Кто-то хрустко потянулся телом и вслух зевнул. И неожиданно выстрелом "ударил" по утру сердитый крик соседа:
- Кышь, пакость, кышь, окаянные!
Скворец не "допел глухаря", испуганно "скворкнул", и вся стайка скворчат вырвалась из куста. И тут же в иргу шлепнулся обломок кирпича. Воробьи тоже кончили свой базар, и, как ребятишки, пустились наутек, кто куда.
Куст успокоился и пыльно-печально зажмурился ягодами. А хозяин ирги ворчал:
- Обнаглели, обжоры! Жрут ягоду да ишшо горло дерут. Видишь, надо им ето самое…. Ну, как оно называется, Онисья, у етих артистов-то?
- Витька сказывал, что гонораром зовется, - откликнулась ему жена из тихого сада.
- Во-во! Го-го-го-но-рар им подавай, а за что? - загоготал сосед, по его мнению, удачной шутке. Вместе с ним мелко захихикала, заслезила оплывшие глаза толстогрудая Анисья Гавриловна.
- Правильно, Коля! Дай-ко им волю, дак оне за песни яблоки исклюют. А еще чего доброго - денег запросют. Из ружья по ним надо пульнуть…
Я не слушал, о чем дальше говорили соседи. Я досадливо жалел, что негде мне у своей квартиры вырастить куст ирги. Ну не канадский, а хотя бы такой же, какой был у моей давно покойной бабушки.
Лебеди
Поплавок не дернулся и не вздрогнул, а плавно-вежливо отплыл вправо, как бы посторонился - пропустил кого-то из воды. И хотя солнце разморило меня, не спавшего ночь напролет у костра, я сразу приметил колебание гусиного пера. Кто там осторожничает? Карась ленивый, плотва спесивая или сутулый окунь на верхосытку жевнул червяка?..
Вода на озере Лебяжье чисто-проглядная, и глубоко видать, если начинает гулять рыба. И сейчас замечаю, как всплывает возле поплавка что-то светло-зеленое, чуть продолговатое. Впрямь чье-то яйцо… Да чье, ежели все птицы давно выпарили цыплят, у кряквы они вон уже и "отцвели", пустили из зорек серые перышки.
А яичко там временем вынырнуло и оказалось упругим кулачком. И не успело обсушиться, как в нем кто-то ожил-шевельнулся. Не рыбка ли, не жук ли плавунец запрятался? И тут комар меня ужалил в шею, как есть крапива лесная стеганула-ожгла. Шлепнул я себя ладонью и на кусты оглянулся. Одним гнусом меньше стало, но из тальника с крапивным шумом новые летят и впридачу к ним оса, полосато-оскаленная, болтается среди веток. Ну, сам виноват: не признаю хитрой химии, по маминому слову - поперешничаю, потому и расплачиваюсь за всякие укусы.
Когда снова глянул на озеро - обмерла моя душа. И возле поплавка, и по заливу всему белым-бело кувшинок. Самую малость поозирался на комарье, а проморгал-таки, как разжались зеленые кулачки и выпустили на волю маленьких лебедей. И так много-много - глаза скрадывает… А откуда всплыли они, там лопухи, словно добрые морщинисто-материнские ладони.
Гляжу и отца вспоминаю. Не верил я ему, что он на своем веку застал здесь лебединые семьи. Сказывал: берегли крестьяне их пуще гусят домашних, гостей по престольным праздникам водили на озеро и показывали им ангельских птиц.
Раздумался о прошлом и очнулся от милого девичьего голоса:
- Коля, посмотри, какая красота!
- Да-а, - баском согласился Коля. - У тебя в букете не достает кувшинок. Не огорчайся, я живо…
Девушка стала отговаривать Колю, да все равно не могла скрыть, что ей очень хочется получить кувшинки. Недоступные каждому, как густо-малиновая дремь плакун-травы, как побережный журавельник или ромашки.
Парень понял Любу и прямо в синем трико бухнулся в озеро. Он ловко плыл и скоро нарвал тяжелую ношу кувшинок. Люба ахала за кустом над неожиданным счастьем, а парень разделся и отжимал свой спортивный костюм.
