Капитан сам потом признался, что им новые люди и отвлеченные непограничные разговоры ― как праздник. Но службу при этом блюдут строго. И у него, и у подошедших солдатиков я пытался дуриком выспросить невинные мелочи, которые могут невинно интересовать невинного орнитолога (сколько километров от системы до настоящей границы и проч.), ― не ловятся. Посмеиваются и молчат. Понимая, что Рахман не сунется за нами по высокой воде, попросили подбросить нас до брода, так капитан, разрешив, сам с нами поехал (второго солдата отправлять с нами смешно, а одного водителя не отпустил с двумя незнакомыми). В кузове лежал мешок с каким‑то служебным железом, так он предварительно велел шоферу переложить его в кабину.
Стали грузиться, повернулись к вещам ― моего рюкзака нет. Валяется на боку в пяти метрах, а у него в потрохах, засунув туда голову целиком, ковыряется здоровый свин. Кинулись на него с воплями. А боров этот учуял, подлый вепрь, и расковырял пакет с карамелью. Гнусное животное!.. Но как довольно он в этом рюкзаке хрюкал! Как последняя свинья. Словно бурча от удовольствия себе под нос: "Во клёво‑то… ну, повезло… во клёво…"
Дорога совсем дрянь, правильно мы опасались. Подвезли нас до сухого места. Я капитана сфотографировал на память, говорю, мол, фотографию пришлю, так он адрес назвал с запинкой ("Знаете, я писем не пишу и не получаю…").
Вышли мы на дорогу в час, договоренность с Рахманом у нас на три. Сейчас восемь вечера. Так и ждем. Восток… Поэтому и философия должна быть восточная: еда есть, бензин для лампы есть, на работу тоже не опаздываем…
Курганник над полем трепещет, зависая над одним местом, как пустельга. Птица большая, тяжелая, крыльями при этом машет с трудом; никакого пустельжиного соколиного изящества в этом маневре даже не угадывается; того и гляди, рухнет на землю. Что необычно ― зависает очень часто, почти специализируясь на этом приеме; один раз провисел так, трепыхаясь, сорок шесть секунд! Во дает, я такого еще не видел.
Вдоль Чандыра, плотной оформленной группой, выстроившись в правильную линию, пролетели к западу восемь белощеких крачек. Птица здесь заметная, их не очень много; жмутся к воде, следуют долинам рек. Но эти пролетели уж очень особо: миновали меня, а метров через пятьдесят вдруг качнулись все в полете совершенно синхронно с крыла на крыло и так же синхронно издали все разом короткий хрипловатый (совсем не такой, как свой обычный пронзительный), слегка приглушенный крик. Вот и думай теперь: что это такое?
Услышал вдалеке крик турача, ушам своим не поверил. Ты, Роза, столичная женщина, не понимаешь ничего, а ведь это первая регистрация турача на Чандыре с 1925 года! (Тогда Лаптев наблюдал.) Этот вид отсюда, как и из долины Сумбара, бесследно исчез к тридцатым годам. И уж до 1971 года, когда Оганесян сюда приезжал, турача еще в Копетдаге точно не было. Так‑то вот.
С Романом обсудили это, когда вернулся к рюкзакам; он заинтересовался (сидя у костра, тоже крики слышал), а потом начал меня расспрашивать, как у меня складывалось в жизни со всеми моими птичьими делами. Это и понятно: он сам в возбужденном предчувствии собственных важных перемен.
В результате на ночлег мы устроились очень поздно, т. к. проговорил и с ним два с половиной часа. Вдохновение, с которым он слушал, пробудило у меня ответное вдохновение поделиться с ним самым главным, а во многом ― и, по большому счету, сокровенным, пардон уж за высокие слова. В общем, я не взвешивал особо, что рассказывать, а что не рассказывать, расслабился и говорил искренне.
