– О боже! Я выгляжу, как последняя портовая проститутка! – начала она обычный женский сеанс самоуничижения, опустила плечи и горько ухмыльнулась отражению. – Впрочем, кто я теперь и есть, только порта не хватает и матросов.
Окно ещё не успели починить, только заткнули обрывками простыни дырки в витражах.
– Интересно, где они возьмут в этой дыре цветное стекло на замену? Они ведь даже одежду носят старинную, наверняка новую не могут сами сделать, – путешественница пыталась отыскать в витражах самые прозрачные, не искажающие картинки стёкла. – Хоть бы поставили обычное, прозрачное, я бы на улицу нормально посмотрела… Боже, кажется, я начинаю привыкать разговаривать сама с собою!
Она попыталась выдернуть тряпки из витража, но побоялась разорвать о края стекла перчатки. И все же поиски окна в мир увенчались успехом: самым прозрачным оказалось небольшое красное стёклышко ближе к подоконнику. Наша путешественница нагнулась и прильнула к нему.
Городок был так себе. Вообще не факт, что здесь кто-то ещё жил – на красных улочках меж красных домов не видно было ни одного красного человечка. Хотя трёхэтажный дом напротив походил на жилой. Он был ниже и беднее замка, ставшего ей тюрьмой, но выглядел вполне респектабельно. Сквозь красный фильтр угадывалось, что дом выложен белым мрамором, его окружал высокий каменный забор. Выбивалось из общего ансамбля только одно окно, как раз напротив её щели в мир – оно было закрыто решёткой.
– Никак богатства там прячут… А может, и провинившуюся прислугу держат, но почему тогда на втором этаже? Нет, наверное, богатства, – вслух говорила она довольно громко – кого ей здесь стесняться?
Оживлённым выглядел только двор самого замка. Там был небольшой садик, и в нём копошились двое слуг. Один подрезал кусты, второй убирал мусор.
– Эх, как же им хорошо!
– Кому? – раздался ненавистный голос толстяка за спиной.
Она вздрогнула: настолько увлеклась видами из окна, что не услышала, как открылась дверь. Резко выпрямилась и обернулась, отчего серьги совершили опасный вираж, она их прихватила руками и прижала к шее.
Толстяк, сменивший синий сюртук на розовый, стоял в комнате не один, из-за его плеча выглядывал субтильный тип лет сорока пяти-пятидесяти с узкой испанской бородкой и усами как бы под Дали, но сильно до оригинала не дотягивавшими ни по длине, ни по закрученности. Голова типа была украшена малиновым беретом, а резко редевшие к берету виски отчётливо указывали на лысину под ним.
– Людям, которые работают на природе, – ответила женщина, – им не надо ни о чём думать, ни о чём жалеть, ничего выбирать. Они просто стригут кусты, наслаждаются запахом свежесрезанной зелени и видом своей работы.
– Эти люди получают у меня еду раз в день, – ухмыльнулся богач.
– Но почему?
– Чтобы были худее. Если они будут толстыми, то вытопчут всю траву. Раньше я пытался отправлять стричь кусты детей, но они ничего не умеют, а если их хорошенько учить, они от побоев быстро умирают… – толстяк развёл руки, словно говоря: "Ну ты же видишь, я и так сделал всё, что мог".
Женщина училась ничему здесь не удивляться. Она не без труда сделала каменное лицо и прошла к туалетному столику у окна, степенно присела на стул, максимально выпрямив спину, а руки сложила на одном колене, как видела когда-то в фильмах – там так делали дамы из высшего общества.
– Это художник? – она кивнула за спину богача.
Толстяк схватил типа в малиновом берете за рукав его чёрного, с фиолетовыми цветами и блёстками сюртука, и выставил перед собой. Потряс чуть-чуть, словно ставил ровнее, и сопроводил всё это коротким, сверху вниз, движением руки в воздухе, будто демонстрировал редкое животное на выставке.
– Художник! – радостно и торжественно объявил он.
Тот кивнул, нервно сглотнул и быстро-быстро заморгал.
– Вы его тоже кормите раз в день? – спросила женщина, становившаяся в последней попытке протеста грубее.
Толстяк растерялся ("И это уже во второй раз", – с удовольствием отметила про себя она). Художник снова сглотнул. Женщина улыбнулась.
– Худоват он у вас, – пояснила она, окинув фигуру типа скептическим взглядом.
– Он мне не слуга, – едва не краснея от неловкости, взялся объяснять толстяк.
– Ой, да ладно! – она махнула рукой и манерно закатила глаза. – Вам же тут все прислуживают, вы и про Совет что-то такое говорили…
Богач аж подпрыгнул, тяжело задышал, словно ему перехватили горло.
