23
- У тебя, говорят, махновцы завелись, - даже не поздоровавшись, начал Шамов разговор по телефону.
- Первый раз слышу.
- Уши заложило? Вот передо мной жалоба лежит, коллективная, слезами облита. Сейчас-то хорошо слышишь?
- Так точно, товарищ майор.
- Тогда послушай: "Полицейские Содлака с разрешения господина коменданта нагрянули на нашу деревню и отобрали коров. Даже расписок не оставили". Это же разбой! То, что с твоего разрешения, я не верю…
- Факт, изложенный в письме, был, но обрисован неверно.
- Как обрисован, значения не имеет. А если факт был, почему не доложил о принятых мерах? Виновных наказал?
- Не наказал и наказывать не собираюсь. - Я переждал, пока он обругает и меня, и Содлак, и полицейских. - Разреши объяснить?
- Будешь по-своему обрисовывать? Ну, давай, рисуй, послушаю, пока терпенья хватит.
- Некоторые кулаки, из самых лютых, у которых наши крепостные работали, сбежали. А скот свой передали как бы на хранение соседям, другим кулакам, до лучших времен. Надеются вернуться, когда все уляжется. А рядом деревня, где всех мужиков в лагерях загубили. Нищие вдовы с детишками. Доманович и решил передать тот самый скот, который "на хранении", этим вдовам.
- А с тобой согласовал?
- Советовался.
- А ты?
- Разрешения не давал, но и запрета не накладывал.
- Ну и хитер ты, капитан. Тебе бы в Наркоминдел… А ты точно знаешь, что забрали именно тех коров, чужих?
- Точно. Имею списки. Эти жалобщики уже ко мне приходили. Я их послал подальше, вот они и пошли к тебе.
Мне казалось, что я даже слышу, как Шамов почесывает свой крутой, коротко остриженный затылок. Так он обычно задумывался над трудной задачей.
- Разреши, Василий Павлович, изложить свои соображения. Они у меня задним числом объявились, когда жалобщики ушли. А тебе, может, пригодятся.
- Излагай.
- По существу эти брошенные коровы - трофеи наших войск. И те, кто их в свои стойла упрятал, тем самым утаивали наши трофеи. За это наказывать можно по законам военного времени. Если бы я им так сразу сказал, они бы в пояс поклонились и никуда бы не писали.
- Вот видишь, как у тебя голова задом наперед работает. Нарочно, наверно, умолчал, чтобы мне лишних хлопот подбросить. Трофеи… Трофеи должны трофейные команды забирать, - рассуждал он вслух.
- А это уже наше дело, кому поручим и как распорядимся - себе ли забрать, беднякам ли отдать. Я так считаю.
- Ты считаешь, а я расплачиваюсь… Добро! Моя канцелярия им ответит. Только ты за своим Домановичем приглядывай, а то он на скорую руку дров наломает.
- А как же не присматривать? Он без меня ни шагу.
- Без разрешения и без запрета? Хитер, ох хитер ты, гусь-хрустальный. Жму!
Шамов не ошибался, предостерегая меня против бурной деятельности Стефана. Каждый день у него рождались новые предложения, направленные к одной цели - поскорее установить в Содлаке социальную справедливость. И не только я мешал ему превратить свой город в оазис социализма. С каким гневом он рассказывал об одной семье, наотрез отказавшейся переселиться из своей развалюхи в дом бежавшего нациста.
- Рабы! - орал он. - Никак не могут поверить, что пришло новое время, что со старым покончено навсегда. Им легче поверить в конец света, чем в конец капитализма!
Я знал эту многодетную семью, о которой он говорил. Отец работал на канатной фабрике, зарабатывал гроши, и у ребят на четверых было две пары настоящей обуви. Все они выглядели какими-то пришибленными, все еще боялись заходить в районы, где жили "почтенные люди", низко им кланялись, даже между собой разговаривали вполголоса.
