В открытом море - Капица Петр Иосифович 5 стр.


* * *

Костя Чупчуренко на все лады клял себя за то, что не сумел отбиться от немцев и утонуть в море.

"Восьмеркин с Чижеевым по-матросски погибли, героями, – думал он, – а вот я живой. На корабле определенно скажут: "Струсил салага. Сам в плен сдался". Никто не узнает, что крюком меня подцепили. Под ребро железо воткнулось, не передохнуть было. А Савелий Тихонович помирает. Не сдержал я своего слова. Почему сразу не ушел на дно?.. Все фашиста хотелось с собой утащить, чтобы так на так вышло".

Чупчуренко сидел привязанный к спинке винтового кресла в крошечной офицерской кают-компании. Бинт у него сполз с плеча, край разодранной тельняшки пропитался кровью. Рваная ссадина под последним левым ребром кровоточила. "Попить бы", – подумал он и облизал пересохшие губы.

Розовощекий гитлеровец, сидевший часовым напротив него, уловив это движение, со скучающим видом наполнил стакан водой из графина. Затем начал разглядывать воду на свет, отпил половину, а остатки неожиданно выплеснул Косте в лицо. Видя, как у черноморца от возмущения вздулись желваки на скулах, гитлеровец хихикнул и, коверкая русские слова, сказал:

– Карош есть ледовный туш… Капут тебе, сукин кот!

– Твое счастье, что я связан, – ответил Чупчуренко. – Ты бы у меня не водой, а кровью умылся, олух вислоухий.

Он брезгливо отвернулся, не желая глядеть в круглые, как пуговицы, и до наглости голубые глаза.

"Видно, салага немецкая или курсант, – определил Чупчуренко. – Куртку морскую носит и под бобрик постригся".

На затоптанном линолеуме, покрывавшем палубу, безжизненно лежал мичман Клецко. Из его полураскрытого рта изредка вырывалось хриплое дыхание, при этом на губах показывалась тоненькая струйка крови. Старик задыхался.

– Эй ты, сарделька чертова! – сказал Чупчуренко гитлеровцу. – Приподними мичману голову.

"Чертова сарделька", видимо, понял черноморца, потому что подошел к Клецко, пнул его ногой и, шкодливо оглянувшись, вытащил из кармана коробок спичек. Присев на корточки, он зажег сразу две спички и поднес к усам старика.

Чупчуренко выругался и в ярости попробовал освободить здоровую руку с такой силой, что кресло затрещало.

Это испугало гитлеровца. Он подскочил к нему, но, убедившись, что руки русского привязаны крепко, щелкнул Чупчуренко пальцем по носу.

– Штиль! Сукин кот.

Чупчуренко сделал вид, что покорно стерпит все, но сам был настороже. Когда гитлеровец отошел от него, он вдруг резко повернулся и изо всей силы ударил его в живот окованным носком сапога.

Гитлеровец упал на четвереньки. Чупчуренко еще раз дотянулся до него и ткнул ногой с такой силой, что весельчак уперся носом в палубу.

Гитлеровец вскочил со стоном. Он прошипел какое-то ругательство и заметался по каюте. На глаза ему попался графин с водой. В бешенстве он схватил его двумя руками и обрушил на голову Чупчуренко…

Костя не смог уклониться от удара. Свет электрической лампочки сверкнул красной молнией, и кают-компания наполнилась туманом.

* * *

Чижеев первое время плыл легко, даже обогнал Восьмеркина. Потом он начал задыхаться и отставать. Сказывались двухсуточная голодовка, болтанка в море и глубокий обморок.

Расстояние между друзьями росло. Вскоре голова Восьмеркина совсем скрылась за волнами.

Чижеев лег на спину и поднял вверх правую руку, чтобы она обсохла на ветру. Затем он заложил два пальца в рот и свистнул. Пронзительный свист долетел до берега, встревожил скалы, и те отозвались многоголосым эхом.

Сеня свистнул еще раз, и не просто – по-особому. Так они пересвистывались с Восьмеркиным на Южном Буге, когда нужно было подать друг другу сигнал. Скалы вновь отозвались, и теперь свист выделился так четко, что Чижееву показалось, что Восьмеркин уже доплыл до берега и, в свою очередь, отвечает ему: "Жди, сейчас помогу".

