За год до победы: Авантюрист из Комсомолки - Валерий Поволяев 3 стр.


– В принципе, Арнольд Сергеевич, – про себя Пургин произнес "Сапфир Сапфирович", он даже заранее приготовился к тому, что собьется, и сознательно сбивал самого себя, произнося мысленно "Сапфир Сапфирович, Сапфир Сапфирович", но не сбился, выдержал, – у каждого человека, даже в самом юном возрасте, – допустим, семи лет, – есть свои тайны, в которые он никогда никого не допустит. Это – закрытая сфера.

– Да, тайн полным полно. В том числе, и детских. Мы не только о себе, мы о наших великих людях знаем прискорбно мало. Что мы знаем, например, о Ленине? Только то, что он был богом. И все. А о Сталине? То, что он есть бог. Действующий, живой бог. И все. А что мы знаем о Льве Николаевиче Толстом? Только то, что он граф, вегетарианец, автор "Войны и мира", муж Софьи Андреевны, владелец Ясной Поляны; умер от простуды на маленькой неизвестной станции то ли в Воронежской, то ли в Орловской губернии. А вот чем Толстой болел, какими болезнями, почему сбежал от опостылевшей жены? А?

– Это мы не знаем, Арнольд Сергеевич, – за двоих ответил Коряга.

– Кому из вас известно, что Толстой страдал психостенией – попросту говоря, был неврастеником, психушником, и усадьбу имел не только в Ясной Поляне, а и в Москве, в Хамовниках. В Хамовниках, совсем рядом, забор в забор, находилась психиатрическая клиника Корсакова. Так что же сделал Толстой? Пробил в своем заборе калитку, чтобы беспрепятственно попадать в клинику. А зачем, спрашивается, ему нужна была клиника? Да чтобы удержаться на ногах, не свихнуться. Ему надо было общаться с больными, проверять себя на них и без лекарств выходить из кризисов. А если уж было совсем невмоготу, он принимал лекарства.

– Психостенией страдал Ибсен, – сказал Пургин, Коряга удивленно заморгал глазами – этот аккуратный паренек Валя знал то, чего не знал он.

– Что касается заморских гостей, то Бодлер тоже, – небрежно произнес Арнольд Сергеевич. – Да что Бодлер, Гёте был неврастеником, а Кант – вообще ненормальным человеком. Хотя, если говорить о финише, и Гёте и Кант прожили столько, сколько мы с вами, молодые люди, не проживем. Не дано! – Арнольд Сергеевич развел руки в стороны, взгляд его сделался озабоченно-ласковым. – Что же вы, ребята, не пьете чай?

– Сейчас приступим, Арнольд Сергеевич, – бодро ответил Попов, решительно взялся за чашку.

Пургин огляделся. Квартира Арнольда Сергеевича была небольшой, с высоченными шестиметровыми потолками, но то, что она небольшая, ее воробей пешком за два притопа – три прихлопа мог одолеть, скрывали эти высокие потолки, они создавали ощущение неизмеримого пространства, воздуха. В этой квартире ничего не давило, хотя давить было чему – на стенах в золоченых старых рамах – и эта была настоящая, а не тусклая гипсовая позолота, – весели картины, масло и акварель, эмалевые портреты, рядом с Пургиным красовался рисунок Врубеля, подлинник, – Пургин, скосив глаза, внимательно рассмотрел его, было много часов, отовсюду несся многослойный ритмичный звук. Арнольд Сергеевич был коллекционером, подделок не признавал – признавал только подлинники.

– Любуетесь, дорогой юноша? – заметив, что Пургин отвлекся, спросил Арнольд Сергеевич. – Я тоже, когда бывает трудно, смотрю на эти картины, на эти часы. И знаете – успокаивает!

– Это подлинники? – осторожно спросил Пургин и пожалел о том, что спросил: лицо Арнольда Сергеевича потяжелело.

– Оскорбительный вопрос, – сказал он, – но я его вам прощаю! Вы молоды, а молодости прощают то, что она часто бывает невежлива, резка, несправедлива. Все это – подлинники. Но хватит об этом, давайте все-таки пить чай!

После чая пересели за низкий инкрустированной столик, на котором лежало несколько газет.

