Столешница - Василий Юровских 3 стр.


Чего бы и волноваться мне? Корзина в заплечном мешке и так давит загривок; и терпкого с горчинкой соку из ягод довольно на всю зиму; и на пирожки-калиннички хватит. Да как могу я уйти в село Пески к сродному брату Ивану, не повидавшись с бабушкиным кустом. А он после ее кончины стал для меня именно бабушкиным… Вот уже почудилось: кашлянула она негромко, концом запона осушила потные морщинки доброго лица и меня окликнула:

- Васько! Мотри, не ушиби ноги-то на козлиной тропке, тамо-ка у берез корни поверху…

Не столь далеко, но столь приятно подняться по козлиной тропинке, и пусть бугрятся, как прежде, березовые корни, но не ушибу я пальца на ногах. Эвон какие крепкие и новые сапоги, скорее всего корням больно. За незнакомой для меня черемухой восстал передо мной уже не куст, а целая калиновая роща. И никто не ободрал светло-серые зыбкие лозины, и ягод, ягод-то сколько! Господи, куда же мне их деть?!

Не гроздья, а прямо-таки охапки ягод пламенеют там и сям…

Эх, бабушку бы сюда, Лукию Григорьевну! А еще бы лучше старика Кунгурцева, чья работная крестьянская рука нашла время и для того первого худенького кустика, ничего не сулившего своему радетелю.

И тут поневоле выше кустов глянул на небо, и лицо обдало мелким дождливым бусом, но не тем противно-гнилым или знобко-простудным. Нет, какой-то ядреной бодростью освежило и лоб, и щеки, и губы.

Нет, не обрать мне ягод и печалиться о том нечего, как никогда не жадничала бабушка.

- Помни, Васько, - учила она. - После любого человека што-то должно оставаться другому. Разве можно так: один все хвать, другой с голоду помирать…

Доложил я свою корзину, осторожно нарезал целых кистей в полиэтиленовый мешочек, соком досыта усладил себя, а все никак не мог покинуть калиновое диво. Сидел на ворошке влажно-слинявших листьев и ждал… Мне так желалось, так желалось, чтоб кто-то вышел из черемухи и ахнул на калиновое счастье.

Ну, должен, должен же кто-то моложе меня не только обрадоваться ягодам, а и узнать о тех, кто оставил для нас и Кунгурцево озерко, и прозрачно-светлые ключи, и речку Крутишку под горой, и Козлиную тропку, и деревеньки и села, и всю-всю родную землю… Только кто ж покинет жилое тепло, коли на полях все прибрано-то, и ненастье впрок.

Кто-то шумнул за спиной, а я уж знал кто: обернулся и увидел трех козлов. Они по-овечьи доверчиво посмотрели на меня и стали неторопливо спускаться тропкой в Согру. Где-то засеребрила стайка свиристелей и покряхтела сорока, и снова затишье вокруг калины и меня. И вдруг из березняка по бугру донесся негромкий говор, приглушенный моросливым туманом. Ближе я различил молодые голоса - мужской и женский. Наверное супружеская пара, а шли они сюда, по калину.

Теперь можно мне возвращаться к брату в Пески. Раз люди берегут калину и не обрывают ягоды, стало быть, знают они то, что известно мне. Должны знать!

Ну вот и свиделся с тобой, бабушка Лукия Григорьевна, и земной поклон тебе, дедушко Иван Семенович Кунгурцев! Всем нам хватит добра, сотворенного вами за вашу жизнь, всем нам и нашим детям.

Тятина дуга

Беззаботно-радостной была та первая семейная весна у моих родителей - Ивана да Варвары. И на косачиное токовище возле Уксянской грани по урочищу Худобшина поехали они на Воронухе парой, и не "рабочая" дуга увенчала гривастую шею молодо-резвой Воронухи, а свадебно-расписная, словно небесная радуга, да еще с двумя перезвонно-желтыми колокольчиками.

