- Спасибо, бабушка! - хором вырвалось у нас. Мы рванули огородом к нашей избе. Скорее, скорее! Творог есть, мама еще утром сунула маленьким ухватом две кринки простокваши отваривать на творог. Покуда творогом накормим, а потом о хлебном начнем думать. Можно на глубинке у заведующего Ивана Федоровича Грачева попроситься полазать под казенными амбарами, все равно есть щелки в полах, и зернышки, наверное, сыплются на землю. Иван-то Федорович не в пример бригадиру - добрый человек, нет-нет да и сунет нам по горстке гороха. А чтоб за милостыню не считали - найдет какую-нибудь работу: то телят отогнать из-под навеса, то гусей проводить от амбаров на прудок к дедушке Егору. А ведь он тоже раненый с фронта пришел, правая рука на черной повязке как мертвая висит, и сын у него, Макарка, с детства инвалид - простудился босиком на поскотине весной и хромает теперь, с костылями ходит…
Поочередно жевали творог и поочередно разевали рты, куда голубята совали свои клювики. Кольша все остерегал нас с Осягой:
- Смотрите, клювики у них мягкие, не изогните крючком! Голуби они, а не ястребы.
Изо рта и водой напоили голубят, и они перестали пищать, а глаза закрылись белой пленочкой. Уснули цыплята и головки уронили на полные зобы. Из фуражки переложили в старую тятину шапку, крытую заячьей шкурой, да куда вот ее девать? На печь бы, в тепло, но там днюет и ночует кот Мишка - ворюга из ворюг, покасть из покастей… Вон сосед Андрей Бателенок, чей огород выходит к нашему заулку, орал маме, будто кот наш изжевал все стручки сладкого гороха. Может, и верно: жрет же он бобы в своем огороде!
Сестра Нюрка ушла помогать маме стирать детдомовское белье, и мы, вытурив кота на ограду, избные двери не только плотно закрыли, а и приставили из сеней деревянной ступой. Надо сбегать на Маленькое озерко искупаться и Осяге помочь воды из ключика натаскать. А он не близко, в ложке возле дома Федора, Трахомы по прозвищу.
Нашу маету мама не проглядела, пусть и не знала, почему долго не ложимся спать, а сидим с Кольшей на печи. Она подозрительно запоглядывала на нас, и лишь услыхала слабый писк, строго спросила:
- А ну, кого опять притащили?
Кольша послушно протянул шапку с верхнего голбца, и мама ахнула:
- Голубята! Полевские, што ли? Да где вы их нашли?
- Не, не полевские, а домашние!
- До-маш-ние!.. - пуще того поразилась мама.
- Ага!
- Поди, на Макарьевскую церкву лазили? - испугалась она.
Мы замешкались с ответом, и нас опередила сестра. Бабушка успела рассказать ей про голубят и про то, где мы их взяли:
- У бабушки Соломеи украли, вот где!
Ей и не хотелось расстраивать маму на ночь, не хотелось, чтобы она, рассердившись, отлупила братьев за новый грех, да вот не утерпела. Давно ли за растаскивание пороха и пистонов досталось нам с Кольшей? А третьего дня дразнили пожарника Афанасия Сабанчика. Старик привел поить лошадей к нашему общему с пожарной колодцу и не стал черпать воду, а выпоил нашу из корыта и кадушки. Ну мы и заорали с черемухи:
- Дедушко Сабанчик, вредный кабанчик! Мстили ему и за воду, и за то, что он молчал, когда мы здоровались с ним, как учили в школе. Сабан и есть, не даром прозвище ему дали такое! Но за Сабана влетело нам, ладно заступился пожарник Иван Иванович Козыренок: сказал, что Афанасий воду чужую, нашу воду, выпоил лошадям. Вот у него тоже прозвище Козыренок, а никто почему-то не дразнит Ивана Ивановича. И на каланчу он пускает нас, аж на самый верх дает залазить, откуда видно деревню Морозово и мамину родину - село Пески, и поля дальние.
Мы с братом приготовились расплатиться за голубят: с печи все равно никуда не удерешь да и ночь-ноченская на улке. Однако мама - это тятино письмо, полученное сегодня, выручило нас - не стала даже ругаться. Заглянула она в шапку и сказала:
- Божья птица голубочки, человеческая птица… Смотрите, не уморите их, хлебного ни крошки. Паек-то когда еще выдадут… А бабушке Соломее помогите полоться и картошку окучить. Слышали?