Я представил, каким молодцом выйдет к девушке сильный и решительный Коля. Чего ему озеро и кувшинки, он и настоящих лебедей для Любы наловил бы… Но девушка больше не ахала благодарно. До меня долетел ее печально-материнский вздох:
- Коля, погубили мы их. Увяли они, мертвые они…
Коля повел глазами туда, где он срывал кувшинки. Там тускнела опустевшая вода, и скорбно сиротели лопухи-ладони. И лишь дальше озером празднично белели, сияли и детски радовались солнцу живые лебедята.
Парень с девушкой ушли без кувшинок в букете. Они, конечно, видели меня, но не спросили: можно ли привязанных к озеру лебединок лишать воды?
И я когда-то парнишкой тоже нарвал кувшинок. Только не для венка девчонке, а изведать - годятся ли они в еду?
Сухостоина
Поднял меня с ночлега смутный сон, и зыбкая тревога погнала на опушку березовой рощи Кузьманихи. Там над покато-положистым увалом вызревал детски-розовый утренник; там в пояс кланялась земле гибко-стеблистая пшеница, а в подгоре у речки Крутишки зарумяневшей вишенкой высвистывала гостеприимная чечевица:
- Все ло-ви-те-е, все ло-ви-те-е…
Туда и продирался я сквозь вишняги выше пояса и зацеписто-своробливую шипику, натыкался на суконно-ворсистые дудки пиканника, и, словно из брызгалок, окатывали меня росой случайно задетые зеленосочные дудки дягиля. И паутина склеивала ресницы, и налипала марлей на рот, и боярка подкарауливала - старалась врасплох закогтить мою фуражку. Очумело рвался я к опушке с ночлега, где сумерничал со мной полуношник-козодой, где с неподступно высокой березы сорили сухими ветками гнезда матереющие канючата, куда меж листьями мигали совами желто-зеленые звезды…
Скоро поредел подлесок, и синим небом посветлело впереди заулистое межстволье берез. И тут липуче-прилипчивая паутина опутала лицо, и, отдирая ее, наскочил на растопыренные пальцы-сучки. Сплошай чуть-чуть - и окривел бы я на правый глаз. Да и так подходяще саданули они в надбровье - отемнили меня. В сердцах не только хотел свернуть суставы сучкам, а и сокрушить сухостоину-березу. Ей, пожалуй, немного и надо было, чтоб рухнуть и разлететься на поленья. Мозгловато-истлевающие корни совсем слабо держали ее в земле и лишь мозолисто-шершавая кора да окостеневшая береста сохранили березе былую стать, хранили от неминуемого ветровала.
- Как трахну! - осерчал я и размахнулся на сухостоину кулаком. И на размахе опустилась рука… Увидел я "диво-птицу" детства, лазорево-изумрудный "ероплан" - в мой рост приземлилась на бересту большая стрекоза-дозорщик. Золотисто-прозрачной слюдой отсверкивали ее узорчатые крылья; как сигнальные огоньки горели спереди на них красные пятнышки. Днем с бусистым звоном она легко носилась вокруг ополья и рощи, с лету вылавливала из летнего воздуха мошек, комаров и мух. И от того меньше гнусили занудные комары над моим ночлегом, не помешали и мошки спокойно спать, пока не разбудил смутный сон.
Стрекоза дозорила долго, и было ей совсем не просто свежить рощу и поле от гнуса. И когда схолодал и посырел воздух, она высмотрела теплую сухостоину, а не живую густо налитую соком земли березу. Тут и дожидалась неутомимая дозорщица новый жар-день, тут, может быть, коротала ненастье.
Опустилась рука, и ниже стрекозы рассмотрел ужимистого в пояснице муравья. Видать, припозднился он, поазартничал, оздоравливая рощу, и не поспел засветло вернуться в муравьиную деревню. А будить сторожей своих да односельчан не посмел, и порешил переночевать на прогретой сухостоине.
Вон по соседству с трудягой-мурашом пятнистые божьи коровки застенчиво приютились и тоже покойно дремлют, тоже копят силенки для обихода Кузьманихи, поля пшеничного. И дом их родимый - сухостоину - мог я нарушить, если бы не заметил стрекозу.
Трава возле сухостоины как бы известкой обрызгана - убелена. Знаю, кто они, "белильщики", - ястребы и совы с нее облегчали желудки. Им сушина и отдых, и дозор. Попробуй парить-кружить над увалом без передыху день ли, ночь ли - упадешь в хлеба пластом. А они не от простой поры облетывают озера сеяные - мышей, хомяков и сусликов укарауливают, не дозволяют им зерном дармовым поживиться.