По тепло-сырым сумеркам проехали мимо Крестика, где в старину старообрядцы "освятили" первые леса за поскотиной березовым крестом, до ступиц колес пересекли мерцающий разлив меж болотами Куличье и Мальгино, а за увалом и грань с пустошью-токовищем тетеревов. Обнявшись, дождались Иван с Варей той поры, когда ярче засветлели звезды и чуть засинело небо над неясными лесами; когда лесные петухи-косачи спугнули сонливую тишь протяжными вздохами "чух-чуф", чух-чуф-фышш"; и тогда оставил жену с Воронухой, а сам с двустволкой-шомполкой прокрался за березовую молодь в заране сготовленный скрадок-шалаш.

Пять краснобровых косачей добыл на богато-бурливом токовище Иван, а шестого пожалел. Молодой, струхнул перед "стариком" и забежал к охотнику в шалаш и возле самого лица затих "мокрой курицей".

- Ишь ты, еще косицы на хвосте не завились, а туда же, в драку! - усмехнулся Иван и погладил тугое, горячее перо косача. А старый кружил возле шалаша, шаркал крыльями по сухой траве и грозил молодому:

- Отлуплю, отлуплю, отлуплю…

Вызволилось большое солнце из-за лесов, и пусть далеко не все косачи, только самые сильные, разошлись по кустам с тетерями, покинули токовище, Иван выбрался из шалаша и с добычей зашагал к жене. Не озябла ли она в коробке на сене, хоть и тулуп овчинный для окутки прихватил он для нее?

- Ваня, ты это? - окликнула жена из березок и ахнула на косачей.

- Сколь добыл, столько и в семье нас будет, - молвил Иван и подал жене свою добычу.

Сколько времени слушали они шумное утро - как было душе угодно. И обратно в Юровку не торопились - крестьянская весна вся впереди, а по домашности свекровь, тятина мать Лукия Григорьевна одна управится. Потому с грани поехали верховой дорогой по-за Куличьему болоту. Из осинников и колков завела она их в сплошной березовый бельник с круглым болотцем слева. С него "шавкнул" на взлете празднично-нарядный селезень, однако не поднял Иван шомполку. Дичи без него довольно, и заветили косачей на семью будущую, и пугать песни зябликов, синиц и овсянок не поднялась рука.

На выезде из рощи выгустились молодые березки - одна другой краше и гибче. И Варя повела по сторонам большими черными глазами, и лицом пуще прежнего похорошела:

- Гли-ко, Ваня, как насадил их кто-то, да и как они все дружно растут. Одна вон пошто-то к дороге склонилась.

- Тппрру! - придержал Иван чутко послушную Воронуху и легко спрыгнул на прошитые зелеными иголочками первой травы палые листья. - Счас, Варя, на наше счастье я дугу излажу, пущай не расписную, а белую.

Поднагнул он березку над дорогой - как есть дуга! Прищурился на Варю, отвязал один колокольчик со своей расписной-свадебной и подвесил его на лебединую шею березки. Ветерок сквознул с полей вдоль дороги, и ожил легким звоном колокольчик.

Оглянулись Иван с Варей, когда выехали на открытый увал, и зашептала ему счастливая жена:

- Ваня, а дуга-то наша, смотри, бело-розовая! И, чуешь, поет она, поет!

Иван-то знал, то не колокольчик, а птаха-овсянка, отзолоченная весной, отзванивает им вослед - выводит голосок: "Зе-зелени, зе-зелени"… Но улыбнулся жене и согласился с нею: именно ихняя лесная дуга выпевала им лад и счастье на всю жизнь…

Трое нас - старшие сестра Нюра и брат Коля да я, "заскребыш", - родилось в семье, и стало нас пятеро. Столько же окон было в родной избе: два на солнцевсход и три на тепло южное. И счастье да ладную судьбу, как и всем юровчанам, сулила жизнь, если б, если б… не война. Не по тому бельнику, а по другим лесам искали мы себе пропитал, но выпало мне три весны топать по той дороге на учебу в Уксянскую десятилетку. И дивился я на большую лесную дугу - впору всех колхозных лошадей запрягай - да не знал, почему она появилась над дорогой. Сама, поди, взяла да и выросла!

Полвека верной и дружной парой ладили отец с мамой свою и нашу жизнь, воевали и работали. И лишь тогда, когда ослаб наш тятя на ноги, и жить мы стали далеко от Юровки, поведал он мне про весну двадцать восьмого года.

