С двух берегов - Марк Ланской 8 стр.


Степан ничего не ответил, но слов моих не забыл, и дня через два заговорил со мной доверительно:

- В лагере смерть ходит рядом, с ней ложимся и встаем. Жизнью каждого человека нужно особо дорожить. Рисковать можно только если уверен, что урон, который нанесешь, стоит того… Нам рисковать нельзя. Когда чинишь - все видно, ничего не скроешь. Если бы и мы портили, нас бы давно сгубили.

Меня это объяснение не удовлетворило.

- А кому польза от того, что мы живы? Жить - только чтобы выжить?

Степан смотрел на меня дольше, чем обычно, но сказал только два слова:

- Погоди, поймешь.

Еще за месяц до знакомства со Степаном я таких вопросов никому не задавал. У меня их и быть не могло. А за этот короткий срок я уже прошел хотя и начальную, но хорошую школу. Во время получасового перерыва на обед и вечером перед отбоем Степан терпеливо и постепенно открывал нам глаза.

В нашей команде подобрались люди разных национальностей, из русских - один Степан. Но у него была могучая память, и за годы пребывания в лагерях он научился объясняться на многих языках. И понимали его легко. Пристраивались около него два, не больше трех человек сразу. Он задавал вопросы, выслушивал ответы, задавал новые. Он учил меня думать, как ребенка учат ходить, под руки подводил к выводам, за которые можно было держаться, как за крепкие поручни.

- Ты мне на слово не верь, - повторял он. - Проверь умом, пойми, переспроси, если не ясно. Верить мало, знать нужно. Вера - на время, знание - на всю жизнь.

До знакомства с ним я мог только испытывать боль, или злость, или отчаяние. Голод и страх перед смертью сводили все мысли к одному - как бы хлебнуть лишний глоток баланды и оттянуть день неминуемой гибели. Все представления о мире сводились к тому, что швабы - звери, а все другие люди на земле - их враги.

После бесед со Степаном протянулись зримые связи между моей судьбой и судьбой целых народов, между событиями давних лет и нынешней войной. У него всегда были самые последние сведения о положении на фронтах, и он щепочкой чертил на земле удавную петлю, сжимавшуюся на горле гитлеровской армии. Он часто говорил о борьбе, которую должен вести каждый честный человек против фашистов. "Ты чувствуй себя не заключенным, а солдатом, заброшенным в глубокий вражеский тыл, в труднейшие условия".

Вот почему я и завел с ним разговор о смысле труда нашей команды. И не только поэтому. Меня еще обижало недоверие. Я ведь многое замечал. Стоило нам появиться на новом месте, как обязательно находился человек из заключенных или из вольнонаемных, который, улучив удобную минуту, подходил к одному из наших. Они обменивались несколькими словами, а потом связной или получал, или передавал какой-нибудь сверток, упрятанный в ветошь.

В команде все, кроме меня, знали, что в этих свертках, я видел, как тайком распределялось между ними содержимое. У каждого на правой ноге, повыше колена, лейкопластырем был приклеен к телу плоский кармашек из марли - в него и прятали, что - я не знал. А знать хотелось. И, задавая Степану обидные для него вопросы, я надеялся, что подтолкну его на откровенность. Но подталкивать его не нужно было. Он знал свои сроки, свои правила конспирации, которым никогда не изменял. Полностью прошел я проверку позднее, а пока на мою долю выпадали тяжелые испытания.

Лагерное начальство было уверено, что наша разноязычная команда никогда о побеге сговориться не сможет, и прикрепило к нам не очень надежную охрану: двух пожилых солдат с ефрейтором во главе. Пока мы работали, они играли на губных гармошках или перебрасывались в карты.