Задрал я голову углядеть сухостоину и пуще того заволновался. Выше на ней круглыми зевками темнели дупла. И конечно же, не пустовали дятловы "одностопки". Не столь и долго побыл здесь, а к одному дуплу наведалась-ушмыгнула синица: будто дырка-зевок язык упрятала-проглотила. Молчком слетела синица на ближнюю березу и оттуда радостно созналась:
- По-кор-мила тю-тю-ту, по-кор-мила ви-тю-то.
Сине-красным мелькнула у сухостоины горихвостка, побывала у себя дома и стриганула на самую вершину. С нее она солнце раньше меня высмотрела и начала выманивать его в ясно-ведреное небо…
Подышал мне ласково в лицо и пошептал что-то не враз понятное подросток-ветерок, напахнул он спелым венком летоцветья и… то ли в вязиле запутался, то ли клубники зажелал - мягко попритих на опушке. И ничего, вроде бы, еще не случилось, но забылся смутный сон и выдохнулась зыбкая тревога. И как на заветно-сердечное свидание зазвала меня милая птаха-чечевица:
- Все, все любите-е, все, все, любите-е…
Тятю вижу
Вихрасто-колючими валами поднялись рядки молодого борка по старой вырубке, и чудится нам с сыном - сомнут они редкие березы и осины, оставленные еще тогда, когда валили люди лесины, пилили на "строй" и дрова… Но зеленые валы не буянят, спокойны над ними раскудлатые березы и осины. И мы смело ныряем в борок, лезем сквозь иглистые валы, осыпаем хвойный мусор и потрескиваем сухими сучьями.
Идем внаклон, выглядываем маслята первого слоя и… не находим. А ведь грибами давно торгуют на базаре скрытные старушки и старички, рыщут за ними для продажи исхудавшие женщины - солощие до всякого хмельного пития. Посмотришь на такую, с кровянистыми синяками после вчерашней попойки, и станет обидно за непорочную нежность маслят. Этими ли трясучими руками срезать влажные ножки, сдирать до молочных "слез" покрывало и обнажать юно-желтый низ шляпки? И пуще того жжет обида оттого, что заранее известно, ради чего выносится на люди таинственное творение леса.
Отвернешься от грибов и похмельных рож, уйдешь с базара, а все равно долго не отпускает вина перед безмолвными маслятами, омытыми росой до лакового блеска. И не зависть и страсть грибная, а какое-то тревожное чувство торопит в леса, где опять-таки торгаши первыми унюхали рождение маслят. Не верится мне, будто "грибные рыскуны" радуются и впадают в детство. Одни из них монеты, а не шляпки маслят замечают, а другим мерещатся винные стопки.
- Здесь они, здесь! - прорывается у сына восторг, и я ломлюсь к нему сквозь частокол сосенок. На бестравный пятачок, словно беззаботные ребятишки, высыпали блестяще-буроватые, с нежно-фиолетовым отсветом маслята. Вот она наша утеха, вот!
Собрали мы шалунов и впервые за июньское утро забылась обидная тягость. И на васильковое небо глянули просветленно, где размашисто выкруживал озабоченный коршун. А когда выбрались на песчано-белую дорогу, отвердевшую после лесовозов, из вороха листьев соседней березы удало высвистывала чечевица:
- Всё-то вижу, всё-то вижу!..
Мы стали было выискивать спелогрудого свистуна, сделавшего недолгую передышку, как тотчас же с указательного перста сосновой мутовки ожила другая птаха:
- Чо не вижу, чо не вижу?
И не свист подала а как-то шепеляво-стеснительно попыталась повторить голос петушка на березе. Ничем не лучше отозвались третья и четвертая чечевицы.
- Фу ты! - поморщился сын. - И чего они, неумехи, мешают настоящей песне? А, может, вовсе и не чечевицы?
И тут снова с наивно-радостным удивлением спела чечевица с березы:
- Всё-то вижу, всё-то вижу!
Лишь смолкла, как со всех сторон, слегка заикаясь, начали неумело вторить остальные пташки. Морщись не морщись, а все равно их приходится слушать. Сын пока не догадался, что вовсе не случайная спевка ведется на вырубке и старый петушок совсем не собирается хвалиться чистым голосом и легкостью свиста.
