"Письмо начиналось обычными словами: "Дорогая наша "Комсомолка"… пишем тебе всей заставой и просим помочь вот по какому поводу.
Служил у нас на заставе политрук Иван Пургин, – отзывчивый, сердечный человек, ворошиловский стрелок.
25 июля сего года Ивана Николаевича Пургина не стало – погиб в бою с басмачами из банды Ибрагим-бека.
Остался у Пургина сын Валя – он тебе, дорогая газета, привезет это письмо; Валю мы считали не только сыном политрука, считаем сыном заставы, общим сыном и за него у нас болят сердца. Отца мы Валентину заменили, мать, умершую от тифа здесь же, на Памире, тоже заменили, но держать его на заставе не можем. Не имеем права. Наш Валя – Валентин Иванович Пургин, с отличием окончил школу и ему настала пора определяться…".
Валерий Поволяев
Авантюрист из "Комсомолки"
* * *
Несколько раз мать брала Валентина с собою в Кремль, где она работала техничкой – подметала и протирала мокрой тряпкой паркет, столы и стулья, наводила порядок в туалетах, мыла окна – ведь должен был этой обычной земной работой кто-то заниматься и в Кремле! Выполняла это Пургина – нестарая еще женщина, проворная и совершенно выцветшая, потерявшая формы, – ее даже никто не щипал за мягкие места, как щипали других техничек: Пургина была непривлекательной и невкусной – уже шесть лет.
Сына Валю ей было оставлять не с кем, вот она иногда и брала его с собою на работу. Чтоб не скучал один. И не попал в плохую компанию.
Когда Валентину исполнилось шестнадцать лет, с посещениями Кремля стало хуже – охрана не любила посторонних; спасало только то, что Пургина знала коменданта Кремля, распорядившегося иногда закрывать глаза на великовозрастного отрока, появляющегося с матерью в запретных помещениях, в которых могли появляться только живые боги.
Один раз Валентин Пургин видел живого Сталина – совсем рядом, шагах в семи. Сталин бесшумно, словно кошка, прошел по коридору, аккуратно ступая по ковру мягкими кавказскими сапожками и попыхивая небольшой, хорошо обкуренной трубкой, за ним невидимым шлейфом проплыло облако табачного аромата – очень душистого и вкусного. Шлейф этот долго не истаивал в коридоре.
Валентина поразила одна вещь – больно уж маленьким был Сталин – сухонький, тщедушный, будто червячок, забравшийся в роскошный, не по телу кокон – в серый, сшитый из добротного шевиота китель с отложным воротником и ватными плечами. Валентин представлял себе Сталина могучим высоким человеком, этаким молотобойцем с большими руками, крупноголовым, энергичным, быстрым, а тут мимо проплыл какой-то вялый, усталый дохляк, едва переставляющий ноги. Пургин разочарованно открыл рот: действительно, не человек, а дохляк какой-то! Щеки оспистые, в выковыринах, заметных даже издали, кожа нездоровая, некрасивая, усы топорщатся неаккуратно – товарищ Сталин, видать, давно не подстригал их, глаза, как и походка – усталые, слезятся, будто в них ветром надуло простуду. Сталин, увидев Пургина, недоуменно приподнял одно плечо – вроде бы дети не должны находиться в Кремле, оглянулся, словно желая спросить, откуда этот паренек, но шел он один, вопросы задавать было некому, и Сталин бесшумно проследовал дальше.
Он исчез, а дух его ощущался долго – пряный, чуть с горчинкой – особая такая сладковатая горчинка, специфическая, Валентин, привыкший все схватывать на лету и знавший многое, такого табака не знал…
– Мам, а чего он курит? – спросил вечером у Валентин у матери.
– Что чего? – не поняла та вопроса.
– Табак у Сталина какой?
– Не знаю. Душистый какой-то табак, ему специально привозят в черных папиросных пачках. Говорят, он папиросы крошит и курит – набивает ими трубку, дымит… Нравится ему это. Нравится, – особо подчеркнула мать.