- Не уморим, не уморим, мама! - зачастили мы в ответ. - К бабушке завтра и побежим полоться. А голубята вырастут - к тяте на войну с письмом одного пошлем. Оттуда он с тятиным письмом прилетит, с тятиных слов Мухаметишин и напишет нам.
- Уж и вырастили, уж и с письмом послали, уж и почтальоном голубя изладили! - засмеялась мама. - Да где он отца нашего найдет на такой большой войне? Там живого места нету, везде одна смерть летает! Ладно, пускай голубки дома живут, на што их разлучать. Спите-ко лучше, голубятники, горюшко мое…
Легли мы с братом по обе стороны шапки и зашептались о голубях, о корме для них и о том, что не у одного Ваньки Пестова есть голуби, но и у нас. А когда выведут наши своих голубят, отдадим Осяге, потом дадим Вовке Барыкину. Ему бы надо в первую очередь: сирота он, только бабушка и дедушко на всем белом свете у него, мать померла еще до войны, а отец прошлой зимой погиб под Сталинградом. Да зарок дали: Осяге первые голубята и никому больше!
Ваньке Пестову чего не выкормить? У них зерно не переводится с самого начала войны, а у нас всего-то паек: на четверых мама муку в платке приносит. А все равно и мы выкормим! Вон полетай-овсюг поспевает, его набрусим, за сорняк никто не заругается, если с межи брусить. Вырастим и отправим голубя к тяте с письмом, он скорее почты долетит и воротится обратно. То-то тятя обрадуется! Узнает голубя с родины, не даст немцам его пристрелить.
А еще бы нашел голубок Федора, сына бабушки Соломеи… Может, и не убит он насовсем, а лежит где-то раненый и ждет голубя с живой водой? Читали мы в книжке, что живая вода хороших людей оживляет. А она есть у нас в Юровке! Мать Осягина, Мария Федоровна, когда на старшего сына Василия принесли похоронную, причитала и приговаривала:
- Сокол ты мой ясный, сокол Васильюшко…
Прилети ты ко мне ночью ли темною,
Прилети ты ко мне утром ли с солнышком,
Уж умою я лицо твое белое, умою живою водой,
Водой из родимого ключика…
Из Осягиного ключа и возьмем живой воды и пошлем ее с голубем для Федора. Оживет он, и тогда тятя с сыном бабушки Соломеи скорее побьют Гитлера, скорее домой придут оба целые и невредимые. А голубей-то тогда сколько будет у нас!..
Нам с Кольшей казалось, что нет ночи на улке, нет над нами потолка и крыши, а лежим мы на сарае, глядим на чисто синее небо, где высоко над Юровкой кружат и парят голуби бабушки Соломеи.
Ночные тони
Озеро безлунной ночью угадывается легким пошлепыванием волн о песчано-крутой восточный берег, будто и впотьмах девчонки-нагишки стряпают песочные калабашки и, подражая матерям, пришлепывают их мокрыми ладошками. А как ближе подойдешь, потянет щелоком теплой воды, учуешь странно-огуречный запах озерной травы и самый возбуждающий - запах живой рыбы: свеже-золотистых и опрятных карасей Маленького озера, а не тинно-илистых, как на Большом озере, затянутом с берегов, словно шубным воротником, осокой и камышами, по лаве-лавде - рогозом, крестовником и метлистым тростником.
Большое озеро пугает нас, почему-то даже и днем боязно бродить с недоткой на мелководье у лодочного притона или ставить и смотреть манишки в прорезях зыбуче-пупырливой лавы. Чего скажешь, уловисто Большое озеро! И ни разу не усыхало, сказывают, как Маленькое. Зато и жуткое глубью буроватой воды, одиноким островком с рогатыми сушинами из тальникового куста, где с весны начинает стонать-бухать никем в Юровке не увиденная птица выпь.
