ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА
Май 1963 г.
…Да, все было так. Я ничего не помнил о том дне, когда узнал, что Йозеф погиб. Это известие ослепило меня, я не видел ни солнца, ни слез Дюриша, ни рук Франца. Даже знакомство с тобой сместилось во времени. Теперь все стало на место - и люди, и Содлак тех дней.
Ты и не подозреваешь, как нужны мне твои воспоминания. Я никаких записей не вел, многое в памяти перетасовалось, а еще больше - вовсе выпало, да и смотрели мы на все разными глазами. То, что запомнилось тебе своей необычностью, я просто не замечал, как не замечают вещей, примелькавшихся с детства. А сейчас каждый забытый штрих, восстановленный очевидцем, помогает мне дорисовать очень важные фрагменты все еще неясной картины.
Даже твои ошибочные характеристики людей, с которыми ты столкнулся впервые, поучительны и полезны историку. Оценивая человека, мы гораздо чаще ошибаемся, чем при оценке вещей, и узнаем об этом с досадным опозданием.
Сам по себе эпизод "Содлак - 45" вряд ли займет в моей книге заметное место. Слишком много связано с ним личного, о чем без боли и гнева писать не могу. А то и другое противопоказано труду, претендующему на исследовательскую объективность. Вряд ли мне удастся отдать должное коменданту Содлака капитану Таранову. Но это вовсе не значит, что ты и мои земляки не сопровождаете меня в блужданиях по тропам науки.
Вглядываясь вместе с тобой в Содлак тех лет, я вижу сотни других вздыбленных городов, где с незначительными отклонениями протекали те же процессы капитуляции и противоборства, познания истины и роста заблуждении, реального размежевания и мнимой консолидации. Многие из тех, кого ты называешь по именам, представляли явления, порой неясные, трудно определимые, но уже тогда чреватые грядущими осложнениями.
Для меня твои записки - еще и свидетельство на том суде совести, который я сам учинил над собой, погрузившись в анализ деятельности моего поколения, врасплох захваченного войной. Ты не задумывался над вопросом; почему силы зла всегда застают врасплох людей, ничем не провинившихся и ничего, кроме добра, другим не делавших? Этот вопрос не из тех, на которые я хочу ответить в своей книге. Многие вопросы возникают попутно. Может быть, поэтому работа моя продвигается медленней, чем следовало бы. Но я закончу ее и надеюсь увидеть переведенной на русский язык. Тогда ты сможешь судить не только по ее толщине, но и по содержанию о знаниях и трудолюбии автора.
Не смейся, я действительно много работаю и много узнаю. Мне тяжело, Сергей. Я завидую историкам, занятым изучением далекого прошлого. Им знакомы только трудности поиска и радости открытий. Никакой документ столетней давности не может ужаснуть, потрясти, отбить сон и желание жить.
Каждый день я погружаюсь в бездну архива, как в морскую пучину, и выбираюсь оттуда с ломотой во всех душевных суставах. Бумаги, над которыми я сижу, пахнут не архивной пылью, а свежепролитой кровью, смрадом горящей человеческой плоти, сыростью еще не зарытых могил. Мои "исторические" персонажи живы, многие из них мои однолетки. Это страшновато: несколько часов езды на машине - и я могу заглянуть им в глаза, могу убедиться, что они ни от чего не отреклись и ничего не боятся. Они когда-то начали с уличных костров, на которых пылали мудрые, добрые книги. Потом перешли к муфельным печам, специально изготовленным поныне благоденствующей фирмой "Топф и сыновья", - печам, доведенным до высшей степени технического совершенства: в них сжигали до пяти тысяч человек в сутки. А кончили они поспешным сожжением расписок, циркуляров, рапортов, писем, фотографий. Можно только гадать, сколько тонн изобличающих материалов они сожгли, но всего сжечь даже им было не по силам, и того, что осталось, хватит историкам на века.
