Эти пожелания были излишними: наш достойный моряк, несмотря на свою выносливость, с ног валился от усталости, так что он едва успел войти в констапельскую и закрыть дверь изнутри, едва успел устроить себе нечто вроде постели между двумя бочками и подкатить под голову бочонок вместо подушки, как заснул глубоким сном, словно и не был вынужден на короткое время покинуть свое судно при известных нам обстоятельствах; капитан проспал двенадцать часов крепким и беспробудным сном.
Проснувшись, он по движению "Роксоланы" почувствовал, что она идет; действительно, пока он спал, судно снялось с якоря и спускалось к морю, не подозревая об увеличении команды на борту. Среди шума и беспорядка, какие всегда сопровождают отплытие, капитан расслышал, как кто-то скребется в дверь его тайного убежища: это Двойная Глотка принес ему его рацион.
- Ну, что ж, сынок, - сказал капитан, - стало быть, мы отправились в путь?
- Как видите, двигаемся.
- И куда мы идем?
- В Нант.
- И где мы находимся?
- На высоте острова Риди.
- Хорошо! Они все на борту?
- Да, все.
- Больше никого не завербовали?
- Только медведя.
- Хорошо! Когда выйдем в море?
- Сегодня вечером: нам помогают бриз и течение, а у Бомбей-Хука нас подхватит отлив.
- Хорошо! Который теперь час?
- Десять.
- Я очень доволен твоей сообразительностью и аккуратностью и увеличиваю твое жалованье на сто ливров.
- Спасибо, капитан.
- Теперь убирайся поживее, а в шесть часов принеси мне обед.
Двойная Глотка знáком показал, что он точно все исполнит, и ушел очарованный поведением капитана. Через десять минут, едва покончив с завтраком, капитан услышал вопли Двойной Глотки и по их регулярности тотчас догадался, что они вызваны ударами линька. Капитан насчитал двадцать пять ударов, испытав при этом легкое беспокойство, поскольку предчувствовал, что наказание, которому подвергнут его поставщик, как-то связано с ним самим. Однако крики прекратились, ничто не указывало на какие-либо происшествия на борту; "Роксолана" продолжала идти прежним ходом, и его беспокойство вскоре улеглось. Часом позже бортовая качка показала ему, что судно должно быть на траверзе Бомбей-Хука: течение сменилось отливом. Так прошел весь день. Около семи часов вечера в дверь констапельской снова поскреблись, капитан Памфил открыл, и снова к нему вошел Двойная Глотка.
- Ну, что нового на борту, сынок? - спросил капитан.
- Ничего, капитан.
- Мне кажется, я слышал, как ты распевал знакомый мне мотив.
- А, сегодня утром?
- Ну да.
- Они мне дали двадцать пять ударов линьком.
- А за что? Расскажи мне об этом.
- За что? Потому что они видели, как я входил в констапельскую, и спросили, что мне там было нужно.
- Какие они любопытные! И что ты ответил этим нескромным людям?
- А! Что я хотел украсть пороху, чтобы делать ракеты.
- И за это они всыпали тебе двадцать пять ударов линьком?
- Да что там, это пустяки: дует ветер, все уже засохло.
- Еще сто ливров в год за удары линьком.
- Спасибо, капитан.
- А теперь сделай себе небольшое внутреннее и наружное растирание ромом и иди спать. Мне не надо рассказывать тебе, где найти ром?
- Нет, капитан.
- Доброй ночи, мой милый.
- Спокойной ночи, капитан.
- Кстати, где мы сейчас?
- Проходим между мысом Мей и мысом Хенлопен.
- Так-так! - пробормотал капитан. - Через три часа мы выйдем в море.
И Двойная Глотка закрыл дверь, оставив капитана пребывать в этой надежде.
Еще четыре часа прошли, не внеся изменений во взаимное положение различных особей, составлявших команду "Роксоланы", только последние часы для капитана Памфила тянулись медленнее и были заполнены тревогами. Он со все возрастающим вниманием прислушивался к разнообразным звукам, сообщавшим ему о том, что происходило вокруг него и над его головой; он слышал, как матросы укладывались в койки, он видел сквозь щели в двери, как гасли огни; мало-помалу все стихло, затем раздался храп, и капитан Панфил, убедившись, что может решиться покинуть свое убежище, приоткрыл дверь констапельской и высунул голову в твиндек: там было спокойно, как в дортуаре у монахинь.