Берега слева и справа были спокойными: вдали взлетали мигающие ракеты, и бледно-голубое жало прожектора рассекало на западе темноту.

Сеня направился в самую темную часть прибрежной полосы, где, казалось, скалы располагались полукругом, образуя подобие залива.

Он плыл долго. Сознание мутилось от однообразных движений. В глазах рябило, руки и ноги Чижеева деревенели.

Он уже плыл, как в бреду, почти бессознательно поворачиваясь то на спину, то на бок, то на грудь. И равнодушие к собственной судьбе все больше овладевало им, ослабляя волю. Сене даже было приятно, что холод, идущий из глубины моря, проникает в его кровь, парализует мышцы, туманит мозг.

Чижеев встрепенулся, растер себе грудь, бока и поплыл, пересиливая усталость. Зрение вновь вернулось к нему. Он увидел над собой высокую отвесную скалу. У ее подножия колебалась пенистая кромка.

Здесь нельзя было вылезти на берег. Он поплыл вдоль бесконечной, казалось, падающей на него стены, как плавают в тяжелом сне, не чувствуя ни веса своего тела, ни холода, ни упругости воды.

Сеня вгляделся в волны, и ему померещилось, что с фосфоресцирующей глубины за ним следят мерцающие глазища каких-то притаившихся чудовищ. Тоскливая жуть охватила пловца, и он невольно повернулся на спину. В вышине кружились звезды, они роились и сгорали на лету. Светящаяся пыль вселенной падала на воду, слепила глаза. Он зажмурился и вдруг услышал тонкий призывный свист. Так свистеть могла только она, Нина.

"Чудится", – решил он и в отчаянии заколотил руками и ногами по воде.

Потом он заметил смутный силуэт шлюпки. Его негромко окликнули. "Ищут… Меня ищут", – понял Сеня и захотел ответить, но у него не было голоса.

Все дальнейшее он воспринял словно сквозь сон: чьи-то сильные руки подхватили его, втащили в шлюпку, кто-то растирал ему грудь, кто-то укутывал и вливал в рот горячо растекшуюся внутри жидкость.

Сеня обезумел бы от радости, если бы понимал, кому принадлежат теплые губы, прикоснувшиеся к его виску, если бы знал, чьи руки мнут, массируют его отвердевшие мышцы.

Он впал в блаженное забытье и не видел, как шлюпка, обогнув две скалы, торчавшие из воды, прошла под своды извилистой пещеры, озаренной в глубине голубоватым светом.

* * *

Костя Чупчуренко очнулся уже не на катере, а в сырой камере. Голова разламывалась от боли, к горлу подкатывалась тошнота. Салажонок с трудом раскрыл глаза и увидел над собой измученное усатое лицо боцмана. Старик стоял на коленях и с отеческой заботливостью смывал с его лица кровь.

– Пить! – попросил Костя.

– Ну, слава богу, ожил, – обрадовался Клецко. – Сейчас, Костенька, я тебе свежей водицы добуду.

Боцман выплеснул содержимое черепка на каменный пол, прошел в угол к проржавленной трубе, поднимавшейся с земли и уходившей куда-то за низкий, отсыревший потолок, и вытащил крошечную деревянную затычку. Из трубы вырвалась шипящая струйка воды.

– Сам гвоздем пробивал, – сказал Клецко. – Нам ведь ни пить, ни есть не дают. Всю ночь меня очкастый мытарил. Под нос нашатырный спирт совал. Скажи да скажи ему, по какому случаю в море на баркасе очутились? А я притворяюсь, что язык повернуть не могу, глаза закрываю и на спину валюсь. Так и не сказал ни слова. Тебя не трогали: совсем плох был. Сегодня, видно, опять допрашивать начнут. Как насчет терпения у тебя, выдюжишь, Костя?

– Не знаю, меня еще никто не бил и не мучил, только с мальчишками дрался, но это – пустяки… Савелий Тихонович, а что, если мы… я в книжке читал, совсем не больно… если вены вскроем себе? Кровь сама вытечет, вроде уснем… И пытать нас фашисты не смогут.