Наблюдая его, почему‑то вспомнил, как сам в свое время, раздобыв неведомыми путями телефон нашего главного специалиста по зоопсихологии (странную немецко–французскую фамилию которого давно знал по предисловиям ко всем завораживающим меня переводным книжкам по поведению животных), позвонил ему (из автомата около автобусной остановки) и говорю, мол, так и так, я ― восьмиклассник из Балашихи, хочу приобщиться к вашей науке, возьмите меня к себе в лабораторию помогать. Курт тогда хмыкнул, посопел в трубку, а потом засмеялся и говорит: "Ну что же, приезжайте, молодой человек, познакомимся". И как я потом, когда он меня взял, два года после школы ездил туда (два часа в один конец) и даже сам проводил опыты по импринтингу у птенцов. Курт был человек. Но не пошло у меня лабораторное направление, уж больно тянуло в поле.
Уже в темноте отправились на Чандыр за водой, наполнили имеющиеся емкости, но попытка профильтровать это кофе–какао оказалась бесполезной: простое переливание жидкой глины из банки А в банку В. Поставили на ночь отстаиваться, а сами по–спартански: две трети моей кружечки (остатки из фляги) на двоих. Ох, и вспомнили свой родничок с прозрачной водичкой, где в первый вечер, в чем мать родила, поливались перед сном после трудовых будней. Вот уж картина бы открылась стороннему наблюдателю! Беспредельные просторы дикой туркменской природы, и в идиллической долинке ― фавны у ручья…
Перед сном я плясал вокруг паяльной лампы как папуас: сушил насквозь мокрые штаны. Улеглись, со своими разговорами за жизнь, совсем поздно.
Поразительно. Ночевки в здешних горах раз за разом действуют на меня совершенно феноменальным образом: еженощно я вижу сон, нет, разные сны, но явно поставленные одним и тем же режиссером в единой концептуальной канве. И самое главное во всем этом то, что в происходящем участвуют сразу все люди, которых я люблю и которые мне симпатичны.
Калейдоскоп лиц и событий (в цвете, естественно) фееричен и невоспроизводим. Контрастом воспринимается интенсивность происходящего во сне действия и то, что я при таком сне отдыхаю, как в нирване. А уж фантасмагория смешения мест, лиц, событий и дат приводит меня в полный восторг: это какое‑то неземное вдохновение, придумать такое невозможно".
"19 мая…. Утром встали ― солнце. У меня первая мысль: "Ядрена пень, День пионерии! Больше дела, меньше слов! Будь готов! Всегда готов!" А у Чачи ― день рождения. Еще годик ― и будет нам по тридцать лет. А в восемнадцать казалось, что такого возраста в реальной жизни и не бывает… А если и бывает, то уж нам‑то такое точно не грозит…
Встали, собрались и пошли по дороге на восток. И что же ты думаешь? Едет грузовик–развалюха. И куда? В Кара–Калу! Проголосовали, он нас посадил. Водильник оказался ценным кадром: бывший браконьер ("…лет шесть уже не охочусь: ноги не те…"); места знает досконально. Через день у него опять рейс в эти края, в точку в двадцати километрах от Казан–Гау; сам предложил подвезти туда, если будет сухо (дожили! "Если будет сухо" ― в пустыне!..).
Уже в долине Сумбара он съехал с дороги и заехал в небольшое ущелье "с особенно хорошей травой" (коровам). Таких цветов я, пожалуй, и не видывал: сплошное разноцветное панно.
Роман сразу забрал у мужика косу; видно, что руки у него чешутся; косит профессионально. Плюс, будучи на государственной службе (сотрудник заповедника), не хочет быть обязанным местному за подвоз, "отрабатывает" услугу, и правильно.
Я же, как ретивый горожанин на уборке сена в подшефном колхозе, кидаю вилами накошенную Романом траву по копенке в кузов. А наш водила, Овез его зовут, сидит по–азиатски, орлом, на корточках, смотрит на нас и покуривает.