…Тоскующим, теперь бесконечно-вечным взглядом смотрит отец с Уксянского погоста на закатный запад, где затерялась давно по вырубкам и перепашкам дорога. Но жива родимая Юровка, пусть и крепко подрубленная войной, изреженная нашим поколением городами и дальними стройками. А уцелела ли родительская дуга, не сгодилась ли она ну… на дрова, что ли?

…Почему-то сузилась неоглядная ранее поскотина, затянула дернина то место, где за степью у первого колка веселел веснами культурный полевой стан нашего колхоза. Но вон же справа Куличье болото, и снова засолоневшая полоса - наша целина, тракториста Коли Мальгина и меня, его прицепщика. И редкоезженная сейчас дорожка вьется между пашен, где мне довелось и пахать, и боронить, и первый раз вести "колесник".

А леса? Они-то хоть мало-мальски сохранились ли? Те осинники и березняки давно пошли в дело - людям на пользу! Им на смену, друг дружку опережая, молодь вымахала, а на прогалинах муравятся добро уметанные стожки сена.

Ровно ухоженный боронами пашенный увал - последняя межа до того бельника-березника. Он тоже омолодился давным-давно, и не кусты-ветки возле пней, а березы отсевают свои последние наспевшие за лето листья, и весь паровой клин близь опушки огромным подсолнухом следит за добро отработавшим нынешнее лето солнцем.

Вот теперь будет нырок-колдобина, потом дорога ровным половиком утянется под родительскую дугу, если… она сохранилась. Засмотрелся направо, где круглилось болотце, а сейчас выше тальников поднялся аккуратно подпоясанный ветреницами таловыми зародчик сена, и чуть-чуть не проглядел высокую в два обхвата дугу-лесину.

Ой, постарела-позамшела ты, милая! Изморщилась белокожая и пригожая, изредились на "голове"-вершине ветви… Столько лет ты низко кланяешься родной земле, той, что приняла навечно в себя моего тятю, смастерившего из тебя живую дугу. Колокольчик, знамо дело, никто не снимал - в те годы редко кто зарился на чужое, сопрела сыромятина и сам он созвенел в последний раз, закатился, поди, в ноги к соседним прямостойным березам.

Сел я на ворошок листьев под березой, закрыл глаза и чего мучить память - въявь увидал и то весеннее утро, и родителей, когда звали они друг друга Ваней да Варей, а не "отец" и "мать", и… будто сквозным сиверком ознобило лицо… Над головой, в "пояснице" лесной дуги зазвенел колокольчик. Да быть этого не может!..

Еле-еле осмелился голову поднять: "по дуге" поскакивала большая синица.

- Сох-ранись, сох-ранись, век-живи, век-живи…

В прозрачной тишине оживший голос колокольчика слышен был далеко, и, может, доносился до угасшего, но живого во мне, тятиного слуха.

У гнездовья

Ярче сентябрьского солнца дружно вспыхнули желтым пламенем березы и осины, словно ради "бабьего лета" вывел девиц русоволосых сентябрь на смотрины - выбирай любую, одна другой краше и пригоже. И не остуженное иньями-заморозками сине-теплое небо умывается раным-рано розоватой зорькой, как бы из родничка-рукомойника, и весь день оно чисто-веселое, радостное. Круглые омута речки Крутишки не осорены, не "закапаны" палым листом, и каждое деревце застенчивой невестой, будто в зеркале, разглядывает само себя и чуть уловимым ветерком оглаживает сарафаны и платьица.

Молчат, не волнуются и не перешептываются леса, лишь озорные непоседы-синицы снуют по деревьям и выхваливают их, наверное, перед нами:

- Хо-ро-ши, хо-ро-ши!

И нам хорошо сидеть на бережке Крутишки, где по редкой траве закраснели листья клубники, да распушил свои головки чертополох - колючестеблый, зато издревле лечивший детей от испуга. Как себя помню, у нас под подушкой всегда лежал пучок чертополоха.

Даже неохота и брату Ивану заводить голубой мотоцикл "Урал", кружить вдоль речки до самого Большого болота, пытать охотницкое счастье. Смотрим за Крутишку на взгорье, непролазно затянутое репейником вперемежку с лебедой и коноплем. Там, лет десять назад, жила и здравствовала деревня Морозова, близкая нам по родне и маминой, и отцовской.