Я читаю много лишнего. Я уношу домой фотокопии документов, не имеющих отношения к моей теме, и ночью перечитываю их строку за строкой. Ты спросишь, для чего я мучаю себя этими окаянными бумагами? Нужно. Не как историку, а как современнику. Они мешают планомерной работе, но помогают чувствовать себя в строю.
Я часто вспоминал наш последний разговор в Москве, и мне становилось грустно. Я все понимаю - жена, дети, дела. Я встречаюсь с ветеранами войны и Сопротивления в разных странах. У всех дети, дела. По себе знаю, как много требуют близкие люди. Но именно ради того, чтобы их снова не захватили врасплох, мы не можем позволить себе безмятежно стареть. Сколько поколений уходило на покой уверенными, что их горький опыт, пролитая кровь, перенесенные страдания предостерегут потомков от старых ошибок и новых жертв. Но не было ничего более эфемерного, чем память потомков. Гордые своей зеленой мудростью, они все трагедии минувшего считали неповторимым следствием глупости, трусости и недальновидности предков. И все начиналось сначала… С нашими детьми этого случиться не должно. Слишком велик риск. Ведь они могут стать последним поколением на земле…
9
Люба не зря сидела у телефона. Когда я вернулся из путешествия по Содлаку, она торжественно доложила:
- Звонили, Сергей Иваныч!
- Кто?
- Деловые круги.
- Какие?
- Ну чего вы на меня так смотрите? Я и записала, как вы велели: "деловые круги".
- И чего они хотят, эти круги?
- Повстречаться с вами.
- И что ты ответила?
- Сказала, что вы еще не обедавши, а после будете отдыхать, пускай часов в шесть приходят.
- Молодец, Любаша. Быть тебе секретаршей у генерала.
- А что? Может, чего не так сказала?
- Все правильно. А по-каковски ты с ними объяснялась?
- По-русски. Какой-то дяденька чисто так говорил, не хуже моего.
В этом я смог убедиться сам. Когда через несколько часов в кабинет вошла делегация "деловых кругов", статный, гвардейской выправки старик прищелкнул каблуками и очень свободно, как на родном языке, отчеканил по-русски:
- С вашего разрешения, господин комендант, представители администрации, промышленности и купечества города Содлака явились, чтобы засвидетельствовать вам свое глубокое почтение.
Представители были весьма пожилого возраста, в черных костюмах и белых манишках с твердыми воротниками. Они раскланялись и уселись только после того, как я показал на кресла, а сам занял свое место за столом. Это сборище тоже как будто вылезло из старого кинофильма, но я уже перестал удивляться и поглядывал на них без любопытства. Не удивил меня и Яромир Дюриш, одетый не так, как утром - по-простецки, а принарядившийся вровень с остальными.
- А вы кто? - спросил я у переводчика.
- Лютов, Андрей Андреевич. Бывший штабс-капитан бывшей русской армии.
- Эмигрант?
- Так точно! - ответил он с какой-го вызывающей лихостью.
Я ни разу живого белогвардейца не встречал, но продолжать с ним частный разговор в присутствии делегации счел неудобным.
- Когда кончим, вы останьтесь, а пока назовите, что за люди эти представители. А ты записывай, - приказал я Любе, которую заранее посадил сбоку, вооружив бумагой и карандашом. Так выглядело посолидней.
Лютов стал называть фамилии, прибавляя после каждой: "коммерсант", "владелец фабрики", "землевладелец", "финансист". Оказались среди них еще один ксендз, адвокат и сотрудник магистрата, ведавший коммунальным хозяйством.
- А где еще начальство из магистрата?
- Остальные сочли за благо покинуть Содлак до прихода Красной Армии, - ответил Лютов.
Когда кончилась церемония знакомства, поднялся благообразный, будто вылизанный от седой макушки до кончиков сверкавших туфель, член правления страховой компании Иоахим Хофнер. Говорил он по-немецки. Лютов переводил бегло.
