Фасциатус (Ястребиный орел и другие) - Сергей Полозов 12 стр.


Капитан сам потом признался, что им новые люди и отвлеченные непограничные разговоры ― как праздник. Но службу при этом блюдут строго. И у него, и у подошед­ших солдатиков я пытался дуриком выспросить невинные мелочи, которые могут не­винно интересовать невинного орнитолога (сколько километров от системы до настоя­щей границы и проч.), ― не ловятся. Посмеиваются и молчат. Понимая, что Рахман не сунется за нами по высокой воде, попросили подбросить нас до брода, так капитан, разрешив, сам с нами поехал (второго солдата отправлять с нами смеш­но, а одного водителя не отпу­стил с двумя незнакомыми). В кузове лежал мешок с каким‑то служебным железом, так он предварительно велел шоферу переложить его в кабину.

Стали грузиться, повернулись к вещам ― моего рюкзака нет. Валяется на боку в пяти метрах, а у него в потрохах, засу­нув туда голову целиком, ковыряется здоровый свин. Кинулись на него с воплями. А боров этот учуял, подлый вепрь, и расковырял пакет с карамелью. Гнусное животное!.. Но как довольно он в этом рюкзаке хрюкал! Как последняя свинья. Словно бурча от удовольствия себе под нос: "Во клёво‑то… ну, повезло… во клёво…"

Дорога совсем дрянь, правильно мы опасались. Подвезли нас до сухого места. Я капитана сфотографировал на память, говорю, мол, фотографию пришлю, так он ад­рес назвал с запинкой ("Знаете, я писем не пишу и не получаю…").

Вышли мы на дорогу в час, договоренность с Рахманом у нас на три. Сейчас во­семь вечера. Так и ждем. Восток… Поэтому и философия должна быть восточная: еда есть, бензин для лампы есть, на работу тоже не опаздываем…

Курганник над полем трепещет, зависая над одним местом, как пустельга. Птица большая, тяжелая, крыльями при этом машет с трудом; никакого пустельжиного соко­линого изящества в этом маневре даже не угадывается; того и гляди, рухнет на зем­лю. Что необычно ― зависает очень часто, почти специализируясь на этом приеме; один раз провисел так, трепыхаясь, сорок шесть секунд! Во дает, я такого еще не ви­дел.

Вдоль Чандыра, плотной оформленной группой, выстроившись в правильную ли­нию, пролетели к западу восемь бело­щеких крачек. Птица здесь заметная, их не очень много; жмутся к воде, следуют долинам рек. Но эти пролетели уж очень особо: миновали меня, а метров через пятьдесят вдруг качнулись все в полете совершенно синхронно с крыла на крыло и так же синхронно издали все разом короткий хрип­ловатый (совсем не такой, как свой обычный пронзительный), слегка при­глушенный крик. Вот и думай теперь: что это такое?

Услышал вдалеке крик турача, ушам своим не поверил. Ты, Роза, столичная жен­щина, не понимаешь ничего, а ведь это первая регистрация турача на Чандыре с 1925 года! (Тогда Лаптев наблюдал.) Этот вид отсюда, как и из долины Сумбара, бес­следно исчез к тридцатым годам. И уж до 1971 года, когда Оганесян сюда приезжал, турача еще в Копетдаге точно не было. Так‑то вот.

С Романом обсудили это, когда вернулся к рюкзакам; он заинтересовался (сидя у костра, тоже крики слышал), а потом начал меня расспрашивать, как у меня склады­валось в жизни со всеми моими птичьими делами. Это и понятно: он сам в возбу­жденном предчувствии собственных важных перемен.

В результате на ночлег мы устроились очень поздно, т. к. проговорил и с ним два с половиной часа. Вдохновение, с кото­рым он слушал, пробудило у меня ответное вдохновение поделиться с ним самым главным, а во многом ― и, по большому счету, сокровенным, пардон уж за высокие слова. В общем, я не взвешивал особо, что рассказывать, а что не рассказы­вать, расслабился и говорил искренне.