Пургин подумал, что, возможно, в простых привычках и заложен характер великого человека Сталина – никто из знакомых семьи Пургиных не делал, например, того, что делал Сталин, и если yж что-то делал, то следовал совсем иной логике: для того, чтобы вставить алмаз в портсигар, вовсе необязательно было выколупывать его из короны, а сооружая что-то свое – разрушать чужое. Но пути великих людей неисповедимы, их логика не поддается осознанию, как логика богов часто бывает непонятна простым людям.
– А чего он такой маленький? – неожиданно спросил Валентин. – Как гриб-опенок.
– Замолчи! – прикрикнула на сына мать и, тревожно блеснув глазами, оглянулась на дверь. – Никогда больше не говори об этом!
Пургин в насмешливом движении прижал ладонь ко рту.
– Молчу, молчу!
– Вот-вот, – не поняла его движения мать. – Вот именно!
В следующий раз Пургин увидел в Кремле знаменитого писателя Алексея Толстого, тот – большеголовый, с огромным лбом, прикрытым каким-то длинным, лихо изогнутым клоком волос, с умными насмешливыми глазами, породистый, пахнущий шампанским – Толстой только что вкусно отобедал в "Метрополе", – прошел по тому же коридору, что и Сталин. Пургин остро позавидовал ему: великой славой наделен этот человек!
Не знал Пургин, зачем Толстой появился в Кремле.
В тот год Толстой жил в Крыму. Крым постепенно становился тем, что газеты дружно называли "всесоюзной здравницей" – писатель получил от правительства дачу и понемногу обихаживал ее. Вокруг было много пустых, брошенных своими хозяевами особняков – владельцы их находились в Турции, в Болгарии, в Югославии, во Франции, – и Толстой иногда заходил во дворы брошенных домов, любовался фонтанами, позеленевшими скульптурами, украшавшими входы мраморными поделками. Толстой был ценителем и знатоком искусства, и у него в пугливой, почти смертной тоске сжималось сердце, когда он видел погибающие произведения искусства.
На одном из заброшенных подворий он увидел дивную скульптуру, украшавшую фонтан, сработанную вдохновенно, тонко, со вкусом, и невольно остановился, благодаря проведение за то, что оно привело его на этот запущенный, с зацветшим старым мрамором двор: удачливый купидон с луком и пустым колчаном, в котором осталась одна-единственная "нерассрелянная" стрела, поверг его в тихое изумление. Живой классик даже поцокал языком от восхищения, оглянулся налево – никого нет, потом посмотрел направо – тоже никого, и помчался на свою дачу, где рабочие сколачивали романтическую летнюю беседку.
"Оставьте это, – классик недовольно ткнул рукой в беседку, – потом! Все это потом!"
Через десять минут бригада рабочих дружно демонтировала фонтан, снимая с него бронзового купидона, стараясь не оставить ни одной царапины ни на металле, ни на мраморе, а через два часа доставила его, целого, невредимого, во двор дачи классика.
"Вот это находка! – потирал руки классик. – Великая удача! Какие линии, какие пропорции, какой изящный ракурс! Невероятное произведение!"
О том, что известный писатель разрушил фонтан на старой дворянской даче и выломал из фонтана купидона, стало известно Сталину. Тот приказал:
– Вызовите-ка этого деятеля ко мне!
В Крым полетела открытка – простенькая, неприглядного глинистого цвета, с маркой, изображавшей шахтера с отбойным молотком, напечатанной прямо на поле открытки, и незатейливым текстом: "Дорогой товарищ, вам надлежит явиться тогда-то, туда-то, в подъезд такой-то, на этаж этакий, и все". У классика невольно дрогнуло сердце: он понял, что его вызывает сам Сталин.
Са-ам Сталин – и это очень много значило, это было решением судьбы, биографии, может быть, самой жизни, это классик тоже хорошо понимал. И хотя он не мог летать на самолетах – выворачивало наизнанку от болтанки и воздушных ям, сердце обрывалось и застревало в глотке, когда самолет падал в очередную пропасть – вышел он из самолета, чуть живой, зеленый, с мокрыми от рвоты губами, немедленно сел в рейсовый "дуглас" и понесся в Москву.