Капитан Памфил поднялся по шести ступенькам, ведущим в каюту, и на цыпочках подошел к двери; найдя ее приоткрытой, он на минутку остановился, чтобы перевести дух, затем заглянул внутрь. Каюта была освещена лишь бледным светом луны, проникавшим в кормовое окно; он падал на человека, который присел на корточки у этого окна и так внимательно рассматривал какой-то предмет, приковавший, казалось, все его внимание, что он и не услышал, как капитан Памфил открыл дверь и потом запер ее за собой на задвижку. Эта озабоченность того, с кем имел дело капитан (в нем, хотя тот обращен был к нему спиной, он узнал Поликара), казалось, изменила намерения капитана: он снова заткнул за пояс наполовину вытащенный пистолет, медленно и бесшумно приблизился к Поликару, останавливаясь после каждого шага, затаив дыхание, чтобы не отвлечь его, и наконец оказался достаточно близко к нему; наученный маневром, жертвой которого сделался сам в подобных обстоятельствах, он схватил Поликара одной рукой за воротник, другой - за штаны, произвел то же резкое движение, действие которого прежде ощутил на себе самом, и, не дав ему времени оказать хотя бы малейшее сопротивление или издать хотя бы один крик, отправил его поближе познакомиться с предметом, приковавшим к себе его внимание.
Убедившись в том, что свершившееся событие нимало не потревожило сон команды и "Роксолана" продолжает делать свои десять узлов, капитан спокойно улегся в свою койку, которую еще больше оценил после того, как временно был лишен обладания ею, и вскоре заснул сном праведника.
А то, что так пристально рассматривал Поликар, было голодной акулой, следовавшей за судном в надежде, что оттуда что-нибудь упадет.
На следующий день капитан Памфил встал с рассветом, зажег свою носогрейку и поднялся на палубу. Вахтенный матрос, которому утренний холод не давал стоять на месте, замер, увидев, как над трапом последовательно показались голова, плечи, грудь и ноги капитана, и подумав, что все это ему снится. Этим матросом был тот самый Жорж, чью одежду капитан Памфил две недели тому назад приказал выколотить рукояткой пики.
Капитан прошел мимо него, притворившись, будто не замечает его удивления, и уселся, по своему обыкновению, на юте. Он просидел так около получаса, когда другой матрос поднялся сменить вахтенного; но, едва выбравшись из люка, тот в свою очередь застыл при виде капитана, словно этот отважный моряк, подобно Персею, владел головой Медузы.
- Ну, - после непродолжительного молчания произнес капитан Памфил. - Что же ты делаешь, Батист? Ты не сменяешь этого славного малого, Жоржа, - он совсем закоченел, простояв на вахте целых три часа. Что это означает? Ну, пошевеливайся!
Машинально подчинившись, матрос заступил на место товарища.
- В добрый час! - продолжал капитан Памфил. - Каждый в свой черед, это справедливо. Теперь иди сюда, Жорж, дружище, возьми мою трубку, она погасла, зажги ее, и пусть все вместе принесут ее мне!
Жорж, дрожа, взял трубку, шатаясь как пьяный, спустился по трапу в твиндек и через минуту появился вновь с зажженной трубкой в руке. За ним следовала остальная часть команды, безгласная и потрясенная; не произнеся ни единого слова, матросы выстроились на верхней палубе.
Тогда капитан Памфил встал и как ни в чем не бывало принялся разгуливать от одного края судна до другого то вдоль, то поперек, и каждый раз, когда он приближался, матросы расступались перед ним, словно прикосновение к нему грозило смертью, хотя он был один и безоружен, а их было семьдесят и в их распоряжении находился весь арсенал "Роксоланы".
После четверти часа этого безмолвного смотра капитан остановился у командирского трапа, огляделся, спустился к себе в каюту и потребовал завтрак.
Двойная Глотка принес ему кусок трески под соусом метрдотель и бутылку бордо-лаффита. Он приступил к исполнению обязанностей старшего кока.
Это было единственной переменой на "Роксолане" за время ее перехода от Филадельфии до Гавра, где она пристала к берегу после тридцати семи дней счастливого плавания, имея на борту одним человеком меньше и одним медведем больше.
Впрочем, это оказалась медведица; ко времени встречи с капитаном Памфилом на берегах Делавэра она была супоросна, поэтому по прибытии в Париж, куда хозяин привез ее с целью преподнести г-ну Кювье, родила детенышей.
Капитан Памфил тотчас решил извлечь из этого события выгоду и, хотя спрос на его товар был невелик, в конце концов продал одного из своих медвежат владельцу особняка Монморанси (на балконе этого особняка наши читатели могли видеть его прогуливающимся до тех пор, пока один англичанин не купил его и не увез в Лондон); второго - Александру Декану, а тот назвал его Томом и доверил Фо, и Фо, как мы уже сказали, дал ему воспитание, благодаря которому он стал бы выдающимся медведем и мог превзойти даже великую медведицу Ледовитого океана, не случись то прискорбное событие, о чем мы уже поведали, и не погибни он во цвете лет.
