О смысле жизни. Труды по философии ценности, теории образования и университетскому вопросу. Том 1 - Рубинштейн Моисей Матвеевич 28 стр.


Итак, зло характеризуется как разъединение, обособление. В итоге стремлений индивидуального утвердить себя и только себя получается гибель и смерть всего индивидуального. Этим и объясняется то, что смерть характеризуется в учении нашего философа как коренное "крайнее зло"; спасение от него достигается в действительном и притом личном воскресении, которое должно дать воссоединение с всеединством. Тогда создается истинное бессмертие, царство вечной неугасающей жизни. Тесное неразрывное слияние смерти, зла и греха в учении Соловьева естественно наводит нас на мысль, что с другой стороны добро и вечная жизнь спаяны теми же неразрывными узами по существу. И действительно, все учение Соловьева говорит о том, что и для него жизнь выступает в роли не только добра, но и какой-то верховной категории, всеобъемлющей абсолютной ценности, хотя бы и в ее высшей форме. Он искренно поражается, что даже смерть Сократа не открыла глаз его ученикам на то, что помимо политической и нравственной неправды существует в мире третья типичная неправда – физическая, это смерть. Вся его философия в ее конечных выводах должна как будто стать апофеозом жизни; вся история мира рисуется ему как непримиримая борьба жизни и смерти; и не только все чаяния философа на первой стороне, но и торжество вечной жизни обозначает у него торжество царства божия. Миссия беспощадной борьбы за жизнь против смерти охватывает все. Утверждению жизни – хотя и вечной, но все-таки жизни – должна служить красота, спасающая мир от смерти и случайности. Окончательный смысл вселенной в торжестве вечной жизни. И Соловьев описывает восходящий ряд царств как ряд ступеней все повышающегося бытия и жизни. В человеке это стремление к жизни, к полному освобождению от власти смерти, к бессмертию выливается уже в ясно осознанную форму. Соловьев говорит о личности как о существе, которое хочет стать обладателем вечной жизни, видит в этом свое абсолютное неотъемлемое божественное право и с глубокой верой, без всяких колебаний, должно ждать его осуществления в силу абсолютного "обещания". Каков диапазон этих ожиданий, об этом лучше всего говорит тот факт, что в конечную цель вводится не просто элемент вечной жизни, но и нетленность, физическое сохранение и даже безболезненность. "Прежде всего нам нужно жить, – говорит он, – потом познавать жизнь и, наконец, исправлять жизнь". Жизнь, жизнь и жизнь… Соловьев возводит жизнь на высоту критерия божественности. Восставая против попытки Ницше решить мировую проблему на почве одностороннего эстетизма, он указывает на гибель здешней красоты и отказывается признать за силу власть, бессильную перед смертью. Он не сомневается в том, что никто не станет поклоняться божеству, не способному спасти свои воплощения и своих поклонников от смерти, разложения и гибели. В глазах Соловьева в перспективе смерти каждого и всех утрачивает смысл культура и прогресс. Только надежда на вечную жизнь способна дать его. К этому остается только прибавить, что по всему учению Соловьева с повышением идеального содержания, с постепенным совершенствованием прямо пропорционально возрастает реальная сила, возрастает реальность, бытие, жизнь; совершенство – идеальное неразрывно связано с вечной жизнью. Таким образом весь мир в своем освещенном смыслом развитии идет по пути увеличения и углубления бытия и жизни: растение более реально и больше живет, чем кусок земли; животное более действительно и больше живет, чем растение; человек превосходит их всех в этом отношении, но он сам по силе, власти, реальности и полноте жизни остается позади перед богом.

Итак, единство, органичность, любовь, смысл, жизнь с одной стороны, и дробление, сепаратизм, раздор, грех, бессмыслица, смерть – с другой, бог и дьявол – таково основное противоположение, основная дилемма в философии Соловьева, и дилемма не теоретическая только, а, несомненно, реальная жизненная, два реальных царства, прямо противоположных, вечно борющихся и не совместимых друг с другом, как свет и тьма.

Учение о жизни определило собою отношение Соловьева к земле, к природе. Оно встретилось с коренным стремлением нашего философа к всеединству, к полноте, к всеохватывающему взгляду, который был бы способен отречься от узости отвлеченной философии, не вмещавшей "все", и дал бы ту живую полноту, где воля, чувство и разум нашли бы свое гармоничное слияние и удовлетворение. Основной лозунг всеединства требовал всеохватывающей полноты, идея же жизни, наоборот, являлась несомненным принципом отбора и повелительно требовала беспощадного уничтожения всего, что находится в царстве или во власти смерти. В отношении Соловьева к земному миру обе эти коренные тенденции так и остались непримиренными, как они вообще остаются непримиренными во всем христианском учении, так как несогласованность здесь достигается или аллегоризацией бога и вероучения, от чего Соловьев категорически отказался, или же деградацией и распылением этого мира и жизни. И в том, и в другом случае утрачивается цельность и колеблется смысл жизни.