Только раз пришлось им и нашему капо показать, для чего они торчат около нас. Накануне привели в нашу команду еще одного заключенного, суетливого человечка с навечно испуганным лицом. Он назвался слесарем, но ослабевшие руки слушались его плохо, и рашпиль вилял у него, как у мальчишки, впервые взявшего инструмент. Уже перед концом работы он уронил молоток на снятый манометр и разбил стекло. Такое случалось и раньше, но шума никто не поднимал. А на этот раз подвернувшийся капо рассвирепел. Он ударил прутом по спине новичка, рассек ему рубаху и кожу и заорал: "Саботажник! Грязная свинья!" Указывая прутом на дверь сарая, в котором мы работали, он зашипел: "Убирайся! Убью! Быстро! Убью!" Заключенный в ужасе бросился бежать, сам не зная куда. Тут капо окликнул одного из наших стражей и показал на бегущего. Солдат что-то жевал. Не переставая двигать челюстями, он дал короткую очередь из автомата. Заключенный упал. Вечером мы несли его мертвого в лагерь.

Убитый был вновь прибывшим, и это происшествие не бросило тени на нашу команду. Но меня оно ошеломило. Все произошло на глазах у всех - и провокационный приказ капо, и смерть несчастного, который не был ни саботажником, ни беглецом. Особенно меня поразило равнодушие Степана. Он продолжал работать, как будто ничего не случилось. Я все пытался перехватить его взгляд, чтобы поделиться возмущением, но он с увлечением собирал какой-то узел и ничем больше не интересовался. Только на другое утро он вполголоса сказал мне:

- Все правильно. Убили провокатора из соседнего лагеря. Он продал группу, готовую к побегу. Из-за него повесили трех человек.

- А как он к нам попал? - спросил я.

Степан отвернулся. Я даже не удивился, откуда ему известно, что убитый был провокатором. Я уже привык к тому, что он знал все. Меня озадачило другое: я никак не мог понять, почему жалкого человечка убили сами немцы?

Однажды я спросил у него:

- Степан, а какое у тебя звание?

- Коммунист, - ответил он.

- Я спрашиваю о воинском звании.

- И воинское - коммунист.

На этом разговор кончился. Он не любил рассказывать о себе. Может быть, откладывал для другого, более свободного времени. Но до этого времени он не дожил. От других я слышал, что в лагерях он с сорок первого года, попал в плен раненым в первых неожиданных боях. Сначала он пускался в рискованные побеги. Дважды проваливался. С помощью товарищей, работавших в лагерной регистратуре, он получал номера и фамилии умерших заключенных и не попал в газовую камеру. Так что подлинной его фамилии никто не знал, и звали его Степан Русс.

За годы заключения Степан обрел ту разумную осторожность конспиратора, без которой подпольная работа в лагере была бы обречена на провал. Если не считать меня и еще двух членов нашей команды, подобранных им случайно, остальные представляли ранее сколоченные антифашистские группы разных лагерей. Как им удалось соединиться в одном отряде, об этом расскажу после, а главное, что ремонтная бригада, столь высоко ценимая администрацией, имела разветвленную связь не только с другими лагерями, но и с отрядами Сопротивления, действовавшими на свободе.

Всех деталей этой системы, имена связных, шифры, численность групп никто, кроме Степана, не знал. И не потому, что он не доверял нам. Опыт прошлого научил его, что не всякий, даже самый преданный и честный человек, может умереть под пытками, не сказав лишнего слова. У каждого из наших был свой связной. Такие пары составляли звенья длинной цепочки. Даже если бы случилось самое страшное, кто-нибудь из нас провалился и им занялись бы мастера из гестапо, они смогли бы вместе с ногтями и жилами вырвать у самого слабого имя только одного связного. Даже если бы он выдал всю нашу группу и мы погибли бы, неведомая ему организация, возглавляемая Центром, осталась бы нераскрытой.

Не один раз проваливались заключенные, уходившие в побег или совершавшие крупные диверсии. Пытали и расстреливали многих. Но ни разу эсэсовцам не удалось добраться до двойки, связанной с нашей командой. Иногда Степан заболевал и, сопровождаемый проклятиями капо, уходил в лазарет. Уже на свободе я узнал, что эти отлучки были нужны ему, чтобы встретиться с другими руководителями Сопротивления и договориться о новых формах борьбы.