- Боятся! - объяснял Стефан. - Всего боятся. Знаешь, о чем между собой шепчутся? Русские уйдут, швабы вернутся, Домановича опять посадят в тюрьму, а начальником полиции снова станет фашист. За все полученное сейчас придется отдавать втрое больше. Господа останутся господами… Как я их ненавижу, этих обывателей! Так им рабскую психологию привили, что каленым железом не выжечь.
- Ты слишком торопишься, Стефан, - убеждал я его. - Психологию не выжигают… Десятилетия нужны.
- Нет у нас этих десятилетий. Так будем топтаться - ничего не добьемся. Как хочешь, а я этих "предпринимателей-социалистов" на порог нашего Дома не пущу.
"Предпринимателями-социалистами" объявили себя Хофнер, Миттаг и еще несколько деловых людей. Хофнер долго объяснял мне, что никакой партии они создавать не собираются, никакой программы у них нет, но поскольку в Содлаке открыт Дом антифашистов, где обсуждаются вопросы, интересующие весь город, они тоже хотят получить право высказываться. Они так же ненавидят фашистов, так же хотят блага своей родине и надеются, что господин комендант не найдет ничего предосудительного в их просьбе.
Я вертел в руках их заявление, подписанное десятком фамилий, и не мог найти возражений против благих намерений "предпринимателей-социалистов". Только само идиотское название группы смешило меня и мешало отнестись к их просьбе с должной серьезностью. Я сказал, что никакого отношения к Дому не имею и договариваться об участии в его работе нужно с Домановичем и его друзьями, переоборудовавшими лабораторию. Хофнер ожидал более резкого отпора с моей стороны и ушел внешне удовлетворенный.
За ним стали приходить представители какой-то общины "христиан-прогрессистов", союза "славянских демократов" и даже совсем уж непонятной "лиги патриотов-либералов". Я только дивился множеству объединений, возникавших в таком маленьком городке. Все они распинались в любви к Красной Армии и ненависти к нацистам, все желали добра народу и не скрывали своего презрения к другим группировкам. Я разговаривал со всеми делегациями одинаково вежливо и отвечал то же, что Хофнеру.
- Как ты не понимаешь, - стыдил меня Стефан, - что за этими вывесками скрываются те же враги нашей бедноты, которые правили до Гитлера и неплохо уживались с фашистами? Они кем хочешь назовутся, дай им только право снова обманывать народ красивыми словами.
- Чудак ты, - пробовал я внушить Стефану, - разве я могу запретить кучке хозяйчиков называть себя так, как им хочется? Если бы ты мне доказал, что они собираются подпольно и что-то затевают против нас, поддерживают гитлеровцев, - был бы другой разговор.
- Все равно я их на порог не пущу!
- Дело твое.
- Ошибаешься! - гремел Стефан. - Не только мое! Это объединяются не только мои, но и твои враги. Они еще о себе напомнят.
Стефан любил пророчествовать, назидательно поднимая вытянутый палец.
Я очень уставал. До последнего ранения мне часто приходилось работать на пределе и даже за пределом своих сил. Но никогда я так не уставал, как в эти дни комендантской службы. Возможно, что усталость не совсем точное слово для того состояния, которое я испытывал. Я не валился с ног, не засыпал на ходу. Но постоянное напряжение мысли доводило меня до изнеможения.
Всегда мне казалось, что я легко разбираюсь в людях и в их взаимоотношениях. А в Содлаке я очень скоро убедился, что ни в ком не разбираюсь и ничего не понимаю. Если не считать Стефана и Франца, все остальные загадывали мне одну загадку за другой.
Я не сомневался, что большинство населения относится ко мне с искренней доброжелательностью и славит Красную Армию, не кривя душой. Но когда на приемах приходилось выслушивать жалобы, просьбы, доносы, когда возникали конфликты между хорошо мне знакомыми людьми, все мои представления о здравом смысле, о нормах морали переворачивались. В самых запутанных положениях я должен был выглядеть всеведущим, оставаться невозмутимым, когда хотелось хохотать или ругаться. Не помогали мне ни мой жизненный опыт, ни все другие качества, которые Нечаев считал вполне достаточными для будущего коменданта.