Когда ехали сегодня с этим Овезом, опять поймал себя на том, что масштаб восприятия окружающего скачет у меня от вселенского до микроскопического в одно мгновенье. Еду, смотрю на небо, на солнце, на горизонт, на горы вдалеке, на холмы поблизости. Непроизвольно ощущаю светило с планетами вокруг; всю Землю целиком ― как одну из этих планет; Евразию на Земле; Копетдаг в масштабе континента; горные хребты, долины между ними; Чандыр и другие реки, текущие по этим долинам…
Потом взгляд сам цепляется за хилый мак у дороги: тонкая ножка, алый венчик с черной серединкой. Смотрю на него из кабины одну секунду, он ― как центр Вселенной. А вокруг ― сотни тысяч таких же маков.
Рядом камень торчит из лёссового обрыва. Таких обрывов вижу десятки с одной точки, сотни за пять минут, значит, похожих камней вижу тысячи, но ведь этот камень ― особый камень! С железистыми подтеками, с неровным отбитым краем.
Ишак бредет по дороге; топор у него привязан на седле; серая лохматая веревка тянется от уздечки, белесый развод от высохшего пота на рубахе у туркмена, идущего рядом с ишаком и держащего эту веревку в руке.
И словно внутри всего этого, в каждой детали (вне зависимости от ее размера): в каждой горе, в каждом камне, в каждом цветке, в узле на затертой веревке, в летящей пчеле, в невидимой пылинке на дороге ― словно хранится внутри всего этого некое Важное Обо Всем, ― все, что мы уже знаем и чего еще не знаем про весь этот мир, про все другие миры, про будущее, про прошлое и про все вообще…
И словно все эти Части соединяются между собой в некое единое Целое почти воочию видимыми мне сейчас бесчисленными связями: хитросплетением чувств, мыслей, слов, химических реакций, молитв, снов, физических и божественных законов…
То же самое, когда траву косили: невозможно передать, как сияет на ярком солнце загорелая, идеально выбритая яйцевидная голова абсолютно туркменского Овеза, который сидит орлом на корточках среди немыслимых цветов и правит напильником косу. И не поймешь, что это такое: сон или явь, фотография из "Нэшэнл Джэографик" или японская гравюра, ажурная, как галлюцинация…
Извиняй за столь откровенную демонстрацию сентиментальных излишеств, но уж больно все это захватывает.
Привет там всем остальным моим женам; особенно ― Клаве и Зине. И Васю поцелуй".
ЯК–ИСТРЕБИТЕЛЬ
― …Не подумай, что мы готовы прирезать любого… чтобы заполучить его мясо. У нас бытует обычай убивать лишь больных.
― Зверский обычай! ― возмутился Хатем. ― Ведь многие из ваших жертв могли бы и выздороветь…
(Хорасанская сказка)
"25 мая…. В ущелье охотятся сразу три тювика. Летают в типичной своей ястребиной манере, высоко и открыто. Один подобрался, залетел со стороны солнца, резко спикировал к кустам у кромки обрыва, цапнул на лету с ветки каменного воробья и полетел пировать к ближайшим высоким деревьям.
Каменный воробей подох мгновенно и безболезненно. Стиснулась железной хваткой безжалостная лапа, когтями- кинжалами пронзившая ранимую воробьиную плоть. Поставлена запятая еще в одном экологическом предложении.
Были миллионы лет эволюции. Были поколения предков. Было отложенное яйцо, высиживающая мать, выкармливание в гнезде, растущие перья, первый полет, потом кто там знает что еще, а потом ― цап! Мелькнул силуэт, невидимый против солнца, сомкнулись ястребиные когти, екнуло последний раз воробьиное сердце, и "кутарды": начался переход биомассы и энергии с одного трофического уровня на другой…
Два других тювика мотаются в воздухе, как прежде, но через две минуты один из них пошел в атаку точно по той же траектории, что и первый, тоже пикируя со стороны солнца. Притормозил у выступающей скалы, мгновенно подвергся жесточайшей крикливой атаке скалистой ласточки, ускорил полет и в завершающем броске нырнул в кусты. Чем кончилось ― не видел.
Круто. Вот и думай теперь: залет на жертву от солнца ― это охотничий опыт или наследственность?"