Все это стало известно мне много позднее. Признанным членом подпольной группы я стал после того, как между мной и Степаном произошел следующий разговор:

- Ты уже о многом догадываешься, - сказал он. - Мне кажется, что ты готов к борьбе.

- Давно! - заверил я его. - Только этого и хочу.

- Верю, - сказал Степан. - Но быть готовым к борьбе в наших условиях - это значит быть готовым к смерти.

- Не боюсь, - уверенно ответил я.

- Может случиться, что ты попадешься с поличным или кто-нибудь тебя выдаст. Тогда, прежде чем убить, тебя будут пытать, чтобы ты выдал других.

- Выдержу!

- Этого не знаешь ни ты, ни я. Идти на такой риск ты не имеешь права.

- Что же мне делать? - в полном смятении спросил я.

- Умереть, не дожидаясь пыток. Броситься на часового или на проволоку под током. Умереть любым способом, без промедления. Это условие обязательно не только для тебя, но и для каждого из нас.

Степан смотрел в мою душу округлившимися глазами, и я выдержал его взгляд.

- Обещаю.

- Подумай еще раз. Еще не поздно. Если есть хоть чуточку сомнения, скажи, и ты уйдешь в другую команду.

- Нет! Только с вами.

- Клянись свой родиной. Клянись жизнью матери.

- Клянусь.

Связного мне не дали. Но теперь, когда распределяли содержимое свертков, передававшихся от нас или к нам, я получал свою долю - несколько тоненьких листков кальки, на которых были скопированы разные участки топографических карт. И еще компасы - маленькие плоские коробочки из толстого картона с магнитными стрелками. Иногда еще попадались записки с зашифрованными адресами, именами, цифрами. Все это легко умещалось в марлевых карманах.

На Степана была возложена организация побегов. От него зависели их последовательность, направление, обеспечение безопасности. Это я тоже узнал несколько месяцев спустя. А в тот первый день, когда меня учили, как прятать листки, как в случае опасности одним движением опущенной руки срывать через штанину карман с ноги и затаптывать его в землю, как и при каких обстоятельствах самому распоряжаться полученным материалом, - в тот первый день я был счастлив, как никогда в жизни. Все оставалось прежним - и мрачный барак с голыми досками нар, и грязь, и оборванная, нисколько не согревавшая одежда, и вечное чувство голода, и изнурительная работа. Но исчезло самое отвратительное - сознание своей рабской покорности, беспомощности. С этим было покончено навсегда.

Я стал "солдатом, заброшенным в глубокий вражеский тыл, в особо трудные условия". Теперь я мог вынести любые испытания. Я не боялся эсэсовцев, не боялся никого на свете. Я воевал. Я рисковал жизнью, как рисковали ею солдаты на далеких фронтах. У нас была общая цель. Мы шли навстречу друг другу и были уверены в победе.

Для человека со стороны наша команда ничем не отличалась от остальных. Те же полосатые куртки, сквозь которые остро выпирали кости, те же стриженые головы, изможденные лица. Мы так же трудились не по силам, снимали и перетаскивали тяжелые детали станков. Окрики капо и мастеров не позволяли ни на минуту разогнуть спину. Во время работы мы мало разговаривали и выглядели такими же покорными каторжниками, как и все. И никто, ни одна живая душа не могла догадаться о тех силах взаимного притяжения, которые сближали нас куда крепче, чем родственные связи.

Предел выносливости - величина переменная. То, что ты преодолел сегодня, может надорвать тебя завтра. Поэтому мы зорко следили друг за другом, чтобы поспеть на помощь в ту минуту, когда у кого-то из нас силы вдруг, иссякнут, окружающий мир потемнеет и потеряет устойчивость, а земля уйдет из-под ног. Потерявший сознание при капо и контрольных мастерах приближал свой смертный час.