Невесты здешние были нарасхват, и что ни изба - там и теща с тестем, и зятевья со всей округи съезжались на праздники или когда нуждались родители дочерей в помощи по хозяйству. И колхоз "Красный пахарь" до войны оправдывал свое звание стопудовыми урожаями. На взгорье, а не в яме она строилась, и деревянная школа средь тополей красовалась выше искусно сработанной часовенки, тоже из леса. А у речки расстилался лужок, коврово затканный травой-гусиными лапками, чуть выше ложок с запрудами ключевой воды. Черемуха и сирень окружила деревню и каждый домок, тополя смотрелись за три версты из Юровки. И какие круглобокие золотистые караси ловились на запруженной Крутишке вдоль деревни!

- Отец, чо-то поела бы я морозовских карасей, - скажет иногда мама, и тятя сразу встрепенется, засобирается на рыбалку:

- Верно, мать, чего-то давненько не навещал Морозову.

И никогда отец не "закутывал" тамошних карасей в крапиву, ни по какой жаре они не теряли живучести и свежести.

А приветливость и радушие морозовлян помнились мне с того дня, когда впервые мы с бабушкой пошли по смородину на урочище Рассоха. В родном селе столь времени не уходило на разговоры с первым встречным человеком: то ее Павел Артемьевич окликнет, то Иван Александрович, то Василий Андреевич, то Мария Александровна или Дарья Семеновна.

- Успеем, Васько, успеем по ягоды-то! - успокаивала она меня, нетерпеливо сучившего ногами.

Да-а, вот и не родина моя, а жалко деревни, печально видеть нахально задуревший по Морозовскому гнездовью дикоросник-сорняк, сваленные тополины и посыхающие кусты черемухи да сирени. Ни начальной школы, ни часовни-пожарки, ни запруд ключевых, ни лужка отавно зеленевшего до зимы с табунами гусей… Вон уцелела над самой речкой береза, но и она посохла, и однажды свалится в Крутишку, и замоет ее мутное водополье.

Постой, постой, а что же за птица пригорюнилась на сучке-сушине!? Похоже, голубь, но какой породы? Нет, не вяхирь и не горлица, и не домашний сизарь! Голубовато-серый, на плечах и конце хвоста чернеют пятна. Клинтух, он самый, редкий по нашим лесам голубок. Первый раз я клинтуха и увидал здесь, на тополе у школы, и троюродный брат Васька Овчинников похвастался, что на гнездо дикий голубь облюбовал дупло в тополе:

- Токо зорить мы его никому не даем, он же клинтух, а не сорока.

Слева, сбивая листья с берез, перелетают стайки горлиц, а клинтух как сидел, так и сидит. Ниже к речке куст боярки кипит воробьями, правда, полевыми, а не домовыми, им и заботушки никакой, что не стало деревни. А клинтух как бы и не слышит воробьиной суетни, не видит кочующие табунки горлиц, и нас, троих мужиков с ружьями и мотоциклом. У него своя какая-то дума и чего он ждет на сухостоине - кто его поймет-догадается?

Воробышки оравой вырвались из убеленно-обрызганной ими же боярки, ринулись на коноплю и репей за речкой и прошумели над голубем.

- А случаем не чучело на березе? - засомневался сын и потянулся к ружью. - Пальнуть, что ли?

- И не думай, Володьша, - опережает меня сродный брат Иван. - Вишь, клинтух, и живой, а не чучело. А почему один да почему с березы не улетает - ему лучше знать.

Копошатся, шевелят дикоросье воробьишки, то и дело пропархивают синицы и где-то далеко скурлыкали запоздало отлетающие журавли. И погода, и леса нарядно-радостные, и на полях не "уркнет" трактор. Тишина безмятежная и светлая, и грустить-то, вроде бы, нам не с чего, однако не сводятся глаза с клинтуха, и с братом мы, наверное, думаем одно и то же, только сынишка ерзает - ему хочется вперед в неизвестную даль, ну не даль, так хоть на плесины Большого болота.

А может, и правильно, что пока не тревожит его душу память, как нас и клинтуха.