Иногда приходилось встречаться с такими типами, что волосы вставали дыбом.
Пришла на прием полная, густо накрашенная дама. На верхней губе сквозь пудру пробивались черные усы. Пришла не одна, привела еще молоденькую девушку лет восемнадцати, хорошенькую, чистенькую. Дама что-то доказывала Лютову гулким басом, а девушка откровенно меня гипнотизировала.
- Она просит разрешить ей возобновить работу дома свиданий, который она содержит много лет.
- С кем свиданий? - не понял я.
Лютов посмотрел на меня как на дурня.
- Женщин с мужчинами, разумеется. В России такие дома назывались публичными. Как они у вас называются сейчас, я не знаю.
- Это что, был такой легальный дом?
- Вполне. А сейчас полиция его закрыла и грозит этой женщине выслать ее из Содлака.
- А кто эта девушка?
- Одна из пострадавших, осталась без работы..
Я сообразил, что мадам привела ее как образец своего "товара".
- Спросите у девушки, неужели ей нравилась ее… - я никак не мог повторить слово "работа" и долго искал замену, - профессия?
Девушка выслушала Лютова, улыбнулась, показав мне беленькие зубки, гордо выпятила грудь.
- Очень нравилась. Она говорит, что нигде в другом месте она так хорошо зарабатывать не могла бы.
Мадам осталась довольна ответом своей спутницы и материнским жестом поправила ее прическу.
Я еще спросил, училась ли где-нибудь эта девушка, и узнал, что в семье ее родителей много детей и платить за учение они не могли. Что никакой специальности у нее нет. Что на фабрику она не пойдет - испортит руки и фигуру и ее перестанут уважать.
- А так уважают?
- И любят, - добавила девушка, опять мило улыбнувшись.
Мне хотелось прогнать старую стерву и как-то помочь глупой девчонке, но что я мог сделать?
- Закрыла ваше заведение местная администрация, и я считаю, что сделали правильно, - сказал я даме. - Отменять это решение я не стану. А вы, - повернулся я к девушке, - послушайте моего совета: бросьте это грязное занятие. Навсегда. Если хотите, я могу помочь вам поступить в какую-нибудь контору или в кафе.
По мере того как Лютов переводил мои слова, на лицах обеих женщин проступало горькое разочарование. Ни контора, ни кафе девушку не заинтересовали. Мадам, уловив слово "грязное", стала объяснять, что ее заведение вполне приличное, находится под постоянным медицинским контролем. К тому же, ухватилась она за последний аргумент, она готова предоставлять служащим Красной Армии большую скидку. Ее девушки очень любят русских. Если бы господин комендант оказал им честь и посетил их дом…
- Пусть убираются, - сказал я Лютову.
Они вышли не попрощавшись. Мадам уходила с выражением подчеркнутого презрения, а девушка - с печальным видом безработной, потерявшей последнюю надежду на заработок. Лютов чесался сильней обычного и смотрел на меня одним стеклянным глазом, второй отводил в сторону.
Не успел я обрести душевное равновесие, как вошел солидный господин, очень вежливый и обходительный. Назвался Шнуричем. Я вспомнил, что эта фамилия значилась в списке "предпринимателей-социалистов". Он достал из кармана и положил передо мной толстую пачку листков одинакового формата и, видимо, одинаковых по содержанию. Я передвинул их Лютову и попросил Шнурича на словах изложить, с чем он пришел.
То, что перевел Лютов, показалось мне совсем уж невероятным, но я знал, что мой переводчик никаких вольностей себе не позволяет. Пришлось поверить, что господин Шнурич действительно является владельцем общественного бомбоубежища, за вход в которое он взимал солидную плату.
- По-моему, Содлак ни разу не бомбили, - сказал я, только чтобы что-нибудь сказать.
- Совершенно справедливо, - поспешно согласился господин Шнурич. - Но воздушные тревоги бывали, и часто. И никаких гарантий, что бомбить не будут, никто дать не мог. Вы это не можете отрицать, господин комендант.