Особенно часто это грозило Болеславу Брудзинскому. Ему еще не было сорока лет, но выглядел он стариком. На допросе ему повредили почки. Острая боль почти не отпускала его. Мастера уже несколько раз требовали убрать его из команды. Но Степан уговорил капо, а тот свое начальство, что Болеслав - незаменимый специалист и без него не обойтись. Когда ему приходилось переносить тяжести, рядом оказывался Робер Колон или Ярослав Калинка. А чаще всего Степан усаживал его за верстак и совал ему какой-нибудь испорченный прибор. В приборах Болеслав разбирался плохо и поправлять все, что он успевал напортить, приходилось Ондрею Гурбе.

Без Болеслава мы не представляли себе нашей группы, так же как и без Степана. Он был коммунистом-подпольщиком еще до войны, воевал в Испании, много лет провел в тюрьмах, но сохранил ту душевную мягкость, которая покоряет людей быстрее, чем физическая сила. Даже жестоко страдая от боли, он, поймав на себе взгляд сострадания, спешил виновато улыбнуться и сказать что-нибудь шутливое, ободряющее, отвлекающее от дурных мыслей.

Степана мы любили и боялись. Болеслава любили и жалели. Степан был закрыт на все замки. Чувства Болеслава были распахнуты для каждого. Степан больше знал и дальше видел, он был мозгом и волей нашего маленького коллектива. Болеслав - его сердцем, чутким и щедрым. Он был единственным среди нас, с кем Степан советовался наедине и к чьей помощи прибегал, когда назревал очередной "бунт".

Чаще всего это случалось по вине Робера. Его привезли в лагерь всего полгода назад. Из него еще не высосали ни здоровья, ни вулканической энергии южанина, так недавно пившего вино и любившего девушек на благословенной земле Прованса. Механик из Тулона, он был на три года старше меня, но считал себя старым коммунистом и гордился тем, что его семья всегда голосовала за компартию и после поражения не покорилась ни Гитлеру, ни Петэну. О подвигах своего отряда франтиреров он мог рассказывать длинные истории, которые мало доходили до нас, потому что никто не владел французским так свободно, чтобы разбирать его быструю, бурную речь.

Роберу было труднее, чем другим, свыкнуться с каторжными условиями нашего существования. Он презирал терпение и осторожность и требовал ясности в главном: "Когда мы убежим?" А Степан не только не называл срока, но вообще никаких обещаний не давал. Помогать другим, а самим оставаться на положении подъяремной скотины Робер считал величайшим безобразием и вопиющей несправедливостью.

У него было несколько планов побега, из которых особенно ему нравился один. От мастерской, в которой мы работали, до шоссе, куда стягивались колонны заключенных, чтобы шествовать в лагерь, тянулись полтора пустынных километра. Этот отрезок пути наша команда шла лишь в сопровождении трех охранников и капо. Если бы мы перед выходом вооружились остро отточенными напильниками и молотками, нам, по мнению Робера, ничего не стоило перебить немцев, обезоружить их и скрыться в ближайшем лесу. Хотя наш численный перевес сам Робер считал небольшим, но преимущество внезапности и заранее согласованных действий должно было решить схватку в нашу пользу.

Робер сначала изложил свой план самым молодым: Яну Важеку, Эриху Чодежу и мне. Нам его идея пришлась по душе. Возможность рукопашного боя, овладение оружием, свобода - ради этого стоило рискнуть. Ободренный нами, Робер подступил к Степану, Тот, когда разобрался, в чем суть плана, сказал коротко: "Нет!" - и отвернулся. Вот после этого Робер и впал в бунтарское состояние, он ходил мрачный, поблескивая черными глазами из-под смуглого лба.

Потолковать с ним Степан поручил Болеславу. При этом разговоре я присутствовал не без пользы для себя. Тихим голосом, к которому поневоле нужно было прислушиваться, Болеслав как бы вместе с Робером обсуждал детали задуманной операции. Сам он не смеялся, но другим становилось смешно, когда он рисовал живую картину, как истощенные, обессиленные двенадцатичасовым рабочим днем заключенные с железяками в руках нападают на откормленных солдат, вооруженных автоматами.