Вот каким образом Том перебрался с берегов реки Святого Лаврентия на берега Сены.
XIV
О ТОМ, КАК ЖАК, НЕ СУМЕВШИЙ ПЕРЕВАРИТЬ БУЛАВКУ ОТ БАБОЧКИ, БЫЛ ПОРАЖЕН ПРОБОДЕНИЕМ БРЮШИНЫ
"Беда не приходит одна" - эта русская пословица до того справедлива, что достойна сделаться французской; всего через несколько дней после смерти Тома у Жака I появились несомненные признаки заболевания, встревожившие всю колонию, за исключением Газели, которая три четверти дня проводила укрывшись под своим панцирем и казалась вполне равнодушной ко всему, что не касалось лично ее; впрочем, как нам известно, она не принадлежала к числу близких друзей Жака.
Первым симптомом болезни была постоянная сонливость, сопровождавшаяся тяжестью в голове; через два дня совершенно пропал аппетит, уступив место жажде, которая становилась все более жгучей; на третий день испытываемые Жаком легкие колики стали такими сильными и вызвали такую непроходящую боль, что Александр Декан сел в кабриолет и отправился за доктором Тьерри. Тот сразу же признал, что болезнь серьезная, но не мог окончательно ее определить, колеблясь между заворотом кишок, параличом кишок и воспалением брюшины. На всякий случай он выпустил у Жака два тазика крови, пообещал вернуться вечером и сделать еще одно кровопускание, а в промежутке между первым и вторым предписал поставить на брюшную область тридцать пиявок; кроме того, Жаку надо было давать разжижающие лекарства и применять все сильнодействующие противовоспалительные средства, какие только существуют. Жак охотно подчинялся всему, и это означало, что ему самому понятно, насколько серьезно он болен.
Вернувшись вечером, доктор нашел, что болезнь не только не поддалась лечению, но еще усугубилась: жажда усилилась, аппетит полностью пропал, живот вздулся, язык покраснел, пульс слабый и учащенный, а запавшие глаза говорят о страданиях, испытываемых несчастным животным.
Тьерри произвел второе кровопускание, тоже в два тазика, чему Жак безропотно покорился, поскольку утром после подобной операции почувствовал временное облегчение. Доктор велел всю ночь продолжать лечение разжижающими напитками; послали за сиделкой, которая должна была давать их каждый час, и вскоре явилась крошечная старушонка, выглядевшая самкой породы Жака; увидев больного, она потребовала прибавки к обычной плате под вздорным предлогом, что привыкла ухаживать за людьми, а не за обезьянами и, раз уж она отступает от правил, следует вознаградить ее за любезность; как во всех случаях отступления от правил, дело уладили при помощи двойной платы.
Ночь прошла плохо: Жак помешал старушке спать, и старушка побила Жака; шум борьбы донесся до Александра; он встал с постели и отправился в комнату больного. Вероломное поведение старушки по отношению к нему вывело Жака из себя: он собрал все силы и, когда сиделка наклонилась над ним, чтобы ударить его, он сорвал с нее чепчик и разодрал его в клочья.
Александр явился как раз вовремя, чтобы разнять дерущихся; старушка изложила свои доводы, Жак мимикой выразил свои; Александр понял, что виновата сиделка; она попыталась защищаться, но почти полная (хотя две трети ночи уже прошли) бутылка с лекарствами повлекла за собой вынесение обвинительного приговора.
Старушке заплатили и выпроводили ее, несмотря на неурочный час, и Александр, к великой радости Жака, продолжил бдение у постели, начатое гнусной ведьмой, которую только что изгнал его хозяин. Теперь проявленная больным энергия сменилась полным упадком сил. Жак снова стал похож на умирающего. Александр подумал, что настала роковая минута, но, склонившись над Жаком, увидел, что тот в изнеможении, а не в агонии.
Около девяти часов утра Жак вздрогнул и приподнялся на своем ложе, знáками выражая радость; тотчас послышались шаги и кто-то дернул шнурок колокольчика; в ту же минуту Жак попробовал приподняться, но снова упал без сил; дверь открылась, и появился Фо. Доктор Тьерри только что известил его о болезни Жака, и он пришел навестить своего воспитанника.
Разволновавшись, Жак на время словно забыл о своих страданиях, но вскоре дух его был сломлен новыми приступами болезни; появилась ужасная тошнота, за ней полчаса спустя последовала рвота.