В назначенный час Толстой явился в Кремль, в знакомую приемную, в которой бывал уже несколько раз, встретил там одного из помощников вождя.
"Товарищ Сталин находится на совещании, – сообщил тот, – пройдите по коридору до конца, там дежурный скажет, куда идти дальше".
Писатель сделал вальяжный кивок, благодаря помощника, и двинулся по коридору искать Сталина. Дежурный долго изучал его документы, потом показал на следующий коридор – необычайно длинный, растворяющийся в дневном сумраке.
"Там, видать, также сидит дежурный, – подумал классик, – опять предстоит объяснение".
Хождение по коридорам, от дежурного к дежурному, продолжалось минут пятнадцать, классик сделался зеленым, как после тяжелого полета. Его начали одолевать нехорошие предчувствия, губы тряслись, он уже прокручивал в мозгу свою жизнь, особенно последние три месяца, пока находился в Крыму, и безуспешно пытался понять, в чем же провинился перед Сталиным? Нет, ни в чем, он чист перед товарищем Сталиным, чист и свят, открыт, как перед Богом, весь на ладони, и нынешние проходы по коридорам – чистая случайность, служебная забывчивость помощников великого человека, скоро он увидит Сталина и все разом встанет на свои места.
Наконец он вошел в последнюю дверь, указанную очередным дежурным, и очутился в огромном мрачном зале, где не было мебели, ее будто бы специально отсюда вынесли. Недобро поблескивал хорошо натертый паркет, в нем отражался свет огромных тяжелых люстр – их было несколько, четыре или пять штук, по тонне весом, ничего не понимающий классик не смог даже сосчитать – он вошел в зал и надеялся увидеть в нем Сталина, по обыкновению приветливого и насмешливого, но не увидел никого – зал был пуст.
Стены завешивали тяжелые, монолитные, словно вырубленные из камня портьеры, окон не было. Наверное, они были, но под портьерами не угадывались. Не может быть, чтобы такой огромный зал был без окон.
Пространство зала невозможно было объять, оно давило, прибивало человека к паркету, плющило, превращая его в мошку, тяжелые люстры, готовые сорваться с крюков, добавляли ощущение беззащитности, никчемности перед громадой зала. "Это ничего, это пройдет… Древние греки строили свои храмы, рассчитывая именно на этот эффект: огромное сооружение и человек – мошка перед ним, совершеннейшее ничто, и иной смерд, стоя перед большим мраморным храмом, чувствовал себя именно мошкой, комаром и покорялся гигантскому объему, готовясь к собственному уничтожению. На этом построены не только храмы – построены целые религии… Но где же товарищ Сталин?" Классик, сопротивляясь давящему чувству пространства, огляделся, сделал несколько шагов по надраенному паркету и поскользнулся – паркет был гладок, как лед.
"Только на коньках ездить, – опасливо подумал классик. На коньках он никогда не ездил, не умел и льда боялся – вот беда, будь она неладна. И где же товарищ Сталин?"
Товарища Сталина не было. Классик хотел приблизиться к портьере, чтобы подержаться за нее, но побоялся – во-первых, паркет такой скользкий, что у него вряд ли устоят ноги, а во-вторых, за портьерой может оказаться охранник, что еще хуже скользкого паркета – охранников классик боялся панически и на то имелись свои причины.
Прошло минут пять.
"Может, отсюда есть какой-нибудь выход, дверь в помещение, где сидит товарищ Сталин, а дежурный мне о нем не сказал?" Писатель огляделся еще раз и тяжело вздохнул – никаких дверей, никаких выходов. Лицо его сделалось бледным, на лбу выступил пот.
Прошло еще пять минут. Лицо классика снова изменило цвет, позеленело, глаза запали, рот увял, сделался дряблым, причудливая чупрынь, украшавшая огромное темя, развилась и превратилась в обычную неряшливую косицу, пиджак под мышками взмок – на поверхность проступили два неопрятных темных пятна, рубашка тоже сделалась мокрой и прилипла к телу.