- Мы хотим заверить господина коменданта, что население Содлака лояльно относится к победителям и готово выполнять все распоряжения, которые сочтет нужным издать советская комендатура. Мы ни о чем другом не мечтаем, как о твердом порядке и законности.
Я ждал, что за этим вступлением пойдет речь о практических делах, но Хофнер сел, предоставив инициативу мне. Позднее я узнал от Дюриша, что так они договорились: сначала послушать меня, распознать, какого коменданта послал им бог, а потом уж выбрать линию поведения.
- Это все приятно слышать, - сказал я. - Но вот сегодня я ходил по Содлаку и увидел много магазинов, мастерских, ресторанов, наглухо закрытых. И еще я видел бездомных и голодных людей. Считают ли господа такое положение нормальным?
Хофнер понимающе кивнул и с готовностью ответил:
- Мы очень рады, что это печальное обстоятельство не ускользнуло от глаз господина коменданта. Дело в том, что запасы продовольствия, которыми мы располагали, вывезены отступающими войсками. Между тем население Содлака выросло за счет беженцев и больших групп иностранных подданных, следующих через наш город. Небольшие производственные предприятия вынуждены были закрыться из-за нехватки сырья. Появились безработные. В этой связи мы просим господина коменданта возбудить перед командованием Красной Армии ходатайство о помощи Содлаку продовольствием, горючим и некоторыми видами сырья.
Все выжидательно уставились на меня. А я молчал и думал, как бы на эту просьбу ответил майор Шамов. Он, наверно, нашел бы шутливое слово и ловко, но не обидно, осадил бы этого наглого дельца. Меня же распирала злость, и я с трудом сдерживался.
- В Содлаке я не увидел ни одного разрушенного дома. Вокруг города никем не тронутые богатые села. В самом Содлаке много состоятельных людей. Может быть, я ошибаюсь?
Уже догадываясь, куда я клоню, "деловые круги" откликнулись весьма неразборчиво.
- А мою страну три года с лишним вражеские армии топтали, жгли, разоряли, грабили. Служили в этой вражеской армии и люди из Содлака, может быть ваши сыновья. Так кто же кому должен помогать?
Лютов переводил равнодушно, как автомат, но все поняли, что рассердили меня, и, должно быть, пожалели, что начали этот разговор. Я не стал дожидаться ответа.
- Завтра появится мой приказ. В нем будет и такой пункт: предприятия и магазины, которые останутся закрытыми, так же как и запасы сырья или продовольствия, которые останутся под замком, я буду считать брошенными их владельцами и возьму на учет как трофеи Красной Армии. Ни одного голодного человека в Содлаке быть не должно. И кормить их будете вы, господа. Ясно?
Хофнер развел руками, выражая свое бессилие перед властью коменданта, но делал это с покорностью на лице.
Поддержал меня Дюриш. Он стал горячо доказывать, что мой будущий приказ очень своевременный, что снабжение населения можно наладить, что он сам припрятал от нацистов кое-какие запасы муки и завтра же пустит ее в продажу.
- Хочу еще добавить, - сказал я, - что никакого повышения цен на продовольствие я не допущу, а за спекуляцию буду строго наказывать.
Имею ли я право делать такие заявления и как буду наказывать спекулянтов, я не знал, - просто мне вспомнились отощавшие детишки на нижних улицах города, и предупреждение вырвалось само собой. А произвело оно впечатление на всех, даже на самых замкнутых лицах проступило беспокойство. Больше они ко мне с просьбами не приставали, если не считать просьбой неожиданное выступление ксендза. Преодолев заметную робость, он сказал:
- Нам известно отрицательное отношение советского командования к религии, к слову божию. Тем не менее я беру на себя смелость просить господина коменданта разрешить богослужение в католическом храме.