Боцман нахмурился.

– Не прокалило тебя еще море, – с укоризной сказал он. – Выдержать мы должны, своим характером поразить гитлеровцев.

Клецко выпрямился. Глаза его засветились каким-то внутренним светом, который преобразил дубленое солнцем и ветром, грубоватое лицо боцмана.

Костя заметил, что пуговицы на мичманском кителе сияют по-праздничному, брюки вычищены, ботинки поблескивают глянцем. Старик даже в заточении умудрился привести себя в надлежащий порядок и сохранил вид аккуратного, подтянутого моряка.

На прутиках, воткнутых в решетку окна, просушивался бинт.

"Это он для меня выстирал", – понял Костя, и ему стало стыдно за свои недавние мысли.

– Савелий Тихонович, я глупости говорил… голова у меня болит очень. Я стерплю. Лучше язык зубами прокушу, но смолчу.

Костя оперся на здоровую руку, пытаясь подняться. Мичман подхватил его, помог удобнее сесть и обнял.

– Дорогой ты мой, Костенька, – растроганно произнес он. – Мы с тобой раскрыть рта не побоимся, скажем палачам все, что захотим. Может, посмотрят они на нас и поймут: бесполезно, мол, таких пытать – и сразу на расстрел поведут. Песни ты петь можешь?

– Могу.

– Вот и ладно. Поднимем мы с тобой головы и запоем: "Раскинулось море широко…" Советские люди нас услышат, чайки крыльями, как платочками, замашут, море притихнет. Потом новую песню о нас люди сложат, как не боялись умирать два черноморца… На корабле узнают – приспустят флаги и торжественный залп дадут. А теперь – взбодрись, Костя! Я тебя свежим бинтом обмотаю и тельняшку зашью. Пусть позавидуют нашей выправке!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Восьмеркина с Чижеевым, после растираний и хорошей порции спирта, охватил такой глубокий сон, что не только ночью, но и утром друзей невозможно было растолкать.

Моряков ворочали, приподнимали, трясли, промывали им разъеденные солью ранки, смазывали йодом ссадины, а они всё не просыпались.

На голове у Восьмеркина Нина обнаружила довольно глубокую рану. Пришлось ей самой выстричь и выбрить часть волос: подготовить место для накладки шва. Другой бы человек моментально проснулся от боли, а Восьмеркин лишь промычал сквозь сон: "Не балуй, стукну" – и глаза не раскрыл.

Боясь, что могучий моряк во время накладки шва проснется и забуянит, Нина усадила на его раскинутые руки по человеку: на левую – своего отца, на правую – высоченного и тощего, как жердь, бородача Николая Дементьевича Калужского.

Как только девушка приступила к операции, Восьмеркин заворочался и чуть не поднял на вытянутой руке Калужского, но тот вовремя успел уцепиться за плитняковый каменный стол – и все прошло благополучно. Восьмеркинскую голову осторожно забинтовали, и он продолжал спать.

Оберегая покой своих возмужавших, прокаленных ветром и морем учеников, Тремихач ходил гордым и праздничным. Кто мог предположить, что едва слышный взрыв и вспышка в темноте принесут ему такую радость?

Вечером старик даже обозлился на свою невоздержанную дочь, когда она, забыв об опасности, ответила свистом на свист. Он прикрикнул на Нину и приказал уйти с наблюдательной площадки. Неосторожная выходка дочери могла выдать тайную рацию и одно из самых надежных убежищ партизан. Но Нина была так возбуждена, что впервые за всю жизнь не послушалась его. Она взволнованно вглядывалась в тревожную темноту и требовала:

– Спустим шлюпку… надо скорее выйти в море, там – наши.

На шлюпке из пещеры вышли втроем и через несколько минут заметили плывущего человека. Пловец добрался до каменной глыбы, недавно сорвавшейся со скалы, попытался вскарабкаться на нее и, не добившись успеха, повис на уступе.