А после того, как дяде Даниле, родному брату покойного деда по отцу, поблазнила "голая баба, в зеленой чешуе вся, как будто на тело налипли листья водокраса-лягушатника" - просто, по-деревенски пояснил нам он, мы и вовсе обходим озеро стороной. Если доводится летней ночью возвращаться поскотиной с дальних еланок и пустошей Юровского поля, куда манит нас клубника и черная смородина, приходится пересекать неширокую пашню, отделяющую поскотину в обрез Долгого болота от Мохового. Никакого мха там и в помине нету: космато заросшие осокой кочки да всего-то три плесинки чистой воды на месте выгоревшего когда еще торфа. Но за болотом хранится былое название, и останется оно Моховым навсегда.
…Маленькое озеро уютно и тем, что округ него жилые дома с огородами и пристройками, а на отдали приземисто-длинные коровники, свинарники, овчарники и курятник. Даже в глухую пору нет-нет и мигает багровым зрачком огонек лампы в чьем-то окошке или сторож выберется на улку из избушки с фонарем и, раскачивая светлячком, поковыляет поглядеть: все ли ладно у коров или овечек, не прорылись ли опять волки через соломенную крышу? И ты не одинок, тебе веселее…
По правде сознаться, страшно в одиночку очутиться и на берегу Маленького озера. Не из-за бань совсем на задах огородов, а из-за другого. В углу озера, откуда берегом начинаются сады - тополя, ветлы, березы и черемуха, потонула перед войной средняя дочь дяди Левонтия - длинноногая Лизка. Тот угол самый глубокий: когда после гражданской войны озеро ушло однажды ночью, как сквозь землю провалилось, копали и возили юровчане песок на дорогу-большак. Вот и остались там ямы - мужиков с ручками скрывало.
Но не столь мы утопленницы боялись. Лизка доводилась нам теткой, и нас сводили попрощаться с ней. Боялись сильно самого страшного, что случилось весной сорок второго года, когда приехал после операции на глазах дядя Федор, не взятый на фронт по худому зрению. Он-то и сманил брата Кольшу и меня на озеро. Вода еще была студеным студена, а рыба дуром валила к берегам, и сети можно было легко поставить бродком.
- Чего зря Ивановым сетям гнить в чулане, - уговаривал дядя Федор маму, чтобы отпустила нас с ним. - Эвон што карась пошел с глуби - вода всю ноченьку кипит! Руно за руном, да вся рыба, как на базаре, - караси фунтовые. Дядя Данило коеводни выхватил из прясла жердь и полста штук оглушил. Во какие карасины! Мне-то студиться нельзя, токо из больницы выписан, а Кольша с Васькой и сети поставят, и рыбу вынимать начнут. Я огнище разведу, вот и греться робята станут, ну, и светло будет. Как, Варвара, а?
- Чо как? Пущай собираются. Наловите рыбы - смотришь, еда добрая. И посушить и посолить впрок можно. А то и обменять на что-нибудь у людей. У нас и у свекрови по сусекам мышке нечего на зубок выколопнуть из щелки. Да и ты, Федор, с собой увезешь в город, Василису с девчешками покормишь. Поди, измерли они без тебя на одном пайке.
Кольша выволок мешок с сетями из чулана, дядя Федор взвалил его на загорбок, и мы в сумерках остановились на берегу за крайним домом - сливкоотделением молокозавода. Тут нет вблизи построек и не опасно с огнем, тут и люди не ходят, как затемнеет. И лучше рыбного места не найдешь: карасей тянет к проточной канаве, прокопанной всем миром из Большого озера, чтоб, держать воду в Маленьком.
У фермы, где всегда старики тешут топорами то бревна или слеги, то жердины для загонов, мы живо наискали сухих щеп, бросовых обрезков. А дядя Федор запнулся о коротыши - обрезь старых столбов и маток, он один наволок чураков на всю ночь.
Лишь костер высветил воду, мы вытащили сети из мешка, и дядя Федор выбрал годные, а с дырами, изъеденные мормышем еще при тятиной рыбалке, сразу забраковал:
- И займоваться этим не стоит.
Мы разулись с Кольшей и, не мешкая, забрели прямо в штанах и лопотинешках. "Теплее в одежде-то, а ее у огнища опосля высушите", - сказал дядя Федор. Сперва, натужившись, воткнули тычки, а потом начали расправлять сети. Кольша привязывал поводки к тычкам и разбирал сеть, а я постепенно отступал на ее длину, держа сеть в руках на весу. Кольша старше меня на два года, и успел натореть возле тяти до войны.