Я не отрицал.
- Поэтому в интересах жителей Содлака я вложил свой капитал, - внятно объяснял господин Шнурич, - в строительство надежного бомбоубежища, вместимостью в сто человек. Даже, в сто двадцать при некотором уплотнении. Очень надежное убежище, господин комендант, с железобетонными перекрытиями. Вы человек военный и сможете оценить его надежность.
- Что вы от меня хотите?
- Видите ли, господин комендант, направо укрытия в бомбоубежище я продавал трехмесячные абонементы, семейные и индивидуальные. Многие мои клиенты имели такие оплаченные абонементы, и никаких претензий к ним я не предъявляю. Но когда объявляли тревогу, получалась такая картина: в мое убежище бежали испуганные люди с детьми, не имеющие абонементов. У меня тоже есть сердце, господин комендант, я мог бы прогнать их с помощью полиции, но я этого себе не разрешал. Я соглашался на разовую оплату. А те, у кого не было с собой денег, подписывали долговую расписку. Вот эти расписки перед вами. Наиболее порядочные уже расплатились со мной, а другие… Они решили, что с приходом русских отменяется закон, отменяется порядок. Они не хотят платить. Я прошу вас, господин комендант, напомнить им, что закон всегда остается законом.
- Значит, вы наживались на страхе людей перед бомбами? - уточнил я.
- Я рисковал, господин комендант. Я вкладывал деньги, не имея никаких гарантий. Ведь и воздушных тревог тоже могло не быть. Верно? И что было бы тогда с моим убежищем? Я потерял бы все. Это был большой коммерческий риск, господин комендант. А расписки оформлены по всем правилам, можете не сомневаться.
Я очень долго молчал, чувствуя, как все у меня кончается - и силы, и терпение, и выдержка.
- А если бы женщина с детьми не подписала такую расписку, вы ее не впустили бы в свое бомбоубежище?
- Она не могла не подписать. Знаете, как это страшно, когда воет сирена, а над головой самолеты.
- Но ведь это мерзко, подло - так зарабатывать деньги, - сказал я как можно спокойней.
Он не понял смысла моих слов, переведенных Лютовым, не понял, почему получать прибыль с вложенного капитала подло и мерзко. Не мог понять.
- Это мое владение, господин комендант, лично мое, - убеждал он меня. - Я желал людям добра. Я верил в их честность…
Я забрал у Лютова расписки, разорвал их и бросил в корзину для бумаг. Я знал, что нарушаю какие-то существующие здесь законы, что господин Шнурич будет жаловаться и право, наверно, на его стороне, но это единственное, что могли сделать мои руки.
В тот же вечер я написал Шамову официальный рапорт с просьбой отправить меня в действующую армию на любой участок фронта, на любую должность. Я давно искал повода для такой просьбы и, придравшись к конфликту со Шнуричем, доказывал, что не способен разбираться ни в местных законах, ни в обычаях, что буду делать ошибку за ошибкой и перестраиваться не намерен.
- Ты случайно в институте для благородных девок не учился? - спросил меня по телефону Шамов. - А похоже, истерику закатил отменную. Помолчи! Рапорт твой я отправил туда же, куда ты расписки этого прохиндея. На этот раз никакой ошибки ты не сделал. Но не распускайся! Настоящих ошибок не прощу.
Я хотел дополнить рапорт устно, но Шамов бросил трубку.
ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА
Октябрь 1964 г.
…Я помню, как ты смеялся над "предпринимателями-социалистами". От них в Содлаке, кроме анекдотов, ничего не осталось. Но ты все же недооценивал магию слов. Нет материала более доступного, дешевого и сильнее действующего, чем демагогия. Это древнейшая традиция. Завоеватели всегда натягивали маску из лживых слов. Они неизменно выполняли высокую миссию, защищали религиозные святыни, несли светоч цивилизации - все, что угодно, лишь бы не назвать истинной цели: разбой ради наживы.
