Миссионер тихо повернул к Евфрату. Над ним, как тысячелетие назад, катились огромные ясные созвездия. Перед ним лежала священная река Библии, обмелевшая и матовая на поверхности, словно насыщенная ртутью. Небо над рекой было прозрачно-зеленое, как бутылочное стекло, и черные локоны деревьев, палочки тростника, щупальцы прибрежных кустов стояли на зеленом фоне, подобно японскому рисунку. Отец Арениус, чувствительный ко всякой глубине, был охвачен торжественной дрожью. Он продекламировал про себя двустишие Омара Хейяма и тотчас же, как истинный христианин, стал молиться. Что ему за дело до изменников и разбойников? Он знает, что ему делать, и если настала пора принять мученичество, он его примет.
С этими возвышенными и успокоительными мыслями пастор Арениус направился к падшим женщинам, дабы наставить их добру, принести милосердие и прощение и указать спасительный путь.
Поднявшись на свайную площадку, отец Арениус миновал жирного Апопокаса, тощего Врибезриску и очутился в душной тесноте подушек, среди нескольких десятков молодых женских тел. Полог поднят, звезды озаряют ночлег, и пастор без всякого труда мог увидеть, что ни одна из спасаемых им овец и не думает спать. Куда бы он ни взглянул, - на него, в свою очередь, внимательно и пристально глядели блестящие глаза, темные, светлые, большие, широко и узко расставленные, и без исключения очень красивые. Первая, на кого он наткнулся, была большая белая женщина, с рыжими косами, резким ртом и красивым овалом, Сарра из Нортумберленда. Она побывала в десяти европейских притонах и двух азиатских, - весьма почтенный стаж для молодой женщины, чтобы убедиться в абсолютной ненадобности лиц духовного звания для людей ее профессии. Ничего удивительного в том, что она крепко выругалась и снова опустила голову на подушку.
- Дети мои, - нежно произнес пастор, опускаясь возле Сарры, - я принес вам не осуждение, а слова милости и прощения.
- Вот тебе и раз, сэр! - воскликнула Сарра, опять подняв голову: - верно у меня в ушах звенит. Не хотите ли вы просить у нас прощения за всех власть имущих людей? Эка, захотели! Я лично не прощаю ни на пол-соверена и, будучи выбрана делегаткой нашего коллектива, уверена, что и товарищи мои не прощают.
- Бедняжка, - прошептал пастор Арениус, - да размягчит милосердный бог твое окаменевшее сердце. Да заронит в тебя эта ночь семена раскаяния!
Сарра фыркнула от неудачного оборота пасторской речи.
А тем временем с далекой подушки приподнялась другая головка; при дневном свете это была очаровательная, хрупкая головка полуребенка с голубыми глазами, ямочкой на подбородке и веснушками возле носа. Но сейчас было видно лишь бледное лицо с двумя темными пятнами век:
- Товарищ Сарра, - произнесла она ломаным английским языком. - Объясните этому дикому человеку основы социологии!
Глава двадцать восьмая
НЕПРЕДВИДЕННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ ЖЕНОТДЕЛА ТАМ, ГДЕ СОБИРАЛИСЬ ОТДЕЛАТЬ ЖЕНЩИН
Таинственная малоазийсная ночь текла по всем своим циклам, воспетым персидскими и арабскими поэтами для добросовестных английских переводчиков, а пастор Арениус, открыв рот и сдвинув седые брови, сидел среди падших женщин и не уставал учиться самым неожиданным вещам, о которых он никогда в жизни не подозревал.
Звезды бледнели и потухали. Евфрат покрылся туманом. Шакалы и совы утихли. Хитрый Апопокас давным-давно проснулся, побуждаемый к этому близостью рахат-лукума. Но, услыша разговор миссионера со своим девичником по политграмоте, так и застыл, преисполненный любопытства.
Между тем Арениус был перенесен в область ничего общего не имевшую ни с грехом, ни с прощением, ни с душой, ни с ее делами. Посвященный рыжей Саррой и маленькой Минни Гербель в простые истины социологии, миссионер долго вздыхал и, наконец, воскликнул:
- Но… но, милые мои, что же теперь делать?