Видя, что обессиленный человек вот-вот сорвется и уйдет на дно, не раскрыв тайны странной вспышки на море, Тремихач, не раздумывая, устремился ему на помощь. Но стоило шлюпке приблизиться, как незнакомец встрепенулся, одним рывком вдруг вскарабкался на край глыбы и на чистом русском языке сердито предупредил:

– Не подходить!.. Назад!

Затем, видимо нащупав ногой качающийся пласт камня, он стремительно нагнулся и поднял над головой увесистый обломок плитняка.

Петр Капица - В открытом море

– Прыгай в воду… Расшибу!

– Не пугай, моряк, у нас – автоматы, – успокаивающе сказал Тремихач, разглядев на рослом незнакомце полосатую тельняшку.

– Не знаю, автоматы у вас или пушки… Живей освободить шлюпку, иначе…

– Ой! Да это Степа Восьмеркин! – вскрикнула Нина. – Степа, это мы – папа и я, Ежик.

– Ну-у!.. – не веря своим ушам, изумился Восьмеркин. – И впрямь Ежик!

Радуясь, он перебрался в шлюпку и чуть не задушил Тремихача и Нину в своих объятиях.

– А я думал, что Сеня соврал насчет катера.

– И Сеня с тобой?

– Куда же он от меня денется? Разбрелись мы в темноте. Сейчас приплывет.

Все начали вглядываться в зеленовато-синий сумрак, но Чижеев нигде не показывался.

– Надо искать его, – тревожилась Нина. – Может, он левее взял, там не выберешься на берег.

Выходить на морской простор было опасно: вдали, за мысом, весь берег освещался ракетами. Взбудораженные немцы ощупывали море прожекторами.

Калужский, повернувшись к Тремихачу, тихо сказал:

– Дальше выдвигаться шлюпке нельзя. За поворотом мы попадем в зону досягаемости луча берегового прожектора.

Предельно точный и малоразговорчивый инженер слов на ветер не бросал. За долгие месяцы пещерной жизни он до мелочей изучил весь район. Пришлось подчиниться ему и поворачивать назад.

Только упрямство Нины в несоблюдении предосторожностей в этот вечер, ее тонкий, почти инстинктивно вырвавшийся свист и до странности обострившееся зрение помогли разыскать Сеню и спасти от неминуемой гибели.

Неожиданное пополнение морской партизанской группы двумя отчаянными молодцами, какими были Восьмеркин с Чижеевым, взбудоражило обитателей пещеры: они не спали всю ночь.

Но больше всех радовался и ликовал Тремихач. Добрую половину своей жизни он готовил стране волевых и крепких парней и сам собирался воевать, но не успел уйти ни в ополчение, ни в партизанский отряд. Сначала он был занят эвакуацией заводского оборудования. Потом фашисты неожиданно отрезали все пути отхода из Николаева. Виктору Михайловичу вместе с оставшимися инженерами и стариками рабочими пришлось взрывать в доке и на стапелях недостроенные коробки кораблей.

В бурную темную осеннюю ночь ушел воинственно настроенный Тремихач из Николаева на рыбачьем сейнере, имея на борту трех вооруженных стариков и двух девушек. Он уводил от врагов на буксире свое детище – почти законченный, но еще не отделанный сверхбыстроходный катер "Дельфин".

Всю зиму и весну с пенсионерами, бывшими заводскими мастерами, Виктор Михайлович сооружал свое судно, скрытое у рыбокоптильни в плавнях. Лишь оно одно могло помочь им вырваться из плена.

Почти вся Украина и Крым были в руках оккупантов, только окруженный с суши Севастополь не сдавался врагу. Вот к нему-то, по реке и морю, решил пробиться Виктор Михайлович. Благодаря стальному цельносваренному корпусу, мощным двигателям и особым газоотводам его катер мог развивать скорость, недоступную обычным винтовым судам.

Сколько тревожных ночных часов пережили старики, проскальзывая мимо немецких наблюдательных постов к морю!

В полночь, почти на траверзе Евпатории, они наткнулись на беспомощно дрейфующую рыбачью шлюпку с подвесным мотором. Ветром ее раскачивало и гнало на запад.