"Ну - ну, заумничал!" - мысленно укорял я себя. Хотя чего бы и не поразмыслить - не столь и часто услышишь, как прилежно и старательно учатся петь молодые петушки. Они и пером еще серые, лишь чуть-чуть на грудках тлеют красными искрами редкие перышки. Да и когда им за прошлое лето перенять отцов голос? Выклюнулись они из крапчатых, зелено-голубых яичек и одна забота была - вырасти, подняться на крыло и достичь теплых краев.
Ждать-пережидать, пока зима на родине, приходится им долго. Да какие там песни, на чужбине! С горя ни одна птица не запоет… А тут и край родимый, и воля вольная. Запашисто-сладкие березы, вязкий дух смолы сосновой, и цветов - не налюбуешься… К лесу от вырубки утонешь в желтом водополье купавок, по березняку травы разукрасили ветреницы, хохлатки и перелески-печеночницы…
Все-то цветы не назовешь скоро, все-то и знать не знал, если б не вырос с малолетства возле бабушки Лукии Григорьевны. Идем, бывало, голодное брюхо урчит, а бабушка приметит какой-нибудь цветок и давай рассказывать - ну, сказка и только!
- Етот, Васько, называется синяком. Видишь, цветочек-то до чего синий, пущай внутре и розово-вороной.
- Вон какой колючий! - отдергиваю я руку.
- Дак для пользы, внучек, волос на стебле жесткий! - смеется она беззубым ртом. - Ядовит он, синяк-то. Па-ра-лизует нервы он, зато от падучей болезни им лечат людей. Ну, и кровушку останавливает.
- Эвон, белые да розовые цветки - порез-трава. Тысячалистником он ишшо зовется. Раны добро заживляет, кровь на ране свертывает, и сердце лечат отваром, - рассуждает ласково бабушка над зонтиками цветков и вдруг начинает громко смеяться:
- Помнишь, Васько, как гоняло тебя до ветру? До реву гоняло, опосля ужо не бегал, ползал. Дак отваром этой травы я и отпаивала тебя. Опосля пошли в поле, увидел ты цветки да и закричал: "Баушка, гляди-ко сколь дристу!"
Так оно и было на самом деле.
Перестал маяться и забыл, а бабушка все помнила, все. И не серчала на детскую непамятливость, а вела и вела свою сказку о пользе трав, учила знать их, а пуще всего беречь:
- Думаешь, лес да живность можно только свести? Не-е, Васько, и травы тоже. Вытопчешь да выпластаешь их не по-людски, и не станет трав на земле. Можа, и появится какая дурь, а тех уже не будет: эвон извели же глухую крапиву…
Покуда отдыхали мы, сын разгадал птичью спевку. Молодые, и правда, засвистели чище. Он придвинулся ко мне и обрадованно зашептал:
- Слушай, папа, о чем вон тот поет?!
- Тятю вижу, тятю вижу! - ликовал серенький петушок с указательного перста сосновой мутовки.
Прощание
Осень на диво ясно-ласковая, сухое солнце пусть и не дышит банным пылом, зато день-деньской исходит каким-то внутренним теплом и светом. И поэтому сильнее тянет в меркнущее зарево березняка за отцовским домом, где нежданно-негаданно объявился последний нарост груздей.
Вон и сосед Лева, или как его зовут позаочи - Недоумец, бросил вилы к неуметанному стожку на меже огорода, схватил корзинку и молчком пропыхтел мимо растерянной жены Насти, тоже слабоумной бабы. Синяя Левина рубаха мелькает уже в березах, и лишь тогда Настя кричит через прясло моей матушке:
- Гли-ко, Варвара, чо мой-то Лева усемеривает, чо усемеривает? Сено развалено, а он почо-то в лес удракосил?
Матушка наклоняется к луковой грядке, подрагивает от смеха и шепчет мне:
- Чего со Стюры взять, Лева и то умнее ее. Сходи-ко и ты по грузди. Оне теперь ядрене капусты.
…Редеет березняк, отряхивается листьями. И не так-то ловко заподозрить под ними молодые грузди. Ступаю наощупь, словно глухой ночью, боюсь ненароком сплющить какой-нибудь. С бугорка спускаюсь в низинку, из нее снова на бугорок. Тут под свежими листьями перехитрил артельку груздков, там мягко-ужимистый мох погладил и ущупал упругие белые "пуговицы". До того увлекся - на коленках пополз, пока не боднул головой березу. Ругнул себя и вспомнил о куреве. Груздей эвон сколько наломал, чуть не под самую дужку, а покурить и забыл.