– Восток, Восток, дорогая штука, – Арнольд Сергеевич невесомо огладил пальцами поверхность столика, – все бы отдал, чтобы жить на Востоке, – произнес он задумчиво – А в вас, юноша, заложено что-то очень серьезное, располагающее, убеждающее, – Арнольд Сергеевич говорил, не оборачиваясь к Пургину, – Толя был прав, когда зацепился за вас. Я думаю, что мы сможем подружиться. Можете считать меня своим другом.

– Я должен что-то для этого сделать?

– Принести из алмазохранилища бриллиант величиной в стакан? Познакомиться с актрисой Марецкой и представить меня ей? Стать адъютантом Буденного и выкрасть у него золотую шашку? Или получить автограф у железного наркома Кагановича? – Арнольд Сергеевич очень тихо, печально рассмеялся. – Нет. Вовсе нет. Вам просто надо быть самим собою. Таким, вот, как сейчас, серьезным, углубленным в себя, начитанным. Если у вас не хватает денег, я буду вам их давать.

– У всех не хватает денег, Арнольд Сергеевич, – Коряга, оживляясь, захохотал, – покажите того человека, у которого хватает денег!

– Полноте, Толя, – Арнольд Сергеевич недовольно поморщился, – этот человек – я.

– Вы – совсем другое дело, Арнольд Сергеевич! Вы из других песен, вы из старых романсов, вы… да я уж и не знаю, откуда вы. Вы – золото!

– Если я продам все это, – Арнольд Сергеевич обвел рукой стены, – то денег мне хватит на несколько десятков жизней. Настоящих денег, не тех, что отрывали от рулона, чтобы проехать на трамвае – по три миллиона в один конец. Это будут настоящие деньги, не деревянные, Валя, – он впервые назвал Пургина по имени.

– Я должен буду их отрабатывать? – повторил вопрос Пургин, увидел, что Коряга приложил к губам палец.

– Я же сказал – нет, – у Арнольда Сергеевича нервно дернулась одна щека, – в будущем, лет через десять, пятнадцать, когда вы станете взрослым, – отдадите.

"Через пятнадцать лет этого ненормального мецената не будет, – холодно подумал Пургин, – неужели он рассчитывает прожить пятнадцать лет? Тогда сколько же ему сейчас? Семьдесят? Семьдесят пять?"

– Пятнадцать лет я еще рассчитываю прожить, – неожиданно произнес Арнольд Сергеевич, он словно бы прочитал мысли Пургина – был ясновидящим. Или колдуном, черной силой. – Но больше пятнадцати – нет! Сил на то не имею.

Пургин ушел от Арнольда Сергеевича с довольно пухлой пачечкой денег – денег было не так много, но и не так мало, – как раз достаточно для того, чтобы чувствовать себя независимым, вольным.

Великая все-таки штука – деньги. Как и оружие. Ну а перспектива того, что деньги придется отдавать лишь в неопределенном будущем, устраивала Пургина; послезавтра – это не завтра и не сегодня, до послезавтра еще надо дожить. Единственное, что настораживало Пургина, – загадочность всего происходящего. Он недоумевал: "Деньги – первому встречному? Нет, тут что-то не то! Что-то не то…"

Коряга остался у Арнольда Сергеевича – тот попросил помочь в уборке стола, Пургин тоже вызвался помочь, но Арнольд Сергеевич помахал рукой – слишком много, мол, помощников и решительно выпроводил его за дверь.

Выйдя на улицу, Пургин растерянно всосал сквозь зубы воздух, глянул на низкое серое небо – скоро должен был пойти дождь, нос у него простудно набух – он всегда набухал перед дождем – такая у Пургина была реакция на небесную сырость. Аллергия. Хотя такого слова обыватели тогда еще не знали, оно появилось в широком обиходе через тридцать лет.

Нет, в этих деньгах крылась какая-то тайна… Он попробовал прощупать самого себя – а что чувствует душа, сердце? Чувствует ли сердце опасность? Может, за эти деньги ему придется потом харкать сорок лет? И не слюной, как этот недоносок, жертва преждевременного аборта Пестик, а кровью, живой кровью. Внутри ничего не дрогнуло, ни просигналило об опасности.

А может, их интересует его мать, техничка Кремля? Но что может сделать для просвещенного Арнольда Сергеевича его неграмотная мать? Какие секреты уволочь из кремлевских кабинетов? Кусок паркета на память или вечное перо со стола дедушки Калинина?