- Разрешаю! - обрадовался я, что могу хоть в чем-то пойти им навстречу. - Молитесь сколько угодно. И не только в католическом. В любой церкви, - кто хочет, пусть молится. При одном условии, - спохватился я, - чтобы в слова божьи не вплеталась клевета против Красной Армии и хвала гитлеровскому государству.
Ксендз не ожидал от меня такого ответа. Это видно было по его озадаченному лицу. Он даже переспросил Лютова, правильно ли меня понял. Только после этого просиял и заверил, что молиться будет только об успехах доблестной Красной Армии.
Приободрилась и вся делегация. Поднялся Хофнер, за ним остальные, но я показал им, что вставать рано, пусть посидят.
- Пользуясь нашей встречей, хочу объявить вам, что головой Содлака я назначил господина Дюриша.
Все обернулись к Дюришу с приветливыми улыбками, явно одобряя мой выбор.
- Прошу, - продолжал я, - всех оказывать ему всяческую помощь. А любое противодействие ему буду рассматривать как нарушение приказа коменданта.
Опять все хором заверили меня, что о противодействии не может быть и речи.
- К служащим магистрата просьбу - немедленно приступить к исполнению своих обязанностей… Еще одно сообщение. Начальником полиции я назначил вернувшегося уроженца Содлака Стефана Домановича.
Стефан сидел в глубине комнаты, задрав ногу на ногу, и мрачно смотрел на собравшихся.
- Встаньте, пожалуйста, товарищ Доманович, - предложил я ему, - пусть господа с вами познакомятся.
Не меняя выражения лица, Стефан приподнялся и снова плюхнулся в кресло. Господа оглядели его с почтительным вниманием.
- Полиция будет обеспечивать порядок в городе и охрану имущества граждан. Но, кроме того, - добавил я, - полиция завтра же возьмет на учет все дома и квартиры, брошенные их владельцами. В этих домах будут жить те, кто сейчас находится под открытым небом.
Хофнер откашлялся и попросил слова.
- Я понимаю гуманные побуждения советского коменданта, но хочу напомнить, что временно оставленные дома являются частной собственностью. Владельцы еще могут вернуться.
- А мы не можем ждать их возвращения, - сказал я. - Сейчас эти дома не частная собственность, а пустующие помещения, в которых нуждаются женщины и дети. Или вы считаете, что дети могут спать на земле?
Хофнер на мой вопрос не ответил, а продолжал гнуть свою линию.
- Частная собственность остается частной собственностью вне зависимости от того, находится ли рядом с ней ее владелец или нет. Она при любых условиях защищается законом. В этом основа порядка, который нам обещал гарантировать господин комендант. Присутствие посторонних людей в пустующих помещениях неизбежно причинит материальный ущерб законным владельцам.
- Господин Хофнер, - как можно спокойней спросил я, - сколько комнат занимает ваша семья?
Таких вопросов, наверно, никто ему в жизни не задавал, и он попытался отшутиться. Ноя повторил вопрос.
- Двенадцать, - ответил он.
- А членов семьи?
- Четверо.
- Так вот. Если вы боитесь, что в отсутствие владельцев посторонние жильцы могут что-нибудь сломать или испортить, есть иной выход. Вы и другие господа, живущие в больших квартирах, временно уступите половину своих комнат нуждающимся людям и сами наблюдайте за сохранностью имущества. Согласны?
Хофнер даже задохнулся от возмущения и не мог вымолвить ни слова.
Я решил заканчивать.
- Насколько я понимаю, вы не согласны. Поэтому мой приказ остается в силе. Закон, которому я подчиняюсь, обязывает меня в первую очередь заботиться о здоровье и жизни людей, а детишек в особенности. Если в их интересах придется поступиться некоторыми правами частной собственности, так оно и будет.