Прошло пятнадцать минут. Сталина по-прежнему не было.
Классик сгорбился, сделался серым, больным – он вспомнил купидона, уведенного с чужой усадьбы, собственное восхищение, недобрый взгляд одного из рабочих – этим рабочим он не доплатил – среди близких людей классик считался скрягой. Но в уме, в проницательности и таланте ему нельзя было отказать.
Минут через двадцать дрогнула одна из портьер в центре зала, и из-за нее показался Сталин. Очутившись в зале, он неспешно двинулся в мягких кавказских сапожках по паркету, совсем не боясь поскользнуться. В одной руке Сталин держал кожаную папку, в другой – знакомую дымящуюся трубку.
Классик бросился к вождю:
"Товарищ Сталин! – просяще протянул обе руки, будто утопающий, которому не спешили бросить спасательный круг. – Товарищ Сталин!"
Сталин, будто не слыша классика, неспешно одолел пространство зала, взялся рукою за портьеру – за ней находилась дверь, и, не останавливаясь, не поворачивая головы, бросил:
"Стыдно, граф!"
На этом визит классика к руководителю государства закончился.
Когда классик – постаревший на несколько лет, с расстроенными нервами вернулся в Крым, он уже не нашел в своих владениях бронзового купидона – его демонтировали и вернули на старое место.
Пургин своим цепким молодым умом понял тогда многое, ощутил силу, исходящую от Сталина, согнулся от невольного холода, появившегося у него внутри, и постарался скрыться, а после нескольких разговоров с матерью понял, что боится Сталина.
Хотя то, что Сталина боялась и мать, стало для него открытием: собственную боязнь он отнес за счет своей неопытности, незащищенности перед сильными людьми, открытие удивило его, удивление было недобрым – он даже решил, что будет презирать свою мать, но потом наступило внезапное облегчение, словно бы в конце тоннеля забрезжил свет – Вале Пургину показалось, что он все понял. И Сталина понял, и собственную мать раскусил, и многих взрослых, которых знал, – почти все, оказывается, были скроены по одной мерке.
Он подумал, что надо очертить самого себя – нарисовать на бумаге собственный образ и следовать этому рисунку, никуда не уклоняясь от него. Пургин взял лист бумаги, разделил на две половинки. Слева перечислил черты характера, которыми не хотел бы обладать, справа – те, что привлекали его. Из правого списка выбрал черты, которыми, как ему казалось, он обладал, к ним добавил те, что хотел иметь, остальное отмел, из левого – минусового списка также выбрал несколько черт, которые достались ему от матери и Бога. Немного подумав, в отдельный столбик он выстроил те черты, от которых рассчитывал избавиться – их оказалось немного, на большее у него просто бы не хватило воли, потом все смешал, перетасовал – получился человек, а точнее, очень непростая формула и рисованной формулы этой он решил придерживаться твердо.
Ведущими положительными чертами в этой схеме были спокойствие, отсутствие страха, способность "группироваться" – спортивное выражение, – и анализировать любую ситуацию, просчитывать ее. Пургин решил сделать себя сам.
Хотя насчет отсутствия страха можно было поспорить. Сталина он, например, испугался, других же людей не очень боялся. Но мать, взрослый человек, воевавший на Гражданской, ведь тоже боялась Сталина. Значит, главное, не отсутствие – или присутствие страха, – а способность бороться с ним; сумеешь раздавить его в себе, значит, прослывешь смелым человеком – и будешь таковым на деле, не сумеешь – уготована слава труса, и не только слава – участь. Это что-то медицинское, биологическое, Валя Пургин был уверен, что через несколько лет врачи изобретут таблетки, либо порошки, изгоняющие из человека страх, и тогда в Красной армии будут служить только храбрые солдаты… Впрочем, перспектива таблеток и то, что это произойдет лишь в далеком будущем, никак не устраивали Пургина: со страхом надо было бороться сейчас, надо было учиться этому.