Тем временем пришел доктор; он застал больного лежащим на спине; его пересохший и побелевший язык был покрыт слизистым налетом. Жак дышал учащенно и прерывисто; его болезнь чудовищно прогрессировала из-за стычки между ним и старухой. Тьерри немедленно написал записку одному из своих собратьев, доктору Блази, и послал ее с учеником Декана. Был необходим консилиум: Тьерри не отвечал за жизнь больного.
Около полудня явился доктор Блази. Тьерри отвел его к Жаку, подробно рассказал о припадках и изложил свои предписания. Доктор Блази признал лечение мудрым и правильным; затем, в свою очередь осмотрев несчастного Жака, высказал свое мнение: он, как и Тьерри, считал, что у Жака паралич кишок, вызванный поглощением большого количества свинцовых белил и берлинской лазури.
Больной был до того слаб, что ученые мужи не решились произвести еще одно кровопускание и положились на помощь природы. Так протек день, заполненный ежеминутными припадками больного; вечером, когда Тьерри вернулся, ему достаточно было бросить взгляд на Жака, чтобы увидеть, как сильно развилась болезнь. Он грустно покачал головой, ничего нового прописывать не стал и посоветовал: если у больного появится какая-нибудь прихоть, можно дать ему все, что он попросит: так же поступают с приговоренными накануне того дня, когда их ведут на гильотину. Это заявление Тьерри повергло всех в уныние.
Вечером пришел Фо и объявил, что никому другому не позволит сидеть у постели больного. В соответствии с мнением доктора он набил свои карманы конфетами и миндалем - свежим и обсахаренным жареным: не в силах спасти Жака, он хотел, по крайней мере, подсластить его последние минуты.
Жак встретил его с беспредельной радостью и, увидев, как наставник устраивается на том самом месте, что и накануне, поблагодарил его за самоотверженность негромким дружеским ворчанием. Фо для начала дал ему стакан микстуры, прописанной Тьерри; Жак, явно не желая противоречить Фо, ценой невероятных усилий пытался ее проглотить, но почти сразу же вернул назад в таких жестоких содроганиях, что Фо едва удержал его на руках; однако через несколько минут сокращения желудка прекратились, и Жак, продолжавший дрожать всем телом, хотя и не обрел покоя, ненадолго впал в изнеможение.
Около двух часов ночи появились первые мозговые припадки; не зная, как успокоить Жака, Фо предложил ему свежий и обсахаренный миндаль; больной тотчас узнал эти предметы, занимавшие одну из высших ступеней в его гастрономических воспоминаниях. Неделю назад он позволил бы высечь и повесить себя за то и другое. Но болезнь - суровый воспитатель: оставив Жаку желания, она отняла у него возможности; Жак печально выбрал жареный миндаль, содержавший в себе, кроме самого миндаля, еще и сахар, и, не в состоянии глотать, засунул лакомство в дарованные природой карманы по обе стороны челюсти, так что через минуту его щеки свесились на грудь, как висели бакенбарды у Шарле, пока он их не отрезал.
Хотя Жак и не смог, к великому своему сожалению, проглотить лакомство, промежуточная манипуляция, совершенная им сейчас, доставила ему некоторое удовольствие: обволакивавший ядра сахар, пропитавшись слюной, постепенно таял, услаждая умирающего; по мере таяния сахара объем этих припасов уменьшался, и вскоре в мешках образовалось свободное место для новой порции миндаля. Жак протянул руку; Фо понял его и дал ему полную горсть конфет, среди которых больной выбрал те, что были ему больше всего по вкусу, после чего его защечные мешки вновь обрели солидную округленность. Что касается Фо, высказанное Жаком желание немного обнадежило его, поскольку, увидев, как мешки уменьшаются, он приписал жеванию то, что было вызвано явлением таяния и предвидел вследствие этого значительное улучшение в состоянии больного: только недавно он не мог даже пить, а теперь стал есть.
К несчастью, Фо заблуждался: к семи часам утра мозговые припадки сделались устрашающими; Тьерри предвидел такое, поэтому, едва войдя, он спросил не о том, как себя чувствует Жак, а о том, умер ли он уже. Получив отрицательный ответ, он, казалось, очень удивился и вошел в комнату, где уже собрались Фо, Жаден, Александр и Эжен Деканы; больной был в агонии. Тогда, поскольку врач больше ничего не мог сделать для его спасения и видел, что через два часа Жак перестанет существовать, Тьерри послал слугу к Тони Жоанно, приказав ему привезти Жака II, чтобы Жак I мог умереть на руках существа своей породы и сообщить ему свою последнюю волю и свои последние желания.