Наблюдая его, почему‑то вспомнил, как сам в свое время, раздобыв неведомыми путями телефон нашего главного спе­циалиста по зоопсихологии (странную немецко–французскую фамилию которого давно знал по предисловиям ко всем завораживающ­им меня переводным книжкам по поведению животных), позвонил ему (из автомата около автобусной оста­новки) и говорю, мол, так и так, я ― восьмикласс­ник из Балашихи, хочу приобщиться к вашей науке, возьмите меня к себе в лабора­торию помогать. Курт тогда хмыкнул, посопел в трубку, а потом засмеялся и говорит: "Ну что же, приезжайте, молодой человек, познакомимся". И как я потом, когда он меня взял, два года после школы ездил туда (два часа в один конец) и даже сам про­водил опыты по импринтингу у птен­цов. Курт был человек. Но не пошло у меня лабо­раторное направление, уж больно тянуло в поле.

Уже в темноте отправились на Чандыр за водой, наполнили имеющиеся емкости, но попытка профильтровать это кофе–какао оказалась бесполезной: простое пере­ливание жидкой глины из банки А в банку В. Поставили на ночь отстаи­ваться, а сами по–спартански: две трети моей кружечки (остатки из фляги) на двоих. Ох, и вспомни­ли свой родничок с про­зрачной водичкой, где в первый вечер, в чем мать родила, по­ливались перед сном после трудовых будней. Вот уж картина бы открылась сто­роннему наблюдателю! Беспредельные просторы дикой туркменской природы, и в идиллической долинке ― фавны у ручья…

Перед сном я плясал вокруг паяльной лампы как папуас: сушил насквозь мокрые штаны. Улеглись, со своими разговора­ми за жизнь, совсем поздно.

Поразительно. Ночевки в здешних горах раз за разом действуют на меня совер­шенно феноменальным образом: еже­нощно я вижу сон, нет, разные сны, но явно по­ставленные одним и тем же режиссером в единой концептуальной канве. И самое главное во всем этом то, что в происходящем участвуют сразу все люди, которых я люблю и которые мне симпатич­ны.

Калейдоскоп лиц и событий (в цвете, естественно) фееричен и невоспроизводим. Контрастом воспринимается интенсив­ность происходящего во сне действия и то, что я при таком сне отдыхаю, как в нирване. А уж фантасмагория смешения мест, лиц, событий и дат приводит меня в полный восторг: это какое‑то неземное вдохновение, придумать такое невозмож­но".

"19 мая…. Утром встали ― солнце. У меня первая мысль: "Ядрена пень, День пио­нерии! Больше дела, меньше слов! Будь готов! Всегда готов!" А у Чачи ― день рождения. Еще годик ― и будет нам по тридцать лет. А в восемнадцать каза­лось, что такого возраста в реальной жизни и не бывает… А если и бывает, то уж нам‑то такое точно не грозит…

Встали, собрались и пошли по дороге на восток. И что же ты думаешь? Едет грузо­вик–развалюха. И куда? В Кара–Калу! Проголосовали, он нас посадил. Водильник оказался ценным кадром: бывший браконьер ("…лет шесть уже не охочусь: ноги не те…"); места знает досконально. Через день у него опять рейс в эти края, в точку в двадцати километрах от Казан–Гау; сам предложил подвезти туда, если будет сухо (дожили! "Если будет сухо" ― в пустыне!..).

Уже в долине Сумбара он съехал с дороги и заехал в небольшое ущелье "с осо­бенно хорошей травой" (коровам). Таких цветов я, пожалуй, и не видывал: сплошное разноцветное панно.

Роман сразу забрал у мужика косу; видно, что руки у него чешутся; косит профес­сионально. Плюс, будучи на государ­ственной службе (сотрудник заповедника), не хо­чет быть обязанным местному за подвоз, "отрабатывает" услугу, и пра­вильно.

Я же, как ретивый горожанин на уборке сена в подшефном колхозе, кидаю вилами накошенную Романом траву по копен­ке в кузов. А наш водила, Овез его зовут, сидит по–азиатски, орлом, на корточках, смотрит на нас и покуривает.