ЧТО–ТО С ФОНАРЯМИ
Много странного еще довелось увидеть визирям…
(Хорасанская сказка)
"26 мая…. Роман прислал письмо с рисунком и описанием птицы, заинтриговавшей всех сотрудников, одновременно наблюдавших ее во время общего выезда в поле. Среднего размера хищник, у которого на кистевых сгибах прямо как светятся яркие белые "фонари". Никто из присутствовавших никогда такого не видел. Мнения разделились вплоть до гипотез, уж не метки ли это какие.
Отличное сравнение: "фонари"; точно такое же впечатление было и у меня, когда впервые увидел. Это орел–карлик с его белыми кроющими на кромках крыльев".
ОДА ШЛЯПЕ
С большой осторожностью он замотал ожерелье в свою чалму, и тотчас расцвел весь край, и земля его снова стала благодатной и плодоносной…
(Хорасанская сказка)
"29 мая. Здорово, Маркыч!
…Начиная очкариком–юннатом в средней полосе, я всегда предпочитал в поле бейсбольные или иностранные военные кепки: длинный козырек защищает очки от дождя. Но южное солнце постепенно привило мне уважение к шляпе. Когда‑то и представить себе не мог, что надену шляпу.
Началось все с пограничной панамы, которой пришлось заменить кепку. Козырек кепки закрывает глаза от солнца, но не спасает обгорающие до костей уши ― они сначала покрываются пузырями, становясь, по определению Лешки Калмыкова, "как жабьи лапки", а потом облезают линяющими хлопьями.
Бедуинская повязка под кепку защищает от солнца шею и уши, но ограничивает боковой обзор, плюс полощет на ветру (да и выглядит это в Туркмении уж больно вызывающе–эксцентрично). Панама оказывается удобнее. Так что, переключившись позже на полевые шляпы, я по достоинству оценил преимущества этого величайшего достижения человеческого гения, родившегося еще на заре цивилизации.
Шляпа спасает тебя от палящего солнца, проливного дождя или липкого снега, падающего тяжелыми хлопьями на очки и за шиворот. На нее гораздо удобнее надевать накомарник, отгораживающий угрожающе гудящие полчища крылатых кровопийц от твоего лица. Шляпой можно зачерпнуть воды; накрыть от солнца положенный рядом на камни фотоаппарат или бинокль; ею можно поймать в траве затаившегося пестрого птенца жаворонка или прыгучего кузнечика. Кемаря в аэропорту, ее можно надвинуть на глаза; в нее как раз помещается и сразу засыпает пузатый толстолапый щенок, до этого безостановочно ползавший под ногами в самых неудобных местах. Когда продираешься через колючие кусты, надвинутая на глаза шляпа защищает лицо от хлещущих по нему веток и липкой паутины. Шляпой удобно раздуть уже подернутые пепельной сединой остывающие угли в костре; в нее можно набрать ежевики по пути, чтобы угостить спутников; ее можно, войдя в дом к друзьям, привычно повесить на знакомый гвоздь; на нее, совсем уж в крайнем случае, можно сесть, подложив под зад поверх льда или острой, как стекло, пузырчатой лавы. Ее можно уверенно запустить в воздух, выигрывая пари на то, что горластый спорщик и хвастун не попадет в цель с одного выстрела; ее можно галантно приподнять, приветствуя неожиданно встреченную на тропе в пустыне или в горах прекрасную незнакомку…
Студенты поочередно фотографируются в моей шляпе на память, а я сам себе в шляпе по–прежнему смотрюсь смешно и глупо. Мне так и кажется, что первый же встречный, посмотрев на меня с прищуром, скажет (как я сам мысленно говорю своему отражению в воде или в машинном стекле): "Эй, очкастый!.. Шляпу сними!.."
ПОЛЕВОЙ ДНЕВНИК
Сидя у фонаря, я набиваю ружейные патроны на завтрашний день, потом заношу в записную книжку дневные наблюдения и одновременно ловлю насекомых, прилетающих на свет огня…
(Н. А. Зарудный, 1901)
"2 июня. Привет, Чача!