Это, что же выходит, Арнодьд Сергеевич – шпион? В то, что Арнольд Сергеевич – шпион, Пургин не верил. "Ну, душа, подскажи, что ты чуешь?"

В душе ничего не дрогнуло после немого вопроса – ничто просто не шелохнулось, и Пургин окончательно решил принять деньги, как должное, как некий подарок судьбы, за который, может быть, и вовсе не придется расплачиваться.

Ему сделалось легче. Впрочем, появление пачки денег он и не воспринимал, как некую трудность в своей биографии; что же касается времени, то это только в старости время обретает реальную плоть – старики ревниво и дотошно, ничего не пропуская, перебирают его, чтобы почувствовать ценность прошлого и таким образом продлить себе жизнь, а в молодости оно ничего не значит, поскольку былого еще нет, а каким оно нарисуется в будущем, в каких цветах, молодость это не заботит.

Конечно, странный старик этот Арнольд Сергеевич – старается показаться сложнее и умнее, чем есть на самом деле, доступнее, но сокрыто в нем что-то такое, что никто никогда не узнает – тем более Пургин – старик в эти уголки не даст заглянуть никому, а раз не даст, то, возможно, и тайна его не будет открыта.

Что-что, а это Валю Пургина не огорчало.

Деньги он тратил экономно, с расчетом, так, что даже мать не почувствовала.

Единственное, что ей бросилось в глаза, – это появление новых коньков-дутышей, мертво приклепанных к роскошным кожаным ботинкам, Валя не успел их спрятать, да и спрятать было мудрено – от ботиночной кожи шел такой вкусный запах, что по духу этому их можно было найти где угодно.

– Что это? – Мать рассеянно взяла в руки один ботинок, близоруко щурясь, оглядела лезвие конька. Поскребла по нему ногтем.

– Коньки, – сказал Валентин.

– Я понимаю. Где взял?

– Дали на время. Приятель. Ты его не знаешь.

– Новые коньки? – усомнилась мать. – Я понимаю – старые бы…

– Друг потому и зовется другом, что он готов отдать не только то, что ему не нужно, а то, что ему позарез, по горло нужно.

– Мудрено говоришь, Валя!

– Мам, да этому ты меня выучила – ты-ы… Чего же тут мудреного?

Мать что-то проворчала, лицо ее довольно расплылось, сделалось плоским, и Пургин понял, в чем дело: мать сегодня выпила. От нее пахло кагором. Мать любила это старое монастырское вино, считавшееся целебным – душистое, сладкое, но из всех кагоров покупала только крымский – черный, как деготь, тягучий, искристый.

– Как зовут твоего дружка, я хоть знаю?

– Я же сказал – не знаешь.

– А зовут как?

– Толя. Анатолий Попов.

– Нет, не знаю, – вздохнула мать и опустила на колени тяжелые руки, – дружки какие-то у тебя новые…

– Какие, мам?

– Плохие, – не выдержала она.

– Чем же плох, например, Толя Попов, которого ты совсем не знаешь?

– Да тем, что отдал тебе совершено новые коньки. Никакой нормальный дружок за просто так, за здорово живешь, не даст тебе новых коньков. Если даст, то только старые, дырявые и ржавые.

– Сейчас, мама, поменялись все ценности, – сдерживая себя, тихо сказал Пургин, – все стало другим.

– Мудрено говоришь, Валь. Не зашли ль у тебя шарики за ролики? Больно ученый…

– Разве это плохо?

– Да ты выглядишь старше, чем есть на самом деле, – старше самого себя.

– Мама, это – моя проблема. Я уже перешагнул возраст детской опеки.

На глазах матери показалась слезы, она горестно качнула головой:

– Эх, Валя, Валя…

– Не надо мама, – Пургину стало жалко мать, виски обжало, в них заплескался теплый жидкий звон, – не надо, пожалуйста!

– Боюсь я за тебя, Валь. Время надвигается худое.

– Какое худое? Мы успешно строим социализм, потом будем строить коммунизм, народ поет, он сыт, обут, одет. Чем же время плохое?

– Ничего-то ты не понимаешь, – мать вздохнула, – ничего-то ты не видишь.