Когда ехали сегодня с этим Овезом, опять поймал себя на том, что масштаб вос­приятия окружающего скачет у меня от вселенского до микроскопического в одно мгновенье. Еду, смотрю на небо, на солнце, на горизонт, на горы вдалеке, на холмы поблизости. Непроизвольно ощущаю светило с планетами вокруг; всю Землю цели­ком ― как одну из этих планет; Евразию на Земле; Копетдаг в масштабе континента; горные хребты, долины между ними; Чандыр и другие реки, текущие по этим доли­нам…

Потом взгляд сам цепляется за хилый мак у дороги: тонкая ножка, алый венчик с черной серединкой. Смотрю на него из кабины одну секунду, он ― как центр Вселен­ной. А вокруг ― сотни тысяч таких же маков.

Рядом камень торчит из лёссового обрыва. Таких обрывов вижу десятки с одной точки, сотни за пять минут, значит, по­хожих камней вижу тысячи, но ведь этот камень ― особый камень! С железистыми подтеками, с неровным отбитым краем.

Ишак бредет по дороге; топор у него привязан на седле; серая лохматая веревка тянется от уздечки, белесый развод от высохшего пота на рубахе у туркмена, идуще­го рядом с ишаком и держащего эту веревку в руке.

И словно внутри всего этого, в каждой детали (вне зависимости от ее размера): в каждой горе, в каждом камне, в каждом цветке, в узле на затертой веревке, в летя­щей пчеле, в невидимой пылинке на дороге ― словно хранится внутри всего это­го некое Важное Обо Всем, ― все, что мы уже знаем и чего еще не знаем про весь этот мир, про все другие миры, про бу­дущее, про прошлое и про все вообще…

И словно все эти Части соединяются между собой в некое единое Целое почти во­очию видимыми мне сейчас бесчис­ленными связями: хитросплетением чувств, мыс­лей, слов, химических реакций, молитв, снов, физических и боже­ственных законов…

То же самое, когда траву косили: невозможно передать, как сияет на ярком солнце загорелая, идеально выбритая яйце­видная голова абсолютно туркменского Овеза, который сидит орлом на корточках среди немыслимых цветов и правит напильником косу. И не поймешь, что это такое: сон или явь, фотография из "Нэшэнл Джэогра­фик" или японская гравюра, ажурная, как галлюцинация…

Извиняй за столь откровенную демонстрацию сентиментальных излишеств, но уж больно все это захватывает.

Привет там всем остальным моим женам; особенно ― Клаве и Зине. И Васю поце­луй".

ЯК–ИСТРЕБИТЕЛЬ

― …Не подумай, что мы гото­вы при­резать любог­о… что­бы заполуч­ить его мясо. У нас бы­тует обы­чай уби­вать лишь больных.

― Зверский обы­чай! ― возмут­ился Ха­тем. ― Ведь мно­гие из ва­ших жертв могли бы и выздороветь…

(Хорас­анская сказка)

"25 мая…. В ущелье охотятся сразу три тювика. Летают в типичной своей ястреби­ной манере, высоко и открыто. Один подобрался, залетел со стороны солнца, резко спикировал к кустам у кромки обрыва, цапнул на лету с ветки каменного воробья и полетел пировать к ближайшим высоким деревьям.

Каменный воробей подох мгновенно и безболезненно. Стиснулась железной хват­кой безжалостная лапа, когтями- кинжалами пронзившая ранимую воробьиную плоть. Поставлена запятая еще в одном экологическом предложении.

Были миллионы лет эволюции. Были поколения предков. Было отложенное яйцо, высиживающая мать, выкармливание в гнезде, растущие перья, первый полет, потом кто там знает что еще, а потом ― цап! Мелькнул силуэт, невидимый против солнца, сомкнулись ястребиные когти, екнуло последний раз воробьиное сердце, и "кутарды": начался переход биомассы и энергии с одного трофического уровня на другой…

Два других тювика мотаются в воздухе, как прежде, но через две минуты один из них пошел в атаку точно по той же тра­ектории, что и первый, тоже пикируя со сторо­ны солнца. Притормозил у выступающей скалы, мгновенно подвергся жесто­чайшей крикливой атаке скалистой ласточки, ускорил полет и в завершающем броске нырнул в кусты. Чем кончилось ― не видел.

Круто. Вот и думай теперь: залет на жертву от солнца ― это охотничий опыт или наследственность?"