…Я тебе еще раз повторяю, что полевая работа ― это не просто особый вид деятельности, это особый образ жизни. Потому что, чем бы ты ни занимался, где бы ни находился, ты какой‑то частью своего сознания всегда начеку. И всегда должен быть во всеоружии (было время, когда я даже в сортир за домом ходил через огород с биноклем на шее, потому что в окрестных кустах вертелись помеченные мною дрозды с цветными крылометками).
всегда смотришь по сторонам, всегда готов среагировать на новое, не упустив, возможно, самое ценное свое наблюдение. Всегда подспудно продумываешь, чего ожидать за следующим поворотом дороги или реки, или на опушке леса, или за склоном следующего холма. В поле не бывает нормированного рабочего дня или перерыва на обед. Даже глотая первый кус долгожданного бутерброда, ты нередко откладываешь этот бутерброд в сторону, поднося бинокль к глазам. Потому что, работая в поле, ты обязан постоянно наблюдать и испытываешь потребность это делать.
Лишь одна вещь в полевой работе еще важнее, чем само наблюдение: это правильно записать увиденное. Сделать это совсем не просто. Попроси неподготовленного человека описать простейшее наблюдавшееся им событие, и ты сам увидишь, что в этом описании кое‑что окажется перепутано, будут упущены многие детали, с легкостью будет перемешано действительно наблюдавшееся и домысленное наблюдателем "по логике" происходящего. Потому что правильно записывать наблюдаемое еще труднее, чем наблюдать, а учиться этому приходится еще упорнее, чем учиться проводить наблюдение. Немаловажно и то, что писанина в экспедиции занимает порой не меньше времени, чем сами полевые маршруты.
Все это заставляет человека, работающего в поле, придумывать десятки маленьких уловок и приспособлений, облегчающих работу и способствующих полноте наблюдения и его описания.
Ты скажешь, мол, делов‑то. Достаточно взять видеокамеру, и все в порядке! Ни фига. Видео может помочь во многом, но не во всем. Для целого ряда работ использование видео практически бесполезно по многим причинам. Не говоря о том, что не у каждого эта камера есть. А вот что у каждого полевика есть, так это свой набор особенно удобных в поле инструментов и приемов их использования, маленьких хитростей, без которых он и не представляет себе своей полевой жизни.
Любимая одежда для поля, когда каждый карман на видавших виды штанах или куртке используется для строго определенных вещей. Любимый бинокль, фотик, нож, подсумок на пояс, кофр для аппаратуры и т. д. Все это подбирается с тщательностью и вниманием к незаметным на первый взгляд деталям, доделывается и переделывается, проверяется на практике и, когда выбор сделан, нередко используется потом годами, а то и десятилетиями.
Почему, ты думаешь, я свой старинный "акушерский" саквояж таскаю по горам на автоматном ремне? Потому что это уникальная конструкция, позволяющая за секунду получить доступ ко всем камерам и объективам. Самые шикарные современные кофры прославленных фотофирм такого не позволяют. А уж чего мне только не пришлось наслушаться из‑за своей привязанности к этому странному предмету: и ветеринаром человеческих душ меня дразнили, и доводили бравыми армейскими выкриками типа: "Доктор, доктор! Нашей корове надо сделать аборт!.."
Когда я смотрю на полевое оборудование, доступное для работы сегодня, я не верю своим глазам. Не так давно, возвращаясь со Стасом из маршрута, глядя на пролетающую стаю птиц и пытаясь угадать, откуда и куда они летят, мы начали фантазировать, как о чем‑то несбыточном на нашем веку, что вот изобрести бы компьютер, позволяющий определить, что это за вид, сколько птице лет, где она родилась и проч. Сегодня это есть. Достаточно мгновенным движением, как уколом шприца, вживить птице под кожу микрочип (как те, что используются для мечения кошек и собак), а потом провести над этим местом сканером, и ты мгновенно получишь всю имеющуюся информацию об этом организме, которая была доступна на момент мечения.