Через неделю к Пургину заявился Коряга, улыбаясь, встал в двери.

– Тебя хочет видеть Арнольд Сергеевич. Приоденься – я подозреваю, будет хороший обед.

– Сапфир Сапфирович…

– Что-что?

– Да я Арнольда Сергеевича Сапфиром Сапфировичем зову. Про себя. Я всем для удобства даю клички.

– Сапфир Сапфирович – это красиво, – Коряга задумался, улыбка исчезла с его лица, – значит, и у меня есть кличка?

– Пока нет.

– Еще не придумал?

– Не придумал.

– Но все же дашь прозвище?

Пургин неопределенно приподнял плечи.

– Наверное.

– А какое?

– М-м-м… Я назову тебя голубем мира. Голубь мира – красиво звучит. Как строка из песни.

– А если Сапфир Сапфирович узнает, что ты его так зовешь?

"Но ты же об этом не скажешь, Коряга?" – Пургин помассировал кулаки, самый сгиб, остро выступающие костяшки.

– Но ты же ему не скажешь, Толя?

– Никогда ни на кого не доносил.

Пургин быстро оделся. Слава богу, у него было, что одеть – и пиджак из бостона – правда, неновый, перелицованный, но все же бостоновый. Бостон, даже перевернутый на изнанку, – это бостон, превосходная ткань, сработанная из чистой шерсти, и пиджак был перелицован умело, к пиджаку Валя всегда держал готовыми серые брюки с тщательно отутюженной стрелкой – такой острой, что о нее можно было порезаться, извините за штампованное сравнение, и туфли новые у Вали были – мать постаралась, купила в какой-то там своей очень закрытой лавке.

– А что будет за обед, – спросил Пургин, – и почему я?

– Потому, что ты приглянулся Арнольду Сергеевичу. Только не называй его вслух Сапфиром Сапфировичем.

– Никогда!

– Это ему не понравится.

– А может, наоборот. Не находишь?

– Я-то знаю Арнольда Сергеевича лучше, чем ты, – сказал Коряга, – Сапфир Сапфирович ему не понравится. Хотя если он и узнает, то хорошего отношения к тебе не изменит – Арнольд Сергеевич человек постоянный. А вот ты меня здорово удивляешь.

– Чем?

– Тем, что очень быстро умеешь становиться своим. У меня ты свой, у Арнольда Сергеевича свой. У тебя подкупающая внешность. Не находишь?

Он был прав – Пургин и сам об этом задумывался, и дело тут не в подкупающей внешности, а в чем-то другом, Арнольд Сергеевич– жук осторожный, тертый, старый, не должен был бы с первого раза к себе подпускать, а подпустил, да и Коряга, вместо того чтобы изметелить Пургина всей своей компанией, дал приказ лишь одному мясистому Пестику – есть во всем этом какая-то загадка…

Но какая? Пургин едва приметно усмехнулся – у него дрогнули уголки рта и все, усмешка осталась незаметной, – он почувствовал свое превосходство над Корягой. До превосходства над Арнольдом Сергеевичем еще далеко, а вот верх над Корягой он уже взял.

Коряга ничего не заметил.

Придя к Арнольду Сергеевичу, Пургин обнаружил там двух Арнольдов Сергеевичей и поначалу не понял, кто есть кто – уж очень они были похожи друг на друга, ну просто братья-близнецы, и одеты одинаково, будто шили костюмы у одного портного, а башмаки – у одного сапожника, галстуки тоже приобрели у одного человека в общей лавке, а потом – уже через несколько минут, стал различать: у гостя были более энергичные, более резкие и более молодые, что ли, движения, и глаза были моложе, хотя в голове имелось столько же седины, сколько у Арнольда Сергеевича, и усы были такими же седыми, будто присыпанными рыбацкой солью.

– Платон Сергеевич – мой брат, – представил гостя Арнольд Сергеевич, подчеркнул: – родной брат!

В голове у Пургина мелькнуло: "Может, сделать книксен?"

– Живет в Харькове, заведует лабораторией в институте, специализируется на вредных сельскохозяйственных насекомых. Между прочим, членкорр академии, – Арнольд Сергеевич сделал жест рукой, и Платон Сергеевич, не вставая с кресла, коротко и изящно поклонился: в нем чувствовались манеры и образование, чувствовалась кровь, чувствовалась кость, он был уверен в себе, живые глаза его насмешливо блеснули.