- Шевелить мозгами! - воскликнула одна из девушек.
- Бороться, - произнесла другая.
- Когда мы думали, как вы, сэр, - вмешалась Сарра, - каждой из нас ничего не оставалось, как напиться и умереть. Но вот эта маленькая саксонка зарядила нас мыслишками почище. Теперь мы сорганизовались. У нас ведется работа. Мы учим друг друга разным языкам. И мы размышляем, сударь, над теми странами и народами, по которым нас волокут неизвестно для чего.
Отец Арениус тяжело вздохнул.
- Эти страны и народы, дорогие мои, я изучал много лет, чтобы принести им свет своей веры. Но за последнее время сомнения посетили меня.
- Вот уж хорошо, что они застали вас дома, сэр, - пробормотала Минни Гербель, - неужто вы не понимаете, что дело не в свете, а в пушках, капиталах, товарах и рынках?
Увы! Пастор Арениус начинал это понимать. Но Апопокас, хотя и спросонок, тоже начал понимать странную манеру учить девиц политграмоте, и ему справедливо показалось, что это не может быть по вкусу американскому джентльмену с чеками. Поэтому он осторожно сполз с насеста, добежал до спящего верблюда, влез в палатку его сиятельства и со всей силы встряхнул румынского князя.
- Проснитесь, придите в себя! - зашипел он бархатным голоском. - Пока ваш секретарь храпит, как сорокадюймовое, я, можно сказать, глаз не сомкнул. Ходил дозором. Продрог. Идите-ка послушайте нашего дьячка. Уж лучше бы мы его предоставили собственным ногам и аравийским шакалам, чем таскать его в порт Ковейт.
Князь Гонореску, столь неделикатно разбуженный от сна, преисполненного фамильных гербов и подвалов с драгоценностями, сердито вылез из палатки и пошел за Апопокасом по мокрой от росы дороге. Возле навеса они прислушались, - как раз для того, чтобы уразуметь блестящую речь Минни Гербель о международном положении и роли великих держав в Малой Азии. Нельзя сказать, чтоб речь эта пришлась по вкусу его сиятельству, отчетливо услышавшему "лакея капитализма", подпущенного комсомолкой Минни прямехонько по адресу его почтенной родины.
Гонореску затопал ногами, потеряв всякую осторожность.
- Повесить! - закричал он, дико вращая белками. - В мешок!
- Молчите, - сухо возразил Апопокас, - на наше счастье, мы поймали красотку-персиянку. Эта венская устрица давно уже беспокоит меня. Будьте покойны, ваше сиятельство. Комплект не пострадает ни на один номер.
С этими словами он свистнул, разбудил двух арабов, велел им взять мешок и поднялся к девушкам.
Раз-два, - отцу Арениусу пришелся удар кулаком по голове, а Минни Гербель подхвачена, как перышко, тельце ее засунуто в мешок, а мешок крепко завязан веревками.
Миссионер вскрикнул и бросился к арабу. Но тот оттолкнул старика, взмахнул мешком над головой и…
- Стойте, - спокойно объявила Сарра, переглянувшись со всеми своими товарками, - если вы потопите Минни и старика, мы объявим голодовку. Мы не проглотим ни единого желтка, не говоря уже о простокваше, и вы доставите на место тридцать высохших скелетов.
- Голодовка! - завизжал весь девичник таким неистовым голосом, что князь Гонореску не вытерпел и присел на корточки.
- Успокойте их, Апопокас!
Но не тут-то было. Завтрак, приготовленный для "ковейтского комплекта" пинками и локтями выброшен на землю. Куски, поднесенные ко рту, выплеваны. Арабы испуганно бросили мешок и, творя заклинанья, кинулись в кусты. Короче сказать, не прошло и двадцати минут, как Минни, вытащенная из мешка, водворена на прежнее место, а пастор Арениус устроен на одном из верблюдов. Караван тронулся в путь.
- Сколько у нас погонщиков и слуг? - в бешенстве спросил Гонореску.
- Дюжины полторы, - мрачно ответил Апопокас.
- Пусть в каждую палатку сядет по арабу или по румыну, чтоб следить за девчонками.