– А, не говорили? – путешественница получала явное удовольствие от возможности поиздеваться над этим индюком, но приличия старалась соблюсти: судьба её была в его руках, как ни крути. – Ну тогда ладно, мало ли чего женщине послышится!
Художник всем своим видом демонстрировал отсутствие интереса к беседе, что-то высматривая на потолке. Толстяк пускал молнии из свинячьих глазок.
– Ну так что, будем делать портрет? – демонстрируя легкомысленность, сменила тему женщина.
– Как изволите! – художник неожиданно резво сделал шаг левой ногой вперёд, выгнулся в поклоне и махнул беретом, обнажив плешь.
– О! Так он у вас и разговаривать умеет? – захлопала в ладоши путешественница.
– Надо тебя снова доктору показать, не помутился ли у тебя рассудок! – богач сурово сдвинул брови, отчего парик потешно съехал чуть назад.
– Ха-ха-ха, – манерно изобразила она смех, – нет, что вы, моей психике тут ничего не угрожает. Ну разве что кроме этого наряда. Нельзя ли мне вернуть мою одежду? У вас тогда точно появится хоть один нормальный портрет! – и она показала взглядом на картины, уже развешанные слугами по местам, с которых смотрели суровые предки толстяка, надо полагать, выряженные в такие же петушиные одеяния.
– Чем вам не нравятся портреты? – отчаянно изображая французский акцент, фальшиво грассируя и расставляя невпопад, когда о них вспоминал, ударения на французский манер, вмешался в беседу художник. Он, очевидно, впитал в себя всё, что смог найти в книгах про художников: все эти эспаньолки, береты, поклоны и французский акцент (как же он его мог представить по книгам-то?!).
– Да всем! – отрезала женщина, но потом сжалилась над испуганным, как ребёнок, художником. – Наряды мне не нравятся и выражения лиц. А так нормально. Разве это вы всё нарисовали, тут, вроде, старое?
– Писали, – твёрдо поправил малиновый берет. – Писали эти картины мои предки. У нас династи!
– О-о-о! Династи-и-ия! Я раньше слышала только про династии ремесленников и крестьян, не думала, что у художников тоже дар в семье передаётся.
– А у нас так! – художник явно собирался всерьёз обидеться и надул губы.
– Тебе не отдадут одежду, пока её не проверит Совет, – встрял в разговор толстяк. – Всю вашу одежду увезли в здание Совета, её изучат и потом, может быть, вернут.
– Изучат? Изучат нашу одежду? Мои трусики будут изучать в вашем великом Совете?
– Великие у нас голос и устный закон, а Совет – просто Совет старейшин, – строго поправил её богач.
– Хорошо, наше нижнее бельё будут изучать ваши старейшины в вашем невеликом Совете?
– Так тоже не говори. У нас принято всё называть своими именами. Просто говори – Совет старейшин, не надо ничего прибавлять к нему, а то что-нибудь убавится от тебя.
Женщина испустила не то стон, не то вой.
– Что же вас так тревожит? – художник виновато улыбнулся толстяку, как будто испрашивая право на разговор с его пленницей, потом обернулся к ней с милейшей улыбкой. – В этот мир попали странные вещи из другого мира, они могут представлять опасность, их надо как следует изучить!
Женщина закатила глаза. Подумав пару секунд, она решила, что этот художник ей понравился больше всех остальных местных, кого она повстречала, и надо бы с ним подружиться. Тем более что гримаса у него была презабавнейшая. Она улыбнулась заранее и затем уже с этой улыбкой повернула голову к посетителям.
– Ну и прекрасно! Я готова позировать.
Сделав ещё одно усилие, она заставила себя бросить на толстяка игривый взгляд.
– Вы же покажете мне моего ребёнка?
Очередь тяжело вздыхать перешла к нему. Он повернулся к выходу, сделал пару шагов, остановился, ещё раз вздохнул, махнул рукой, повернул голову вполоборота.
– Хорошо. Но ты продолжаешь вести себя правильно! Договорились?
– Ну а куда мне деваться? – устало, уже без капли волнения или возмущения ответила она.
Толстяк ушёл довольный. Сразу, как он скрылся за дверью, забежали три служанки и поставили посередине комнаты мольберт, холст на раме и толстенный кожаный саквояж.
– Где я должна позировать? – спросила она, когда служанки так же стремглав удалились.
– Ваш господин просил изобразить вас на этом ложе. Но на это ложе на закате падает мало света. Сдвинуть его мы не сможем. Поэтому вы садитесь на стул у стены напротив, а ложе я потом допишу.
Художник учтиво поставил стул под картинами. Взгляд его упал на разводы крови на стене под ними, которые слуги не решились смывать с древних обоев, и без того давно утративших первоначальный цвет. Он замер, в восхищении разглядывая пятна. Так прошло минуты две.
– Это восхитительно! – он захлёбывался от переполнявших его эмоций.