– Честь имею, молодые люди, – произнес он звучным голосом.

– Человек завидного постоянства, даже в кухню не выходит без галстука…

– Арнольд Сергеевич, – голос Платона Сергеевича сделался просящим.

– Я тебе завидую, Платон. Ты создал себя таким, и один раз утвердившись в привычках, не изменяешь им. Это же великолепно – выходить на кухню в галстуке и жилетке, ниже жилетки не опускаться, а на лестничную площадку к соседям только в костюме-тройке, даже лорд Керзон может позавидовать такому постоянству.

– Керзон, Керзон, – Платон Сергеевич шутливо отмахнулся от брата рукой, – свят, свят, свят! Беды ведь потом не оберешься. Не надо меня сравнивать с этим наймитом международного капитала, – глаза его блеснули: Платон Сергеевич говорил одно, а думал другое, он вообще принадлежал к породе людей, которым язык дан для того, чтобы скрывать свои мысли, – не хочу быть Керзоном!

– Извини, Платон! Раз в две недели мой брат Платон приезжает в Москву лишь затем, чтобы отобедать в "Метрополе". Специально! – Арнольд Сергеевич поднял указательный палец. – Только за этим.

– А повидать тебя, ты считаешь, я не приезжаю? Спе-ци-аль-но! А?

– Иногда приезжает на своей машине, у Платона Сергеевича – "майбах" – немецкий автомобиль.

Платон Сергеевич встал с кресла и застегнул пуговицу на пиджаке.

– Поехали! Нечего молодых здесь кормить баснями, дорогой брат!

– А поскольку Платон Сергеевич не терпит одиночества – мое общество он приравнивает к одиночеству, – то на обед в "Метрополь" обязательно кого-нибудь приглашает.

"Майбах" Платона Сергеевича был роскошным – сверкающий, с множеством деталей, чистый настолько, что он казался натертым лаком, темного малинового цвета.

– Прошу в паровоз, – Платон Сергеевич распахнул тяжелую дверь, изнутри обшитую коричневой – в тон к малиновому цвету – кожей, – мой паровоз, вперед лети!

– Платон, a ты уверен, что в "Метрополе" есть свободные места? – Арнольд Сергеевич, взявшись рукой за дверь, чтобы забраться в машину, остановился.

– Уверен. Я туда протелефонировал и заказал отдельный столик.

– Теперь я понимаю, почему тебе всегда везет, – сказал Арнольд Сергеевич и сел в машину.

– Потому что я бреюсь два раза в день, – улыбнулся брат.

От его манер, движений, слов, которые он произносил, веяло чем-то старым, порядочным, уже ушедшим. Ведь старомодное, чеховской поры слово "протелефонировал" уже забыто, оно ушло, но как точно к месту, дополняя облик Арнольда Сергеевича, всплыло. Если бы его произнес Пургин, оно было бы фальшивым, если бы произнес Коряга – стало бы банальным. Как важно бывает то, кто говорит.

Но во всем этом – в дворянской чопорности братьев, в дремотном состоянии Попова, в "Метрополе" и большой немецкой машине, на которой Платон Сергеевич приехал из Харькова – на машине не было ни пылинки, ни единого следочка, оставленного долгой дорогой, – во всем происходящем, даже в том, что Коряга заставил Пургина надеть бостонский пиджак, – ощущалось какая-то сложная игра с таинственными ходами, западнями, секретами; и главное, конечно, было не угодить в ловушку. Что-то в этой игре было скрыто такое, чего Пургин не знал, но чувствовал. Не нырнуть бы в ярко освещенный проходной коридор, который на деле окажется ловушкой.

В "Метрополе" Пургин был впервые – много раз пробегал мимо, иногда останавливался, чтобы получше рассмотреть врубелевскую мозаику, которая была совсем иной, чем при разглядывании на ходу, а внутрь не разу не заглядывал.

Однажды возникло у него такое желание, но Пургин оробел, увидев швейцара в черном адмиральском мундире с золотым шитьем на петлицах, рукавах и широких суконных штанах: швейцар походил на наркома Военно-Морских сил, и Пургин тихо отступил.

Назад Дальше