Это государственное распоряжение было немедленно проведено в жизнь, несмотря на явное недовольство арабов. Между тем маленькая Минни, сидевшая вместе с пастором, Саррой и арабкой Ноэми, устроилась у отверстия палатки, откуда она могла видеть весь караван и энергично сигнализировала вдаль. Девушка, подхватывавшая ее сигналы, передавала их своей группе, откуда они передавались к следующей палатке, пока не облетели весь гарем.
- Когда начинается выступление, - деловито объявила Минни пастору, глядевшему на нее, вытаращив глаза, - самое главное, дедушка, не проворонить время и не увлекаться мелкими уступками. Следите за нашей тактикой. Ноэми, душа моя, примись за национальное меньшинство.
Ноэми взглянула на араба-погонщика жгучими аравийскими глазами и издала несколько гортанных звуков. Погонщик затараторил нечто в роде га-га-га, перемежающееся такими понятными для всякого восточного путешественника словечками, как рупий, куруш, дивани, махмуди, кубир (аравийские деньги) и тому подобное. Пастор Арениус не знал арабского языка, но по числу рупиев и курушей, упоминавшихся в их разговоре, не замедлил составить себе мнение о происходящей сделке.
- Она хочет его подкупить? - шепнул он Минни.
- Подкупить? - детские голубые глаза вытаращились на пастора в совершенном изумлении. - Да что вы, дед, неужто мы в кинематографе? Тут идет практическая борьба, а не глупости.
- Ну, значит, она соблазняет его… - пастор невольно поперхнулся: - соблазняет любовью?
Но Минни уже совсем не слышала его вопроса. Сарра вытащила бумагу и карандаш и свободной кистью руки принялась что-то набрасывать под диктовку Ноэми. Араб глядел с интересом. Вдруг он перегнулся из палатки и зашептался с другим арабом.
Пастор Арениус следил за всеми этими непонятными для него поступками с растерянностью человека, отставшего от своего времени. Он начинал чувствовать к коллективу падших женщин нечто вроде той зависти, какая переворачивает сердце уличному мальчишке, идущему по улице рядом с марширующим под барабан взводом солдат.
- Но скажите же мне, - шепнул он, наконец, умоляюще, - о чем говорило с арабом это красивое дитя?
- Она спросила, сколько он получит от нашего хозяина и имеется ли между ними письменное условие, - рассеянно ответила Минни, принимая от Сарры исписанную бумажку.
Глава двадцать девятая
ДИКАРЬ ИЗ ПЛЕМЕНИ ТОН-КУА
Вернувшись из тюрьмы, Пэгги швырнула зонтик в одну сторону, шляпку в другую, перчатки в третью, а сама кинулась в четвертую, где стоял ее отец, коронный судья города Ульстера.
Уткнувшись ему в грудь, Пэгги произнесла под счастливым наитием женской логики, обоснованной точь-в-точь так же, как белый цвет заячьей шкуры в зимнем сезоне:
- Папа, я положительно страдаю за вас!
- Это еще почему? - ворчливо осведомился ульстерский судья.
- Неужто вы не догадываетесь! Я… страдаю за вас (поиски в пространстве и в собственной голове, страдальческая гримаса, взрыв наобум)… потому что в Ульстере будут про вас говорить.
- С какой стати?
- Папа! В Ульстере будут про вас говорить, что вы поощряете кавендишизм и даже получаете за это награду!
Последнее соображение мелькнуло в голове Пэгги с быстротой гениальных мыслей, как известно, всегда находящих неожиданно - на Ньютона под яблоней, на Архимеда в ванне, а на Пэгги перед просьбой к папаше.
Воспоминание о развязном Кенворти, о наглом майоре и о необходимости признать существующим молитвенный культ Майоровых брюк заставило судью скрипнуть зубами.
- Между тем, милый, дорогой пусик, папенька, папчик, всех этих разговоров можно было бы избежать, если б вы только сжалились над несчастным молодым дикарем. Папчик, папинька, пусик, сжальтесь над ним! Дайте ему бежать.