Осторожно подойдя к шлюпке и осветив ее, они обнаружили двух мужчин, лежавших без сознания, и двенадцатилетнего мальчика.

Измученный качкой мальчик сказал, что его зовут Витей, что они вместе с отцом и дядей хотели добраться на моторке до Новороссийска, но в море их настиг самолет, продырявил из пулеметов мотор, ранил в живот и грудь отца, а дяде пробил руку.

– Из каких мест уходите? – спросил Тремихач.

– Из Севастополя. Мы жили за Артиллерийской бухтой. Наш дом разбит бомбой.

– Как это из Севастополя? – недоверчиво переспросил Тремихач.

– Честное пионерское, – заверил мальчуган. – Дядя свои бумаги и приборы не хотел оставлять фашистам. Вот здесь вся лаборатория, – и он указал на несколько ящиков на носу шлюпки, прикрытых брезентом.

Перетащив раненых на катер, Виктор Михайлович по документам установил, что они родные братья: младшего научного работника Севастопольской метеорологической станции звали Федором Дементьевичем Калужским, а старшего, обросшего белесой и щетинистой бородой, долговязого инженера симферопольской конторы "Взрывпрома", – Николаем Дементьевичем.

Витин отец не приходил в сознание, но его брат после перевязки и хорошего глотка вина открыл глаза.

– Кто вы? – спросил он удивленно.

Тремихач назвал себя.

– В Севастополь не ходите, – предупредил раненый. – Наши войска третьего дня оставили город.

– Куда же теперь деваться? – сказал Тремихач. – Скоро светать начнет. Севастополь был последней надеждой…

– У мыса Фиолент удобная пещера… В ней даже "морские охотники" прятались, – произнес Калужский. – Думаю, что немцы ее еще не заняли.

Взяв шлюпку на буксир, Тремихач повел катер к мысу Фиолент. Издали был виден горящий Севастополь и его осиротевшие, затянутые дымом бухты. От этого зрелища слезы туманили глаза.

Беглецы целый день отстаивались в сырой и сумеречной пещере мыса Фиолент. Со стороны Херсонесского маяка доносились раскатистые взрывы и частые выстрелы. Там еще продолжались бои с застрявшими на суше моряками.

Начали совещаться, куда же двигаться дальше. Горючего оставалось не более чем на три-четыре часа. О переходе на Кавказ нечего было и думать.

Новый знакомый – долговязый инженер Калужский – оказался очень полезным человеком: он изъездил и пешком исходил весь Крым и знал его не хуже, чем свой рабочий стол…

– Я бы вам вот что предложил, – сказал он. – Здесь стоять опасно: через день-два гитлеровцы обнаружат нас. А на южном побережье много пещер. Этот район изобилует подземными пустотами. Вода там – искуснейший архитектор. Лет двадцать назад мы с братом обнаружили одну пещеру. Когда мы проходили мимо нее, огибая отвесные скалы, у нас и мысли не возникло, что здесь кроется проход. Только странное течение, которое неожиданно отнесло шлюпку, заставило нас налечь на весла и подгрести под низко нависшую над водой скалу. И тут, в полумраке, мы обнаружили широкую щель. Шлюпка прошла в нее свободно. Пещера нам показалась парадным залом дворца гномов. Ее своды, увешанные люстрами из молодых сосулек сталактитов, и выпуклости стен, причудливо залитые известковыми кристаллическими наплывами, были озарены лучами дневного света, который проникал в какую-то трещину. А в глубине, где шумел водопад, в фосфорическом тумане виднелись колонны – сталагмитовые идолы. Правда, во время землетрясения тысяча девятьсот двадцать седьмого года почти все эти украшения осыпались. Но пещера осталась такой же. Она суха и имеет как бы антресоли – две каменные площадки, вздымающиеся одна над другой широкими ступенями. Туристы знают пещеры Биньбаш-коба и Суук-коба, наша же мало кому известна и поэтому может быть хорошим убежищем.

– У нас выбора нет, – сказал Тремихач товарищам. – Ночью пойдем отыскивать пещеру Калужского. Там ведь лесной район, – может, с партизанами свяжемся.

Назад Дальше