ЧТО–ТО С ФОНАРЯМИ

Много странно­го еще довел­ось уви­деть визир­ям…

(Хорас­анская сказка)

"26 мая…. Роман прислал письмо с рисунком и описанием птицы, заинтриговав­шей всех сотрудников, одновременно наблюдавших ее во время общего выезда в поле. Среднего размера хищник, у которого на кистевых сгибах прямо как све­тятся яркие белые "фонари". Никто из присутствовавших никогда такого не видел. Мнения разделились вплоть до гипотез, уж не метки ли это какие.

Отличное сравнение: "фонари"; точно такое же впечатление было и у меня, когда впервые увидел. Это орел–карлик с его белыми кроющими на кромках крыльев".

ОДА ШЛЯПЕ

С большой осторожнос­тью он замот­ал ожерел­ье в свою чал­му, и тот­час расцвел весь край, и земля его снова стала благо­датной и плодоносной…

(Хорас­анская сказка)

"29 мая. Здорово, Маркыч!

…Начиная очкариком–юннатом в средней полосе, я всегда предпочитал в поле бейсбольные или иностранные военные кепки: длинный козырек защищает очки от дождя. Но южное солнце постепенно привило мне уважение к шляпе. Когда‑то и представить себе не мог, что надену шляпу.

Началось все с пограничной панамы, которой пришлось заменить кепку. Козырек кепки закрывает глаза от солнца, но не спасает обгорающие до костей уши ― они сначала покрываются пузырями, становясь, по определению Лешки Калмыкова, "как жабьи лапки", а потом облезают линяющими хлопьями.

Бедуинская повязка под кепку защищает от солнца шею и уши, но ограничивает боковой обзор, плюс полощет на ветру (да и выглядит это в Туркмении уж больно вы­зывающе–эксцентрично). Панама оказывается удобнее. Так что, переключив­шись позже на полевые шляпы, я по достоинству оценил преимущества этого величайшего достижения человеческого ге­ния, родившегося еще на заре цивилизации.

Шляпа спасает тебя от палящего солнца, проливного дождя или липкого снега, па­дающего тяжелыми хлопьями на очки и за шиворот. На нее гораздо удобнее наде­вать накомарник, отгораживающий угрожающе гудящие полчища крылатых кровоп­ийц от твоего лица. Шляпой можно зачерпнуть воды; накрыть от солнца положенный рядом на камни фотоаппарат или бинокль; ею можно поймать в траве затаившегося пестрого птенца жаворонка или прыгучего кузнечика. Кемаря в аэропор­ту, ее можно надвинуть на глаза; в нее как раз помещается и сразу засыпает пузатый толстолапый щенок, до этого безостановочно ползавший под ногами в самых неудобных местах. Когда продираешься через колючие кусты, на­двинутая на глаза шляпа защищает лицо от хлещущих по нему веток и липкой паутины. Шляпой удобно раздуть уже по­дернутые пепельной сединой остывающие угли в костре; в нее можно набрать еже­вики по пути, чтобы угостить спутников; ее можно, войдя в дом к друзьям, привычно повесить на знакомый гвоздь; на нее, совсем уж в крайнем случае, можно сесть, подложив под зад поверх льда или острой, как стекло, пузырчатой лавы. Ее можно уверенно запустить в воздух, выигрывая пари на то, что горластый спорщик и хва­стун не попадет в цель с одного выстрела; ее можно галантно приподнять, привет­ствуя неожиданно встреченную на тропе в пустыне или в горах прекрасную незна­комку…

Студенты поочередно фотографируются в моей шляпе на память, а я сам себе в шляпе по–прежнему смотрюсь смеш­но и глупо. Мне так и кажется, что первый же встречный, посмотрев на меня с прищуром, скажет (как я сам мысленно гово­рю свое­му отражению в воде или в машинном стекле): "Эй, очкастый!.. Шляпу сними!.."

ПОЛЕВОЙ ДНЕВНИК

Сидя у фонар­я, я набив­аю ружейн­ые патрон­ы на завтрашн­ий день, по­том занош­у в записн­ую книжку дневные наблюд­ения и одноврем­енно ловлю насеком­ых, прилетающ­их на свет огня…

(Н. А. Зарудн­ый, 1901)

"2 июня. Привет, Чача!