– Что? Моя кровь на стенах?
– Так это вы? Вы написали это?
– Да. Я написала там имя моего сына.
– Это чудесно! – художник снял берет, смял его в руках, отошёл к самой кровати и оттуда продолжил любоваться стеной. Потом он в три прыжка, вновь продемонстрировав невиданную для его тщедушного сложения прыть, подскочил к стене, спешно снял все картины, аккуратно составил их на полу в сторонке, вернулся к ложу, сел на край и заплакал, глядя на открывшееся ему полностью творение.
Женщина тоже присела на край кровати.
– Чудесно, чудесно! Это самый восхитительный образец экспрессионизма, который мне доводилось видеть! – выдохнул он, вытирая беретом глаза и нос. – Что вас на такое вдохновило? Тут такая экспрессия!
– Смерть моего сына. Мне сообщили вчера о смерти моего сына.
– Смерть сына! О-о-о! Чудесно!
– Что тут чудесного? Вы в своём уме?! – женщина не удержалась и пихнула художника в плечо, отчего тот едва не слетел с кровати.
– Ох, простите, простите меня! – он грохнулся перед ней на колени, всё так же заламывая берет и внезапно теряя "французский" акцент. – Я не хотел задеть ваши материнские чувства! Я ведь об искусстве, об экспрессии! Это так сильно!
– Вот у вас самого есть сын?
– Простите меня, я виноват! Я лишь восхищался вашим трудом!
– Ладно, – обиженно ответила она.
Художник радостно вскочил, нацепил берет обратно, закрывая плешь. Путешественница ему устало улыбнулась.
– Понимаете, я ведь тоже пишу кровью! – он вновь обрёл возможность изъясняться как настоящий художник. Произнося последнее слово, он так тщательно грассировал, что получилось зловеще.
– Что-о-о? – женщина испуганно притянула руки к телу.
– Нет-нет! Не все картины! И только своей. На заказ я обычно пишу портреты маслом, – он махнул рукой в направлении снятых им со стены картин. – Вот примерно такие. А когда у меня есть вдохновение, я пишу для себя, для истории, пишу в моей мастерской. Мало кто видел эти картины, но вам я покажу, если ваш господин позволит.
– И что же вы пишете для истории?
– Впечатления, экспрессию. Я объединяю импрессионизм и экспрессионизм. Это впечатляюще! Я вам покажу! Я покажу, даже если не разрешит ваш господин! Я найду возможность! – художник скакал по комнате и размахивал руками, забыв про свой возраст.
– Вы такой милый! – впервые за время, проведённое в этой стране, очень искренне и нежно улыбнулась путешественница. – А почему же кровью?
– Потому что история пишется только кровью! – он мигом преобразился из увлечённого и смелого подростка в побитого жизнью дядьку с сумасшедшими глазами. – Ни одно событие, где не пролилось ни капли крови, истории не меняет. Поэтому только кровь может отразить всё важное, что происходит.
– О боже! Но ведь в жизни происходят и другие, добрые события! Неужели они не заслуживают того, чтобы их отразить в искусстве?
– Вот вы родите (а я уже получил заказ от вашего господина), я напишу ваш портрет с ребёнком. Это доброе событие, но я его напишу, используя, кроме красок, кровь.
– В этой стране уже куча людей ждёт, когда я рожу! – она возмущённо сверкнула глазами в сторону тут же съёжившегося художника. – Но ведь бывают добрые события без крови!
– Бывают, я не спорю. И их я тоже пишу, когда у меня соответствующее настроение. Но поскольку они ничего в нашей жизни не меняют, это скоротечные и бесполезные события. Их я пишу розовой водой. Она прекрасна при нанесении, она пахнет. Но всё это временно и быстро проходит, как и сами радости жизни: запах исчезает, вода высыхает. И у меня остаётся чистый холст.
Пока они болтали, закат уже сгустился. Художник спохватился, взял кусок графита и начал быстро делать наброски на холсте.
– Заказчик очень любит такой закатный свет, мне ему не объяснить, что он длится очень коротко, я не успеваю работать!
Порисовав несколько минут, сколько подарил ему закат в этот день нужного света, он сделал горестную физиономию и начал собираться.
– Мне нужно будет только на наброски минимум неделю. Вам придётся потерпеть, позировать в одной и той же позе, в одном и том же месте, в одно и то же время. Потом я уже буду пытаться обходиться без модели, многое доработаю по памяти, а в финале мы будем давать нужную краску на холст, и вам надо будет опять неделю позировать.
– Ничего, мне это даже в радость, – женщина грустно улыбнулась.
– Я был бы, конечно, счастлив работать с вами в моей мастерской, я там имею возможность выставить какой угодно свет благодаря моим цветным стёклам и зеркалам, – вздохнул художник, – но, увы, ваш господин этого не разрешает.