Дрожь трясла меня, и сеть худо удерживалась в руках, но я боялся прогневить Кольшу и дядю. Еще скажут: "Рыболов из чашки ложкой!" И я терпел, ведь и Кольше ничуть не теплее, наравне со мной мерзнет, да еще и сеть распутывает - не больно ясно светит костер, и вон до плеч вымочил рукава, макая-утопляя сеть в воду. О холоде помогала забывать сама рыба. Караси и верно сдурели: мы наступали на них ногами, они тупорыло тыкались в икры ног - до того тесно было им в озере!
Не успели и отойти от тычки, как вначале берестяные поплавки заподрагивали на воде, а потом и вся сеть заходила ходуном, словно вдруг ожила или озябла вместе с нами, и потому рвется из озера. Тогда Кольша остаток сети забрал себе, а я в подол рубахи выпутывал из ячей смиренных ночью крупных карасей.
Наконец, сети расставлены, рыбы натаскан полный мешок, а скулы ломит от непрерывного чаканья зубов и ноги давит-загибает судорога. У дяди Федора схлынул азарт, и он заставляет нас обогреться-обсушиться у огнища. Мы окутываемся выше головы паром и не чувствуем долго - жарко ли горит костер или только тлеет-шает. А как лишняя вода выпаривается, исходит из одежи, штаны припекаются жаром к телу и унимается надоевшая дрожь. В самом деле, как дома на печи сидишь!
Что времени далеко за полночь - видно по звездам. Вокруг тихо-тихо, ни живой души, все уснули-успокоились. Не брякнет, не стукнет дверь - по воде любой звук доносится, как будто рядышком. Не сгагакают хозяйские гуси, не взмыкнет по воле корова, и не слыхать простужного кашля-харчения овечек. Уж и коты устали пугать друг дружку верещаливым дикошным воем - надрались, видно, досыта. Одни мы и часуем - не спим, обсыхаем хорошенько, чтоб после махом снять сети вместе с уловом и дома выбрать карасей.
Стало клонить всех троих ко сну, как мы с Кольшей почуяли морозной кожей под одеждой чьи-то осторожные шаги. Кто-то босиком крался к огнищу, и был тот кто-то человеком, а не зверем. Очнулся и дядя Федор, подкинул на костер коры с берестой и пылко-сухой щепы. Пламя замешкалось на доли секунды, а как оправилось - гулко полыхнуло таким горячим "хвостом", что мы невольно прянули в тень. И тут же на свет выступила босоногая и простоволосая женщина.
Мы с Кольшей сразу признали в ней старшую дочь бабушки Лёвишны…
Анна у Лёвишны красивая, не чета младшей Дуньке, что ухлястывала за дядей Ваней, а тот и не замечал ее или в глаза посмеивался над Дунькиными изъянами. А она и этому бывала рада, без дяди Вани смелела у нас в избе, брала балалайку с полатей и гнусила-пела:
- Милой Ваня строил баню,
Я колодец строила.
Неужели, милой Ваня,
Я тебя не стоила?
И остальные частушки у Дуньки были все про Ваню и про себя. А, напевшись под балалайку, она упрашивала маму помочь ей чем-нибудь присушить Ваню, чтоб он женился на ней.
- Я ведь, тетка Варвара, работной бабой стану. За себя и за мужика все управлю, и тебе еще подсоблю. И робятишек здоровых нарожаю, сколь Ване захочется. Токо бы мне его присушить, отлучить его от макарьевских бессовестных девок. Глико, они в девках истрепались, по рукам да по рукам у парней! Какие уж из них и жены…
Анна баская и не нуждалась в присухах. Ее с вечерок провожал только один парень - здоровенный тракторист Афоня Мальгин, закадычный друг дяди Вани, шибко любивший почему-то и нас, ребятишек. Его, Афоню, на людях, как бабы своих мужей, когда их всех вместе брали на войну, охватила Анна руками за шею и громче, протяжнее баб завыла. Дивно и жутко показалось всем, кто хоть мало-мальски тогда примечал вокруг себя. Старухи осудительно заперешептывались меж собой:
- Не к добру, не к добру так-то воет Анна по Афоньше… Шибче его матери убивается, а он евон какой молодей! Улыбается да постаре себя мужиков утешает. А она как по убитому причитает-воет…
Чуяли сердцем старые, изведавшие на своем веку не одну войну, такое что-то… И на добровольца Афоню недавно пришла похоронная. На самого первого из холостых парней. И опять, говорят люди, так она завыла - водой студеной едва отлили… Случись что с дядей Ваней, а он тоже сейчас воюет, Дунька тихонько взревнет да и за балалайку ухватится, частушками о Ване и о себе натешится…
Такие речи велись у нас в доме, когда в Юровке прознали, будто бы Анна тронулась умом и теперь ее надо остерегаться. Все жалели ее, хотя в каждой избе полно и своего горя. Похоронные начали сыпаться на село, как черный снег на чистую голову. И кто мог знать, кого пометит завтра, словно осколком, письмо-треугольник с войны?.. Однако наши матери забывали о себе, и чужое горе не было для них палкой…
"Анна… Сумасшедшая…" - в страхе переглянулись мы с Кольшей и придвинулись теснее к дяде Федору.