Вслед за этой горячей речью последовало множество доказательств дочерней любви, вроде легких покусываний за ухо, щекотки под лысиной, трения кончика носа о кончик носа, запихивания в чужой рот собственного локона и тому подобных милых проявлений женского темперамента, вплоть до крайне нескромной попытки залезть головой под судейскую манишку - жест, заимствованный юной Пэгги от домашних котят и всегда приводивший коронного судью в неописуемое смущение, сопровождаемое чиханьем.
- Пэгги! Душа моя! Мисс! Прекратите же…
Здесь мы оставляем английскую юриспруденцию и перенесемся в английскую городскую тюрьму.
Английская городская тюрьма, взволнованная необычайным арестантом, совершенно позабыла о сне и всегдашнем своем режиме. Часовые помирали со смеху, глядя на танцующего надсмотрщика, - что было весьма слабой подражательной попыткой, перенятой надсмотрщиком у танцующей сторожихи, в свою очередь заимствовавшей телодвижения у танцующего тюремного надзирателя, так и не смогшего оторваться от глазка, ведущего в камеру молодого идолопоклонника.
Мы не должны умолчать, что почтенный надзиратель танцевал более или менее бессознательно, копируя танцующего дикаря. Этот последний, являясь исходным пунктом всего звена, отплясывал уже в течение четырех часов, покуда не покрылся потом и не свалился в священном безумии у самого подножия Майоровых брюк, точнее - у его штрипок.
"Только бы они не вздумали отнять у меня эти пакостные штаны! - подумал несчастный, в ужасе отмечая собственный пульс, перешедший за сто сорок: - я, разумеется, не помру, даже слегка поправлюсь от последствий сидячей жизни, конечно, если мне не придется плясать все двадцать четыре часа в сутки… Но только бы они не вздумали лишить меня этой мерзости, прежде чем я дам ее понюхать собаке техника Сорроу!"
Тут он поднял обе ладони, завертел пальцами во все стороны и издал чмоканье, чавканье и трепетанье, так как дверь камеры неожиданно приотворилась. Тюремный надзиратель вошел к нему с лицом, с каким ходят на любовные свиданья. Он держал в руке пудинг. Пудинг был завернут в душистую салфетку.
- Гип-гип-ля-бля, - произнес надзиратель ласково, надеясь, что какой-нибудь из звуков что-нибудь да означает по-дикарски, - сам судья присылает тебе пудинг, нуди, пун-тин-гам-гам-хав-хав!
После этой речи надзиратель открыл рот, сунул туда палец, сделал вид, что чавкает, и положил сладкий подарок перед носом безмолвного дикаря.
Но каково было его изумление, когда идолопоклонник приложил ладонь ко лбу, брякнулся ему в ноги, а потом, схватив пудинг и делая вращательные движения каждой частью своего корпуса, благочестиво поднес его прямехонько к майорским брюкам.
- Вот так вера! - пробормотал надзиратель, выходя из камеры: - если б наши епископы имели хоть с горчичное зерно такой веры, у них никогда не отняли бы ни доходов, ни поземельной собственности! Малый с голоду помрет, а первый кусок своему идолу. Н-да. Написать бы об этом в "Миссионерское обозрение"!
Между тем Боб Друк убедился, что его мучитель далеко, и глазок впервые за весь этот день не занят круглым начальственным, налившимся кровью глазом. Тогда быстрее обезьяны он схватил пудинг, понюхал его, развернул, отломил добрый кус и облегченно вздохнул. Надежды его оправдались. В пудинге были веревка, отмычка, нож, пилка и письмо. Спрятав эти предметы себе за пазуху, Друк расстелил письмо на полу камеры, лег на живот спиной к двери и стал незаметно читать. Если б сейчас кто-нибудь заглянул в глазок, он подумал бы, что дикарь, наконец, уморился и заснул.
"Милый дикарь из племени Тон-куа!
Вы такой же дикарь, как я - черепаха, и, надеюсь, вы благополучно улизнете от этого несносного Кенворти, который сватался за меня уже два раза, после наглых ухаживаний майора Кавендиша, чьи брюки вы лучше бы продали старьевщику, а насчет меня, если будет время и придут воспоминанья, знайте, что за Кенворти я все равно замуж не выйду и ни за кого.
Пэгги Смит, дочь судьи".