Она пожала плечами.
– Да, я тут пленница, меня никуда не выпускают. Меня Совет постановил заточить, как я понимаю.
– Все решения Совета старейшин испокон веков, то есть с того времени, как этот Совет появился, оглашаются прилюдно на центральной площади! – у "француза" смешно вздёрнулись вверх кончики усов. – А насчёт вас они ничего не оглашали!
– Интересно… – женщина повела бровью.
Художник подошёл поближе, нагнулся к ней и заговорил почти шёпотом:
– Я думаю, всё дело в том, что этот господин хочет вас тут держать в своё удовольствие, а Совет традиционно прислушивается к его желаниям, – он на всякий случай оглянулся. – А секрет в том, что многие члены Совета должны очень крупные суммы денег ему, ведь он – самый богатый человек в нашей стране!
– Да, – женщина кивнула, – он мне и сам хвастался.
– Я бы очень хотел помочь, я вижу, что вам здесь не по душе… И эта грустнейшая история с вашим сыном… – он вновь сдёрнул с головы берет и заломил его. – Вообще-то я отлично знаком со всеми членами Совета, они все и их семьи – мои постоянные клиенты! – сказал художник не без гордости.
Потом походил по комнате, о чём-то натужно раздумывая, усы его двигались вверх-вниз, а берет в руках оказался совершенно измочален. Он проникся настолько искренней симпатией к этой женщине, какой не испытывал никогда в жизни к чужим людям. И абсолютно рядовые события из жизни его страны вдруг открылись для него в новом свете. Наступил тот самый момент прозрения, который мгновенно губит жизнь каждого творческого человека, который решает вдруг, что образ его жизни крайне порочен и низок, а он должен вместо угождения низким вкусам заказчиков нести в мир свет и добро, менять его своим талантом. Художник выпрямился, мгновенно став выше ростом, и как будто надулся. На глазах нашей путешественницы рождался бунт креативного класса этой несчастной и забытой богом страны.
– Хотя они, конечно, видят во мне лишь обслугу, – продолжил после раздумий художник дрожащим от волнения голосом, будто продолжая внутренний спор, – дают дурацкие советы по всем вопросам, в которых они ни капли не смыслят! Ни один из них не стоит ведь и моего мизинца, но они вольны всё решать! Они недооценивают меня, особенно этот богач, считающий, что купил весь мир на корню… Это крайне несправедливая система, но это не тупик, нет. Кто ещё может менять порядок вещей, как не мы, творческие люди? У кого ещё хватит на это ума и смелости? А самое главное, у нас есть движитель – моральные качества, в то время как у них они давно изжиты, а есть лишь жажда наживы и стремление сохранять власть любой ценой.
Человек с малиновым беретом в руках накрутил уже себя до героического состояния. Напрочь исчезла вся "иностранность" в его языке, что, очевидно, бывало у него лишь в минуты редкого по силе душевного волнения.
– Я думаю, я переговорю со всеми членами Совета, включая должников вашего господина, – художник, похоже, принял самое важное в жизни решение. Он раскраснелся от гордости за себя, в голосе появилась сталь, перебиваемая иногда истерическими нотками. – На самом деле они все его не любят. Его не любят вообще все в нашей стране. Но члены Совета его ещё и боятся. А знаете, что случается, когда нелюбовь соединяется со страхом?
– Что же?
– Ненависть. Тогда хотят смерти, искренне жаждут этого. Думают постоянно о предмете своей ненависти, иногда чаще, чем о себе. Я ненависть пишу чёрной краской. Самой чёрной из всех. Я пишу человека, а потом начинаю постепенно закрашивать его чёрным – в зависимости от того, сколько в нём ненависти. Так вот что я вам скажу: когда я забываюсь, я совсем порчу работы. Мне был заказан большой холст со всеми членами Совета, и я его, забывшись, закрасил полностью.
– Я вас не совсем понимаю…
– Я попробую дать им повод реализовать их самые гнусные фантазии по поводу этого человека. Чтобы спасти вас. Это не самый красивый поступок, но если он продиктован гуманными соображениями, я думаю, он будет мне прощён! Мы будем оперировать их же ненавистью по отношению друг к другу, добиваясь своих, добрых целей!
Женщина, будучи не в состоянии сдержать чувства, бросилась к подарившему надежду художнику на шею, прижала к себе его голову и поцеловала в лысину. Он ещё более зарделся, стал точно, как перезрелый помидор. Быстро собрал свои вещи и, уже стоя в дверях, махнул ей на прощание.
– Я, конечно, боюсь обмануть ваши надежды, это всё не так быстро, ведь их двенадцать человек, и не так просто. Но я сделаю всё.
Он поклонился так резко, что с головы слетел только что на неё взгромождённый несчастный берет. Художник быстро его подхватил и убежал, не оглядываясь.