Коряга

Поздней осенью, в пору затянувшегося бесснежья, под солнечной остудой поневоле вспомнишь народную мудрость - рыба ищет, где глубже. Летняя Старица не успела разглаживаться: так кипела-играла в ней рыба, а мальки комарино роились на мели, и нельзя было долго смотреть на них, аж рябило в глазах и на ум приходили труднопроизносимые числа. И невольно я задавался вопросом: а сумел ли бы подсчитать рыбью мелочь наш знаменитый земляк-математик Иван Михеевич Первушин, по воле судьбы служивший священником ближней Замараевской церкви? Наверное, и тогда, почти сто тридцать лет назад, он вот так же, как и я, радовался несметному количеству мальков…

А сегодня лишь ветерок ворошит-морщинит воду - засветлевшую, что тебе ключевая, и, как живые листики, наряжают стайки синиц голые, до зелена иззябшие побережные ивняки. Скатилась рыба из Старицы на ямы реки Исети, где ей в тесноте да не в обиде пережидать длинную сибирскую зиму: пустяшное, поди, занятие караулить "красноносые" гусиные поплавки. Нет клева и все тут! И хоть все наживки разом на крючок цепляй - никого не соблазнишь ни вполводы, ни со дна. Даже навязчиво-жадные ерши куда-то подевались, и ни единого малька - бестолково-доверчивого, как и все дети.

Да вот сидим же мы с сыном, коченели утром на мотоцикле тридцать километров и… ради чего? Впрочем, вопроса подобного не возникает ни у него, ни у меня. Побыть у Старицы - треть жизни можно вспомнить, а тут еще и не отвлекает никто: ни рыба, ни птицы. Правда, вон дятел заглянул из леса и по усохшей ветле постукал, словно испрашивал разрешения войти в кабинет большого начальника.

- Да заходи, заходи! - смеюсь я дородному пестрому трудяге. - Свободны мы, потолкуем с тобой до самого вечера.

Сын тоже улыбается и в нетерпении меняет четвертое место. Что ж, на то и молодость - жить надеждой, искать и находить. А я нагрел сухую охапку осоки-шумихи, выбрал заветерье и уловистую летом заводь-глубинку, занимаю себя раздумьями то об одном, то о другом…

- Нашел, клюет! - взликовал где-то влево за тальниками сын. - Сюда, сюда, папа!

Но не успел я собрать свои снасти и приподняться, как с его стороны послышался грузный обвал в реку, будто по водополью шатнулся подмытый берег, оголенный корчевьем от кустов, и земляная глыба ухнула, чтоб еще замелить где-нибудь речное дно. Испуганно екнуло сердце, и я без удочек - до них ли тут! - вымахнул за кусты на крутояр, где на извороте в затишье сыскал-таки Володьша рыбацкое счастье. Глянул вниз и отлегло на душе, выдохнулся страх: сын по-хозяйски посиживал на сухом выступе и выпускал в садок приличного ельца. Не услыхал, а скорее почувствовал меня и шепотом кивнул на средину Старицы:

- Папа, коряга какая-то шлепнулась и эвон плывет к левому берегу!

И верно, из воды торчали три бурые коряжины, одна с какими-то коротко-корявыми сучками. Только почему же несет их не по течению, а наперерез ему? Нет, что-то непонятное и доселе невиданное мной уплывало на пологий полуостров, где за луговинами и кустами отдаленно заслонял край неба сине-зеленый бор.

У сына враз на обеих удочках заныряли поплавки и, не будь меня, он бы и не увидал, как на илистом мелководье коряги объявились косулями. Сперва гладко блеснул мокрыми боками рослый глава семейства, повернул голову с венцом рогов туда, где одолевали последние метры речной глуби ушастая козлуха и перволеток-козленок. А когда они поравнялись с ним, всей троицей вышагнули из вязкого дна на травянистую сушь луговины.

- Ничего себе коряги! - ахнул Володьша на такое необычное превращение, и мы молча залюбовались на статно-красивых лесных овечек. Дивно было, как они смогли грести тонкими ногами, "обутыми" в маленькие черно-лакированные копытца? В летнюю жару даже мы с пловецким опытом и то трудно обарываем течение и ширь Старицы.

Назад Дальше