летучие мыши, едва не касаясь моих волос. В горах заверещал козодой. Тихо журчит ручей. Надо мной небо, утерявшее дневную улыбчатую голубизну, на меня сторожко посматривают темные деревья - некрасивые, уродливые тутовые великаны, огромные статные липы - и ползучий дикий виноградник. Темные полосы полей сторожат мой одинокий шаг. Вдруг слышу на груди заворошилась моя пленница, больно корябая ногами мне кожу. Теплота горячим током пошла по жилам. Эге! Я уже не один. Куропатка забилась за пазухой, стараясь высвободиться.
- Ты недовольна своим положением? Но что же делать?
Я всю дорогу разговаривал с моей узницей, согреваясь ее живой теплотой. И путь мне не показался длинным, как это обычно бывает ночью, когда идешь в однообразном сумраке. Скоро впереди проглянули сквозь деревья редкие огоньки поселка. Я перебрался через бурлящий теплый поток Кахет-Чая и остановился на пригорке покурить. В глаза полыхнуло далекое зарево. За лесом, за Алазанью, над Ширакской степью повисли огромные светло-розовые круги. Множество одноцветных радуг. Я недоумевал и не мог понять, откуда взялись в степи эти чудесные огневые призраки. Долго стоял на пригорке и смотрел в степь. Ночные пожары… Но кто зажег их? Может быть, это даже не в степи, а дальше, в России?
Сзади, из поселка, с вышки мечети донесся гугнивый протяжный крик муэдзина, разбив ночное очарование степных огней.
Через несколько дней я сидел в большом сером балагане, выросшем на площади поселка. Цирк я всегда предпочитал театральным зрелищам, хотя и скрывал это от людей. В нем хранятся отблески искусства, родившегося у дикарей из их подлинного опьянения жизнью. Даже здесь, в глуши, в кривлянье цирковых кочевников я ощущал тусклые проблески свободной детской забавы Раза два за вечер в уродливых выкриках и жестах мне послышалось нечаянное вдохновенье. При свете керосиновых ламп мелькали маски клоунов, обнаженные человеческие тела.
Зеленоглазая женщина оказалась наездницей. Обнаженная, она ходила по арене с детской, глубоко женственной простотой. Легкое тело ее было прекрасно и гибко. Как мне хотелось пойти за кулисы, заговорить с ней! Но меня оскорбляли восточные люди своей нескрываемой похотью: они визжали, стонали, облизывая губы, при виде женского тела. Смутная, порывистая, неумелая страсть моя оказалась мужественной лишь в мечтах. Я отложил свой визит за кулисы на будущее время, на завтра, как я шептал себе. Но мне не довелось больше побывать в цирке. Вернувшись домой, я почувствовал себя нездоровым.
В конце февраля ко мне неожиданно забрел седоватый высокий лезгин в желтой черкеске, отставной мировой судья. Как-то раз мы играли с ним в Закаталах в шахматы, и он обещал при случае отомстить мне за поражение. Разочарованный моим состоянием, он просидел у меня не больше десяти минут. Бывший полковник, наивный и простодушный, он таинственным и заговорщицким тоном рассказал мне о волнениях в Петербурге, о Распутине, о чем тогда писали все газеты.
- С минуты на минуту нужно ожидать пронунциаменто! - значительно говорил он. - Да, да, пронунциаменто. Будьте готовы.
Белая острая бородка его взволнованно выкинулась вперед, он помолчал и шепотом добавил:
- Но пока никому ни слова. Я говорю это только вам, как московскому студенту.
Встал, пожал мне руку. Подчеркнуто значительно поклонился и вышел.
Всю эту ночь у меня в ушах надоедливо до боли звучало старомодное слово: "пронунциаменто". Перед глазами полыхали степные пожары.
Первого марта я проснулся еще до солнца. Последнюю неделю у меня не было малярии. Кеклик, увидав меня, взлетел на спинку кровати, зазвенел радостно и звонко. Крыло его уже зажило. В окна струился легкий, прозрачный свет, удививший меня своим синеватым оттенком. На крышах, по улице лежал тонкий снежный покров. За всю зиму снег выпадал два раза и к полудню исчезал. Теперь это было совсем неожиданным явлением.
Мне пришлось однажды бродить по снегу за фазанами, это была интересная и легкая охота. Вчера приказчик кооперации, молодой армянин Акопян, предложил мне для охоты своего пойнтера Казбека.
С восходом солнца я уже выходил из селенья. Теперь нас было трое: впереди бежал кофейно-пегий, низкорослый, как лягушка, Казбек, а за пазухой беспокойно верещал мой кеклик, раздражавший и привлекавший ко мне чужую собаку. Я с наслаждением шлепал по мелкому, уже обмякшему снегу и без передышки добрел до горного перевала.