Он не боялся ни кулаков, ни налетчиков с монтировками, ни дядь в шинелях с гепеушными петлицами, а вот Сталина испугался. Испугался – это плохо. Подумав, Пургин в строке "отсутствие страха" поставил вопросительный знак.
Еще он обладал предприимчивостью, это тоже положительное качество… Пургин увеличил правый список.
Однажды на улице он, рассеянный, задумчивый, очутился один на один с большой компанией. В Москве шла война дворов, переулков, районов, замоскворецкие воевали с лаврушинскими, сретенские с цветнобульварскими, Стромынка грозила снести и утопить в тихой Яузе Сокольники. Пургин в войнах участия не принимал, но присматриваться – присматривался, понимал, что живет на территории, которою тоже защищают кулаки и в один прекрасный момент ему тоже придется принять бой.
Сердце глухо застучало, отозвалось легкой ломотой в костях и умолкло, Пургин понял, что тот самый "прекрасный момент" наступил, попятился назад от семи надвигающихся на него парней, но вовремя остановился; спиной почувствовал, что сзади стоит еще один, восьмой – может быть, самый злой и решительный из всех, для которого пустить красный кисель из чужой сопатки доставляет эстетическое удовольствие.
– Ну что, попался, который кусался? – равнодушно спросил Пургина старший, высокий, с выпирающей, будто у краба, грудью парень, сощурил серые, чуть навыкате глаза.
– И не думал кусаться, – спокойно, ощущая собственную натянутость, произнес Пургин, – я в эти игры не играю.
– А мы играем, и нам без разницы, кусался ты или нет, главное то, что ты живешь в переулке, который нам не нравится.
– Что, хотите всемером на одного? – Пургин почувствовал, как у него немеет, становится чужим рот, до крови закусил нижнюю губу, насмешливо шевельнул губами. – Смелые ребята!
– На тебя одного столько – слишком жирно, – парень еще более сощурил глаза, сплюнул под ноги, – одного тебе выделим для первого раза, на второй раз увеличим норму. Пестик! – позвал он, не оборачиваясь.
– Ну? – из заднего ряда выступил не по годам крупный парень; с квадратной челюстью, которую надо было уже брить, но Пестик еще ни разу в жизни не брился, и челюсть обросла у него неприятным серым мхом.
– Пестик, хочешь потренироваться? Тут груша по дороге подвернулась, добровольно предлагает свои услуги. Ты ведь всегда был непротив постучать по груше? Начинай, Пестик!
– Ладно, – равнодушно произнес огромный Пестик и осторожно, по-боксерски стремительно и опасно двинулся на Пургина.
– Мы будем твоими зрителями, Пестик, – пообещал старший, – всякий твой успех поддержим бурными продолжительными аплодисментами, переходящими в овацию. Гонг!
Стоявший рядом со старшим толстый круглый паренек – настоящий жиртpecт, реклама булочек и каучука, – сунул в рот, за пухлую щеку, палец, с силой оттянул рот и отпустил. Раздался тугой громкий хлопок, и Пестик, реагируя на него, выкинул вперед большой, костистый кулак, как у мужика со слесарного производства, где металл оставляет на руках неизгладимые следы.
– Опля! – Пестик выбил из себя азартный плевок, он всегда сопровождал свои удары плевками.
Пургин уклонился от порции слюны и стремительно ушел вниз, под кулак Пестика, одновременно тихо, почти неприметно, ударил Пестика ребром ладони под талию. Пестик только крякнул – неприметный удар был больным: Пургин знал, куда бил – под печень. Занятия восточной борьбой даром не прошли. Не хотелось Пургину этим заниматься, но он заставлял себя, зная, что разные азиатские хитрости обязательно пригодятся.
И вот пригодились. Пестик распахнул рот и хапнул воздух, стараясь захватить побольше, внутри у него что-то лопнуло с громким пукающим звуком.
– Пестик! – сразу все поняв, призывно выкрикнул старший. – Гонг!