- Достаточно одному из них увернуться, нажать на спусковой крючок, и все мы будем бежать не в лес, а в рай, - заключил Болеслав разбор первой стадии плана.

Робер соглашался, что риск есть, но уверял, что шансов на удачу больше.

- Хорошо, - соглашался Болеслав, - есть шансы. Убежали мы в лес. А что нас ждет в этом лесу, ты знаешь? Куда мы из него подадимся в своих фраках? Что будем есть?

- Главное убежать, - твердил Робер, неопределенно махая рукой на запад. - С оружием пробьемся.

Болеслав перечислял ближайшие населенные пункты, занятые немецкими гарнизонами.

- Даже те группы, - напомнил он, - которым мы даем маршруты, помогаем картами, связями, иногда проваливаются и люди оказываются на виселицах. А ты хочешь просто так, вслепую ринуться на верную гибель. Но и это не главное. Даже если бы нас сопровождал один часовой, а дорога через лес была бы открыта в горы, мы все равно не могли бы убежать.

- Почему? - изумился Робер.

- Потому что есть такая штука, которая называется дисциплиной. Слышал ты о ней? Ты ведь коммунист. Нам доверен важнейший участок борьбы. Оставить его без разрешения - значит совершить предательство. Сколько людей отдало свой жизни, пока мы сколотили организацию. Есть Центр. Кстати, это он спас тебя от работы в карьерах, от верной смерти и направил к нам. Он руководит и мной и тобой. Он уверен, что мы не подведем. А мы наплюем на него, все развалим только потому, что Роберу захотелось поиграть в прятки со смертью. Ты считаешь, это правильно?

- Но я не могу больше. Я не хочу умереть в этом лагере, - с отчаянием сказал Робер.

- Ты не умрешь, если найдешь силы, чтобы выдержать. Мы обязательно убежим. Получим разрешение и убежим. Ты веришь мне?

Робер склонил голову и после этого несколько дней ходил успокоенный. До следующего плана.

По-иному бунтовал Эрих Чодеж. Искуснейший слесарь никак не мог примирить свою совесть с работой на врагов. Степан поручил ему изготовление самых точных деталей. Начинал он работать с увлечением, но потом все свое мастерство направлял на то, чтобы незаметно сделать какую-нибудь пакость, которая немедленно вывела бы станок или машину из строя. Обнаруживали его проделки либо Степан, либо Ондрей Гурба, скрывший от немцев свою инженерную специальность и тоже числившийся в нашей команде слесарем.

С Эрихом разговаривал Степан.

- Пойми ты, что мы не имеем права плохо работать. Нас разоблачат, разгонят, и вместе с нами развалится важнейший участок борьбы. Есть люди, которым поручено ломать без непосредственного риска для их жизни. Они в свое время сломают и то, что мы чиним. А наше дело чинить. Да так чинить, чтобы немцы были довольны и доверяли нам. Это наш долг, долг не перед нацистами, а перед Центром.

Эрих соглашался сразу, но отказался окончательно от попыток навредить немецким станкам только после того, как Степан пригрозил ему, что отчислит из команды.

Недавно мы встретились с Робером в Вене. Была международная конференция участников Сопротивления. Он стал солидным, медлительным, занят большой партийной работой. Мы долго сидели за бутылкой вина и вспоминали. Я напомнил ему и разговор с Болеславом. Он охватил руками поседевшую голову и с удивлением, сказал: "Какой я был дурак! Какой дурак!" Я заметил, как легко признают себя дураками люди спустя двадцать лет и как упорно не соглашаются они с этим, когда говорят или делают дурацкие вещи. Мы помянули Болеслава, Степана, Ондрея Гурбу, Карела Скоблу и долго молчали, растроганные одним и тем же видением…

Назад Дальше