…Я тебе еще раз повторяю, что полевая работа ― это не просто особый вид дея­тельности, это особый образ жизни. Потому что, чем бы ты ни занимался, где бы ни находился, ты какой‑то частью своего сознания всегда начеку. И всегда должен быть во всеоружии (было время, когда я даже в сортир за домом ходил через огород с би­ноклем на шее, потому что в окрестных кустах вертелись помеченные мною дрозды с цветными крылометками).

всегда смотришь по сторонам, всегда готов среагировать на новое, не упустив, воз­можно, самое ценное свое наблюдение. Всегда подспудно продумываешь, чего ожи­дать за следующим поворотом дороги или реки, или на опушке леса, или за склоном следующего холма. В поле не бывает нормированного рабочего дня или перерыва на обед. Даже глотая первый кус долгожданного бутерброда, ты нередко откладываешь этот бутерброд в сторону, поднося бинокль к гла­зам. Потому что, работая в поле, ты обязан постоянно наблюдать и испытываешь потребность это делать.

Лишь одна вещь в полевой работе еще важнее, чем само наблюдение: это пра­вильно записать увиденное. Сделать это совсем не просто. Попроси неподготовлен­ного человека описать простейшее наблюдавшееся им событие, и ты сам уви­дишь, что в этом описании кое‑что окажется перепутано, будут упущены многие детали, с легкостью будет перемешано действительно наблюдавшееся и домысленное наблю­дателем "по логике" происходящего. Потому что правильно записы­вать наблюдае­мое еще труднее, чем наблюдать, а учиться этому приходится еще упорнее, чем учиться проводить наблю­дение. Немаловажно и то, что писанина в экспедиции зани­мает порой не меньше времени, чем сами полевые маршруты.

Все это заставляет человека, работающего в поле, придумывать десятки малень­ких уловок и приспособлений, облегчаю­щих работу и способствующих полноте на­блюдения и его описания.

Ты скажешь, мол, делов‑то. Достаточно взять видеокамеру, и все в порядке! Ни фига. Видео может помочь во многом, но не во всем. Для целого ряда работ исполь­зование видео практически бесполезно по многим причинам. Не говоря о том, что не у каждого эта камера есть. А вот что у каждого полевика есть, так это свой набор особенно удобных в поле инстру­ментов и приемов их использования, маленьких хит­ростей, без которых он и не представляет себе своей полевой жизни.

Любимая одежда для поля, когда каждый карман на видавших виды штанах или куртке используется для строго опреде­ленных вещей. Любимый бинокль, фотик, нож, подсумок на пояс, кофр для аппаратуры и т. д. Все это подбирается с тща­тельностью и вниманием к незаметным на первый взгляд деталям, доделывается и переделыва­ется, проверяется на прак­тике и, когда выбор сделан, нередко используется потом годами, а то и десятилетиями.

Почему, ты думаешь, я свой старинный "акушерский" саквояж таскаю по горам на автоматном ремне? Потому что это уникальная конструкция, позволяющая за секун­ду получить доступ ко всем камерам и объективам. Самые шикарные современные кофры прославленных фотофирм такого не позволяют. А уж чего мне только не при­шлось наслушаться из‑за своей привязанности к этому странному предмету: и вете­ринаром человеческих душ меня дразнили, и доводили бравыми армейскими выкри­ками типа: "Доктор, доктор! Нашей корове надо сделать аборт!.."

Когда я смотрю на полевое оборудование, доступное для работы сегодня, я не верю своим глазам. Не так давно, возвра­щаясь со Стасом из маршрута, глядя на пролетающую стаю птиц и пытаясь угадать, откуда и куда они летят, мы начали фан­тазировать, как о чем‑то несбыточном на нашем веку, что вот изобрести бы компью­тер, позволяющий определить, что это за вид, сколько птице лет, где она родилась и проч. Сегодня это есть. Достаточно мгновенным движением, как уколом шприца, вживить птице под кожу микрочип (как те, что используются для мечения кошек и со­бак), а потом провести над этим местом сканером, и ты мгновенно получишь всю имеющуюся информацию об этом организме, которая была доступ­на на момент ме­чения.

Назад Дальше