Насколько было бы легче таким, как Франц, вести борьбу, если бы реакционные партии называли себя теми словами, которые выражают их идейную суть: "Прислужники монополистов", "Реванш любой ценой", "Национал-шовинисты" или как-нибудь еще пооткровенней. Так нет же! Обязательно прикроются "демократией", "свободой", "христианством".
С растлевающей силой лжи, внушаемой с детства, мне пришлось недавно столкнуться при драматических обстоятельствах, и я потерпел поражение, от которого не скоро оправлюсь. Об этом стоит рассказать подробней.
Франц живет в ФРГ, и у него много приятелей в разных городах. И не только среди коммунистов. На выборах они отдают голоса разным кандидатам, но есть нечто объединяющее их если не программно, то духовно, в общем смысле этого слова. Все они не хотят новой войны, ненавидят фашизм и верят в победу здравого смысла над безумием. Мне хочется думать, что в решающие часы они смогут сплотиться хотя бы из чувства самосохранения. Как бы там ни было, но сейчас они помогают Францу.
Это по его просьбе десятки людей вели поиски сыновей Йозефа. Раньше выяснилась судьба Вацлава. Его нашли в списках неполноценных, отбракованных и уничтоженных еще в 1944 году. Сложнее было найти след Богомила. Если ты вспомнишь несметные толпы удиравших с востока, панику, охватившую миллионы немцев, гонимых страхом перед возмездием, разрозненные семьи, потерявшихся детей, всегда страдающих за грехи взрослых, то поймешь, как нелегко было спустя два десятилетия отыскать затерявшегося и осиротевшего ребенка.
Судя по некоторым данным, Богомил выдержал экзамен на расовый отбор, был признан годным для германизации и передан в "истинно немецкую" семью для воспитания в духе преданности великой Германии.
Друзья Франца нашли семью, чей усыновленный ребенок имел явные пробелы в документах. Он значился беженцем из Восточной Пруссии, потерявшим родителей. Но очень уж странным был путь, приведший его в Баварию в январе 1945 года. Детский дом, который передал его с рук на руки Фридриху Хеннигу, крупному торговцу, потерявшему своего единственного сына в самом начале войны, не располагал никакими документами первичной регистрации.
Где и кем был подобран четырехлетний мальчик, как он проделал длинный путь через всю Европу, оставалось загадкой. Кто и когда окрестил его Генрихом, никто вспомнить не мог. Соседи почтенного Хеннига могли только удостоверить, что маленький Генрих плохо говорил по-немецки и часто плакал. Но это объясняли душевными травмами, полученными во время эвакуации, пережитыми ужасами бомбежек, потерей родителей, голодом. Уже через два-три года он выровнялся и стал образцовым немецким мальчиком, ничем не отличавшимся от своих сверстников.
Я уже несколько раз переживал разочарование, проверяя примерно такие же сообщения. Но когда мне прислали его фотографию, сомнений не осталось. Сходство с Лидой было поразительным: тот же овал лица, точный слепок ее носа, прямые полоски бровей над широко раздвинутыми глазами. Только в разрезе губ я узнавал Йозефа - верхняя губа чуть выдавалась над поджатой нижней. Он!
Генрих Хенниг учится в инженерном институте, снимает комнату в частном пансионе, и встретиться с ним не представило труда. Но как неимоверно трудно было мне подготовиться к этой встрече. Мы поехали с Францем. Свидание взялся устроить отец девушки, за которой Генрих ухаживает. Он ничего не знал о цели нашего приезда. Ему позвонили нужные люди, попросили оказать содействие, и он охотно согласился.
Генрих прикатил на своем "фольксвагене" - высокий, гибкий и сильный парень. Мы с Францем сидели в садике загородного дома, а лицо Лиды приближалось к нам, и с каждым шагом росло во мне давно не испытанное волнение. Он вежливо поздоровался, как воспитанный юноша подождал, пока мы протянули руки, и, со сдержанным любопытством поглядывая на нас, стал ждать объяснений.