Что касается следствий из первого лозунга, полноты и всеединства, то Соловьев ясно определил свое отношение к миру и природе тем, что он определенно приобщил их к богу. Собственно природный мир, хотя и не обладает реальностью сам по себе, но тем не менее он божественен потенциально, скрыто, и в нем говорит возможность бога; мы видели раньше, как Соловьев в шеллингианско-гегелевском духе истолковывает развитие мира и природы и в законе мирового тяготения готов видеть скрытое смутное проявление мировой космической любви. Он выступил даже в защиту некоторых сторон существования материи и готов был воздать должное и некоторым сторонам материализма. Да и по существу Соловьев не мог совсем отрицать этот мир при его отказе от отвлеченного, потому что в этом мире реально должна была разыграться, разыгралась и разыгрывается мировая драма, потому что в этот мир – и реально по его учению – явился спаситель, и в этом мире творится дело богочеловека и живет человек. Соловьев с глубокой проницательностью заметил, что если этот мир совсем оторвать от идеального истинного бытия, то и самый идеализм бесспорно обратится в нелепость. Уже существование человека с его религиозной миссией и философа, созерцающего истинно-сущее, спасает этот мир от полной деградации: без земли не может быть и неба. Признание земли у нашего философа простирается, наконец, настолько далеко, что он высказывает мысль, с логической необходимостью вытекающую из приобщения мира к богу, из идеи полноты и всеединства. Это идея данности земли-природы не только как средства и материала, но и как таковой: он говорит о том, что с природой надо не только бороться, но у нее имеются и свои права, и собственная задача – она не безразличное орудие, но эта мысль немедленно переносится на человека и утопает уже безнадежно в указании на его роль как вершителя божественной миссии.

Кончил Соловьев все-таки тем, что этот мир и природу, землю он отверг – во всяком случае с годами отрицательное отношение к ним все более крепло, и гигантская мысль о всеединстве и полноте претерпела по существу значительное ограничение. Глядя на природу, можно констатировать в ней и жизнь, и смерть – все в зависимости от того, с чем подошел к ней сам философ, что он принес в своей душе: один поразится смертью, другой – вечной жизнью. Наш философ нес в своей душе религиозно-христианское неприятие земли и этого мира, и оно в конце концов и выявилось. Он отметил в этом мире царство зла и смерти. Он видит у всего живущее в корне злое стремление к обособлению, стремление быть всем для себя; всякий зверь, насекомое, былинка – все они злые сепаратисты; зло есть общее свойство всей природы; она отпала от бога и жизни в ней нигде нет; везде только порыв, только переход и только в одной смерти постоянство и неизменность. Он в таких описаниях очень сближается с Шопенгауэром и настолько переполняется пессимизмом, что и не замечает возможности с одинаковым правом заговорить о том, что смерть нигде не является концом, а всегда началом, началом новой жизни. Гибель и смерть возводится им просто во всеобщий мировой закон; лозунг жизни по природе обозначает для него призыв убивать себя и других. Недоверие его к этому миру заставляет его и в красоте ценить просвет из иного мира, а о красоте в природе он говорит в одном месте, что она просто покрывало, наброшенное на злую жизнь. "Зло, – говорит он, – есть всемирный факт, ибо всякая жизнь в природе начинается с борьбы и злобы, продолжается в страдании и рабстве, кончается смертью и тлением".

Природу как природу он явно не принял, но так как он в своем толковании бога, царства божия, идей, мировой души и т. д. был очень далек от аллегорий и иносказаний, то мы уже не можем все-таки втиснуть в его понимание этого мира "идейного" бога, эту маленькую институтскую запятую наших интеллигентов, которая должна быть и запятой, и как будто и не запятой и скрывать наше сомнение, незнание и нерешительность. В "Трех разговорах" в уходе папы, проф. Пауля и старца Иоанна от мира в пустыню он ясно поставил штемпель неприятия на этот мир. Здесь только ясно выявилась та тенденция, которая жила в его душе раньше, питалась его религиозной верой. Сделанная им раньше попытка спасти положение различением понятий плотского и телесного остается мало убедительной и недостаточно ясной. Она больше говорит о стремлении спасти человеческое, чем об оправдании этого мира и природы вообще. Несмотря на то, что человеку в философии Соловьева отведено центральное место проводника богочеловечества, роль универсального значения, недоверие сквозит у него и к земной природе человека – видно, что в нем ценится не целое, а какая-то часть его. К словам Гейне о борьбе за тучные пастбища и "сахарный горох" Соловьев готов еще добавить борьбу за лавры и еще более страшную борьбу за власть и авторитет. Он даже не сомневается, что люди могут истребить друг друга в борьбе не только за умственное, но, что особенно поражает в утверждении Соловьева, и за нравственное преобладание. В этих вопросах он щедрой рукой налагает мрачные краски.