Теперь уж я встал, давая им понять, что больше они мне не нужны. Хофнер пробормотал какие-то примирительные слова, и "деловые круги" удалились. Остались Дюриш, Стефан и Лютов. Стефан впервые, кажется, после приезда широко улыбался. Дюриш тоже, но менее уверенно. Лютов сидел как истукан. Мне хотелось с ним поговорить наедине, и я отпустил Дюриша со Стефаном. Уютно устроившись в кресле, Люба уходить не собиралась. Очень уж хотелось ей послушать, о чем я буду толковать со старым офицером белой армии. Для нее он и вовсе был выходцем из древней истории. Но предстоящей беседе она могла только помешать.
- Любаша, - намекнул я ей, - у тебя, наверно, есть дела, так ты иди.
- Нет у меня никаких делов, Сергей Иваныч! - радостно успокоила меня Люба.
- Ну, если дел нет, то пойди отдохни, потом у нас еще много будет работы.
На этот раз она поняла, покраснела и вышла. Лютов еле-еле усмехнулся.
Теперь я разглядел его подробней. Подумалось, что когда-то он был красив и, наверно, легко завлекал женщин голубыми глазами, и спортивной фигурой. Но это было когда-то. Сейчас глаза его выглядели странно - один выцвел, слезился, другой блестел, как начищенный. Потом уж я догадался, что второй у него искусственный. И от фигуры остался высокий костяк, обтянутый дряблой кожей.
- Расскажите о себе, господин Лютов.
Он поерзал в кресле, как будто перебарывая зуд. Была у него такая дурная привычка - время от времени почесывать то спину, то колени.
- Разрешите уточнить, господин комендант, что именно вас интересует?
- Хочу взять вас в комендатуру переводчиком. Но должен знать, с кем имею дело.
- Я уже имел честь доложить вам, что был штабс-капитаном.
- Значит, вы русский.
- Был.
- Как это понять? Вы что, не только подданство сменили, но и национальность?
- Ничего я не менял, само… стерлось.
- Что стерлось?
- Да все. Был русским, был дворянином, был православным. Развеялось.
- А что осталось?
- Ничего… Огрызок жизни…
- Послушайте, Лютов, меня ваша философия не интересует. Хочу знать - можно вам доверять или нельзя?
Лютов отвел живой глаз в сторону, стеклянный смотрел прямо.
- Как вам будет угодно.
- С немцами против нас воевали?
- Никак нет.
- В чем признаете себя виновным перед Россией?
- Виновным?.. Ни в чем.
- В белых армиях служили?
- Так точно. От начала до конца.
- А потом?
- Потом Галлиполи, Стамбул, кочевал по Европе, жизнь кончаю здесь.
- В белоэмигрантских организациях состояли?
- Никак нет.
- Разуверились?
- Простите, не понял, господин комендант.
- Разуверились, спрашиваю, в белых идеях?
- Никаким идеям не верю, ни белым, ни красным.
- И никогда не верили?
- Верил. В святое причастие верил. В единую, неделимую, в мужичка-богоносителя, в страждущую интеллигенцию…
Голос его звучал ровно, тускло, без всякого проблеска чувств. Никаких симпатий он мне не внушал. Единственно, что в нем нравилось, - не скрывал своего прошлого, не прикидывался другом и патриотом. Терпеть рядом с собой такое ископаемое не хотелось, но переводчиком он был отличным. Пока подыщется другой, очень может быть полезным.
- Власов вас к себе на службу не звал?
- Я у предателей никогда не служил и на старости лет этому принципу изменять не стал бы.
- Значит, какие-то принципы у вас остались.
- Какие-то остались.
- Что вы сейчас делаете? Чем живете последние годы?
- Служу в клинике профессора Герзига.
- И кем вы там?
- Прислуга за все: был санитаром, сейчас садовником, еще привратником.
- Обойдется и без вас. Мобилизую властью коменданта. Или, может быть, это идет вразрез с вашими принципами?
- Не смею отказаться.
- Завтра приходите к десяти.
- Слушаюсь.