В высшей степени теплое и симпатичное выражение глаз дикаря дало бы понять мисс Пэгги, если б она могла его видеть, что время и охота для воспоминаний у идолопоклонника будут в избытке. Прижав тихонько к губам невинный клочок бумаги, Боб Друк сунул его также за пазуху, только ближе к сердцу, чем пилку и отмычку.
Наступила ночь, а он лежал неподвижно. Видя, что дикарь спит, сторожиха, часовые и сам надзиратель оставили его в покое. Тогда, осторожно поднявшись на ноги и повязав брюки Кавендиша вокруг талии, Друк начал ловко орудовать полученными инструментами. Не прошло и часа, как окошко было вырезано и веревка спущена со второго этажа в густой тюремный сад. Друк возблагодарил священную пляску, натренировавшую его члены в достаточной степени, прыгнул, как кошка, наверх и перемахнул за крохотное оконце.
Миг - и арестант скрылся в кустах. Вокруг полное безмолвие. Часовые его не заметили. Добраться до каменной ограды, перекинуть через нее веревку и переползти на ту сторону было уже прямо-таки плевым делом. Но здесь мы должны сказать, что молодой сыщик допустил большую неосторожность. Вместо того, чтоб прямо отправиться на вокзал, он долго бродил по темным улицам Ульстера, меланхолически вздыхая и разглядывая все двери и окна ульстеровских особняков. Потом, очутившись на вокзале, он опять-таки не превозмог личного мотива, что, как известно, всегда вредило и вредят общественному лицу, а именно: потребовал конверт и марку, долго кусал карандаш, потом долго писал, нервируя меня в высшей степени, надписывал адрес, вздыхал, возился на стуле, собственноручно снес письмо в почтовый ящик и только после этого сел на лондонский поезд, чем успокоил мое нестерпимое авторское желание видеть его, наконец, в полной безопасности.
Глава тридцатая
НИК КЕНВОРТИ ОПРАВДЫВАЕТ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТРАДИЦИИ, ДЕЛАЮЩИЕ АНГЛИЙСКИХ СЫЩИКОВ ЧЕМПИОНАМИ СЫСКА
Мы оставили несчастного Кенворти на лондонских улицах, окутанных густым туманом. Если б встречные могли видеть как он хмурится, супится, грозит кулаком, бормочет себе под нос и обхаживает все одну и ту же четверть грязной улицы, упирающейся одним концом в церковь, а другим в портерную, его б давно отправили в сумасшедший дом. Но, к счастью для Кенворти, остальное лондонское население население вело себя не лучше, чем он. Проплутав часа два, Кенворти зацепился ногой за тумбу, потерял равновесие и покатился длинным скользким коридором в помещение, прохладное, многолюдное и располагающее к себе душу усталого человека.
- Одна-две бутылки портеру, вот что мне нужно, - пробормотал Кенворти, поднимаясь с колен и подходя к стойке. - Эй, хозяин, бутылочку портера, рюмочку горячительного и сандвич.
Но не успел он крикнуть эти слова, как глаза его встретились с выпученными глазами человека у стойки. Перед человеком лежала целая батарея восковых свечей. Слева от него находилась горка еловых веночков. Справа - множество цветных лампад. Увы, Ник Кенворти был католиком и тотчас же сообразил, что находится в католической капелле. Поджав губы, сыщик немедленно свернул пальцы горсточкой, опустил их в чашу со святой водой, перекрестился и попятился назад к выходу.
Много романов всевозможных авторов описывали и описывают лондонские туманы, производимые под защитой этих туманов преступления, поруганную невинность чужих жен, находящих у себя в постели чужих мужей, развенчанного политика, попадающего на важные заседания с опозданием на двадцать четыре часа, и тому подобные сюжеты. Но никому не приходило в голову разгадать психологию несчастного, кто блуждает в тумане не столько потому, что не видно пути, сколько потому, что ему решительно некуда идти.
Кенворти был поставлен именно в такое положение. Измученный до последней степени, с отекшими ногами и руками, залепленный туманом до куриной слепоты, Кенворти решил, наконец, вернуться в католическую часовню, чтоб просидеть в ней до утра.