Присел к березе и, когда прикуривал, увидел вблизи кукушку, притихшую, в светло-серой полосатой "одежке". Сидит и с открытой печалью смотрит на меня. По всему видно: откуковала, мол, я и улетаю, из родимых лесов. И не до песен, не до радости. Прощаюсь…
Покуда "переводил" на человеческий язык ее думы, она прицелилась правым глазом и спорхнула на траву. Сунула клюв в листья и выхватила оттуда неприятно-зеленого червяка. Задумчиво подержала его и… проглотила. А потом опять на сучок уселась и вовсе не ждала от меня похвалы: дескать, молодчина, еще одним вредителем меньше у леса. Кукушка к чему-то прислушивалась. И не знаю, о чем думалось ей напоследок, чего она слышала. А я улавливал шептание берез с ветром, шуршание слетающих на травы ожелтевших листьев.
Чем дольше смотрел на кукушку, тем больше тревожилась моя душа и влажнели глаза. Вот обрадовался я груздям и беззаботно ищу их, ликую, как в детстве, когда отыскиваю. А рядом расстается птица-вещунья с родными березами, и как, наверное, неохота ей лететь отсюда, что-то ждет ее на неохватимом пути-перелете…
Зашумели листья, и мимо просинела Левина рубаха. "Нашел, нашел я груздей, Настюха. И на груздянку, и на пироги довольно", - на ходу бормотал-улыбался сосед. Он пробежал мимо и не заметил меня. Ну, да чего взять с него, недоумца. У Левы жизнь - сплошная радость. Даже когда колонок всех кур передушил, он весело ахал:
- Гли-ко, до чо азартной! Ему одной не сожрать за неделю, а он десять за две ночи порешил…
Отец изловил капканом пакостника, определил заранее, что не хорь. Колонок, если придушит птицу, непременно бок погрызет. И Лева не плевался и не ругался на своего "врага", а только дивился и радовался азартности зверька…
Стихли шаги Левы, и опять мы остались одни с кукушкой. Грузди в корзине запорошило листьями, березы над нами заметно посветлели, и где-то у солнца курлыкнули первые журавли. Пока я пытался разглядеть их из леса, сучок на березе опустел.
"Живем-кукуем, а час пробьет - втихомолку простимся с белым светом", - почему-то подумалось мне. И послышалось, будто со стороны села матушкин голос позвал обедать. "А ведь старушка, совсем старушка она стала у нас", - спохватился я и заторопился домой.
Сестры
Подростками все трое не мешали друг дружке. А как повзрослели - одна березка очутилась в неласковых ветках боярки. Ее сверстница, будто уколовшись, отбежала и замерла над крутояром. Внизу текла в ивняковых волнах смирная летней порой речушка Барневка, и вырастали вечерами сизые туманы.
Любо было мне после рыбалки присесть к березам. С закатом попрощаться, варакушке за усладу поклониться и подышать напоследок сырыми речными запахами. И все хотелось освободить березку от цепкой боярки. Поди, больно ранит она шипами ее тонкую, не от уколов ли по рани весенней запекается кроваво сок на березке? Второй вон как вольно живется: никто не теснит, не тревожит.
Занесу топорик, и… опустится рука. Станет жалко боярку. Ну, чем виновата, если мать-природа околючила?
Так и остались они вместе вырастать.
…С каждым годом взъяренное половодье подмывало берег и он подступал ближе и ближе к березке. Оголились у нее сперва вишневые корни, свесились бессильными плетями. А как-то завернул я майским днем и… вздрогнул. Нет ее, словно и не бывало совсем. Унесла ее вода барневская и куда - не сыщешь. И другой не миновать взбаламученной круговерти, кабы не куст боярки.
Насупленная и упрямая, боярка удерживала за пояс свою соседку. Не только ветвями опеленала, а и корнями крепко обняла ее в земле. И сколько ни била в грудь яра Барневка - он не оползал и не обваливался.
…И если даже не по пути, все равно сворачиваю на крутояр. Варакушку послушать и поклониться боярке. Хоть и колючая она, а с березки славит ее серенькая славка.