Это, конечно, не обозначает, что наш философ отклонил всякие помыслы о счастье. При своем основном стремлении к примирению во всеохватывающей философии он признает относительную правоту эвдемонизма, в стремлении к счастью видит в первом периоде своего философствования нормальную цель; но уже тут становится ясным, что понятие эвдемонизма взято у Соловьева в не совсем обычном словоупотреблении, потому что он считает его присущим и христианской этике, "проповедующей вечное блаженство небесного царства", и даже пессимистической отрицательной этике как буддизма, так и пессимизма новой формации, утверждая, что блаженство Нирваны есть все-таки блаженство. Позже Соловьев к этому добавил, что между стремлением к счастью и нравственности нет противоречия, потому что "закон блага… определяется нравственным добром". Но ведь добро от бога и божеского характера; таким образом признание эвдемонизма приняло настолько растяжимый смысл, что понятие его совершенно утратило свой прежний смысл. К эвдемонизму же в прежнем смысле Соловьев, вне всякого сомнения, относился резко отрицательно. Здесь опять-таки стремление к всеединству и полноте оказалось побежденным религиозным отклонением этого мира, непризнанием земли, как и вообще эти основные тенденции никогда не переставали бороться в философии Соловьева. Всякое земное устроение было ему по существу чуждо. Он уже рано обрушивается на социализм за приписываемый ему земной характер. Протест его против этой стороны социализма уже тогда был настолько велик, что она заслонила перед ним другую сторону социалистических стремлений – открыть человеку возможность человеческого существования и широкого духовного расцвета. Соловьев везде дышит мыслью, что тому, кто мирится с землей, никогда не понять истины, правды, неба. Чувственный мир и земные стремления признаются самое большее как материал. Е. Трубецкой сообщает необычайно интересную в этом отношении деталь о Соловьеве: он находил скучными "Анну Каренину" и "Войну и мир" Толстого и говорил, что он не может переварить эту "здоровую обыденщину"; но так как оба эти произведения далеки, во всяком случае в главных фигурах и картинах, от обыденщины, то ясно, что здесь это понятие надо взять в ином смысле, смысле земной обыденщины; ясно, что Соловьев здесь просто не мог отрешиться от своей основной тяги в иной мир и не принимал здесь земли, как он это показал всей своей жизнью, может быть, именно потому приобретавшей временами характер чудачества. Эта отрешенность от земли блестяще нарисована Е. Трубецким, хотя он и цитирует Соловьева "Крылья души над землей поднимаются, но не покинут земли".

Органическое понимание обязывало нашего философа, но им управляла идея иного царства, иных факторов и иных ценностей, и ясно, что земля и земное должны были потускнеть и испепелиться. В конце концов спасение в "Трех разговорах" рисуется в образе трех апостолов, совершенно отрекшихся от земных организаций и духа: конечный итог, позже всецело захвативший Соловьева, должен получиться за пределами утопическими. Таким образом, как ни горяч и ни велик был призыв Соловьева к цельному, полному, живому, конкретному, полнота в его философии потерпела несомненное крушение. Он прежде всего в конечном итоге оказался не способным принять земное и конкретно-плотское. Несмотря на его протест против отвлеченной западной философии, сам он не мог отказаться от ее традиций. Он не только отказал в самостоятельной ценности земле, но и человека он взял далеко не во всей его полноте; верх взяла та отвлеченная точка зрения, по которой в вопросе о вечности речь идет не о конкретном, эмпирическом человеке, а о нем как об "умопостигаемом существе", "о нем-то мы и говорим". "Мы должны, – говорит он дальше, – признать полную действительность за существами идеальными, не данными в непосредственном внешнем опыте". И здесь у Соловьева боролись две тенденции, но все-таки победа осталась за отказом от мира. Философия Соловьева не вместила действительно конкретного; она не только усмотрела, по христианской традиции, что мир во зле лежит и что "зло есть общее свойство всей природы", но она подчеркнула, что идеальное, божественное содержание природы лежит, как это ни странно, в том, в чем его видела и могла видеть только отвлеченная мысль, а именно "в объективных формах и законах"; конкретно-индивидуальное же есть "недолжное, дурное". В идеальном созерцании реальные явления в их индивидуальности в особенностях рисуются ему как "сон мимолетный" или только как пример всеобщего и единого, но примеров много, они преходящи, и не в них дело, а дело в том, что они поясняют. На фоне объективно абсолютного индивидуально-конкретное должно было поблекнуть с неизбежностью, тем более что Соловьев ведь не был и пантеистом.

Назад Дальше