- Вы это что? - забормотал он, сунувшись на огонь. Он промокнул красные глаза белой тряпичкой и долго моргал-щурился на Анну, и не понимал ничего, хотя и услыхал, что кто-то подошел. "Анна… Лёвишнина", - шевельнул губами Кольша, и дядя Федор понял наш испуг.
- Анна, - спокойно, как будто сидел на лавке в избе, а не здесь, у костра, и словно та была нормальная, пригласил ее: - Подходи, подходи к огнищу, погрейся с нами!
Анна послушно стронулась и пошла прямо на костер. Глаза у нее вспыхнули кошачьими искрами, легкие волосы ниже поясницы вот-вот коснутся пламени и… что, что будет-то…
Мы запомнили опасливые разговоры взрослых юровчан, что у сумасшедших столько силы - людям ее не обороть, а можно лишь врасплох связать толстыми веревками, свитыми из конопли. И того пуще приросли по бокам дяди. Однако Анна не ступила в костер, и распущенные косы не загорелись. Протянутыми руками она наткнулась на огонь, руки дрогнули и опустились. И тут она впилась глазами в дядю Федора, и захохотала с прикриком:
- А ты не мой Аф-оня! Какой ты Афоня! Он у меня у падинника пашенку пашет. Афоня-я-я-я!..
С хохотом и воем Анна отвернулась круто от огня и метнулась в ту сторону, где за километр отсюда был сокрыт ночью осиновый колок, окопанный рвом, куда свозили и зарывали падаль из села.
- Афоня! - застонало по-над озером и… стихло. Мы зажмурились с Кольшей, а когда открыли веки - ее уже не было видно. А дядя Федор трясся и шепотом быстро приказал:
- Айдате в озеро! Живо сымайте сети - и домой, домой!
Анну назавтра изловили: нашли спящую на непаши у падинника и связали веревками, да с воем безумным увезли на подводе в Далматово, а оттуда в какую-то Пермь, в "желтый дом", из которого, по словам бабушки, отродясь никто из тронутых обратно не ворочался…
С той ночи минуло еще две военные весны, мы с Кольшей подросли и уже одни не раз ночевали в лесу на охоте. Но Анна не забывалась, и мы пужали ребят помладше, вспоминая ненароком о ночной рыбалке. И, как сегодня ночью, часто ходили с недоткой из старых половиков на ночные тони. Рыбалка спасала от голода, а днем с нашей снастью тряпичной нечего было надеяться на улов.
Карась уж и не настолько дурной, чтоб попадать засветло к нам в недотку! Сколь ни пытались - ни одно рыбное руно не смогли захватить. Кажется, оно у нас в мотне, карасям деваться некуда из кольца недотки, а вытащим на берег - купоросно-зеленая тина и кожано-черные пиявки…
Зато чем темнее и темнее да позже, тем тяжелее улов, зараз вытряхиваем из мотни по два ведра карасей. На глубь уходит Кольша, а я или сестра Нюрка - ближе к берегу. Иной ночью друг дружку не видать, лишь чувствуешь потяги брата и слышно, как пускают пузыри вздувшиеся на спине рубахи. И больше ни единого звука. Костер мы никогда не разводим: по лесам, как поговаривают мать и бабушка, то там, то тут ловят дезертиров, а они поопаснее тронутого умом человека.