До последнего мига (сборник) - Валерий Поволяев 11 стр.


- Р-раз-два, взя-яли! - прохрипел Каретников и не услышал собственного хрипа. Перед глазами стало порхать вдвое больше голубей. - Р-раз-два, взя-ли! - скомандовал он снова. Скомандовал сам себе, не надеясь, что Ирина будет надёжной подсобницей, сил-то у неё куда меньше, чем у него. - Р-раз-д-два…

Шкаф дрогнул, он, будто бы решив что-то важное про; себя, отклеился от пола, пополз, кренясь, и в следующий миг неожиданно с огромной силой надавил на Каретникова, плюща его, втискивая в стену, Каретников охнул, боль пробила его от пяток до макушки, он чуть не потерял сознание, но всё-таки не потерял, сжал зубы так, что на них будто бы заскрежетала дробь, упёрся в стену коленями, грудью, локтями, ладонями, лбом, надавил на шкаф спиною, захрипел от боли, досады, немощи. Шкаф уступил.

- Бер-реги-ись! - выбил из себя крик Каретников, когда почувствовал, что шкаф перестал сопротивляться, отскочил в сторону: мало ли что из раскуроченного нутра этого лакового чуда может выбрызнуть - осколки стекла, гвозди какие-нибудь, острая твёрдая щепа. Краем глаза заметил, что Ирина тоже отскочила в сторону.

Шкаф ахнулся об пол с таким грохотом, что невольно показалось: в квартире разорвался снаряд сорокапятимиллиметровки - походной противотанковой пушки, которая хоть и мала на вид, но очень голосиста.

Из-под шкафа действительно выбрызнуло что-то сверкучее, быстрое, дробью прошлось по полу, чуть не сбило коптилку. Сбить не сбило, а вот огонь в коптилке погас. Сделалось темно. Но в следующий миг оказалось, что не так темно: сквозь забусенные инистые окна в комнату проливался слабенький морок. Каретников сел на край шкафа, взялся рукою за грудь - надо было утишить хрип и клекот в лёгких, унять боль. Ирина села по другую сторону шкафа. Минуты через три из далёкого далека до Каретникова донесся её голос:

- Сидим, как двое влюбленных на скамеечке.

Он хмыкнул. Запалил коптилку снова, подумал: а ведь, чего доброго, побудет он ещё час-полтора здесь, и всё - навсегда прикипит душой к этой худенькой красивой девчонке, которая хорохорится, храбрится, белое платье напоказ выставляет… Впрочем, почему выставляет? Платья никогда не выставляют напоказ, Ирина - не тот человек, которому выгодно преподнести собственную персону в наилучшем свете, Ирина ведёт себя точно так же, как вела и в другие разы, до войны, например. Она с детства привыкла появляться перед гостями в нарядных платьях. Это просто в крови у неё…

У каждого парня, который находится на фронте, должна быть своя девушка - нежное создание, о котором человек должен помнить, думать, мечтать о встрече, писать письма, - это подбадривает, теплит, добавляет храбрости, если хотите.

Ну будто бы что стронулось в Каретникове, он почувствовал что-то нежное к этой девушке в белом платье, в нём появилась потребность помогать ей, беречь её. В горле возник знакомый горький катыш.

Как всё-таки сложно и, извините, странно устроен человек. Каретников не думал, он даже желать не мог, когда всего час назад, прижавшись спиною к холодному каменному стояку ворот, ожидал стычки с бандитом, прижимал к телу хлеб и жалел о том, что нет у него с собою нагана. Хотя бы с одним-единственным патроном в стволе. Или гранаты РГД. Он тогда бы, слабый, морочный после госпиталя, показал бы этому дерьму, где раки зимуют, но, увы, оружия у него не было, и он, бессильно хватая открытым ртом воздух, с тоскою поглядывал в небо, прислушивался к звукам и ждал своей последней смертной минуты… Ну разве мог он тогда хотя бы на малую толику, на рисинку, на крупицу пшённую, предположить, что всё так обернется?

Ну какими неведомыми путями, с помощью каких сложных формул, комбинаций занесла его сюда судьба? Или, может, все это неправда? Он попробовал оторваться от земли, вознестись ввысь - оторвался, вознесся, будто святой, но в ту же секунду всё в нем запротестовало против такого вознесения. Скорее на землю, скорее в комнату, где он сейчас сидит, в холод, в тишь, в которой слышны и волчий вой ветра, и хрип собственных лёгких, и оглушающе-больной стук сердца. Он любит, он полюбил эту девчонку, он будет вспоминать о ней с теплом и нежностью в окопах, он защитит её, если что…

- Завтра я уезжаю на фронт, - неловко шевельнувшись и дёрнув головой от непроходящего, подпершего подгрудье холодного комка, проговорил он. Поёжился.

Ирина ничего не сказала в ответ, она как сидела на углу шкафа, свернувшись в клубок, обхватив руками колени, так и продолжала сидеть.

- Можно ли написать тебе с фронта?

Он ощутил, точнее, услышал, определил откуда-то со стороны, что в его голосе появились просящие нотки, устыдился их: это что же такое выходит, он силком набивается в друзья? Почувствовал, как у него дернулась правая щека, кожа натянулась, будто ошпаренная прикосновением горячего металла - именно так шпарит пуля, когда бьет по касательной, холод отступил, и ему показалось, что в этой огромной пустой комнате стало по-летнему тепло.

Тут Ирина сделала то, что должен был сделать Каретников, но увы, не сделал - пороха не хватило, - она встала, перешла на каретниковскую сторону, опустилась рядом с ним на шкаф. Каретников почувствовал прикосновение её плеча и, хотя это прикосновение было мимолетным, едва приметным, вздрогнул, отклонился в сторону, пытаясь отодвинуться от Ирины, - ему сделалось немного не по себе, но он удержался, выпрямился. Застыл, сидя рядом с нею.

- Знаешь, - проговорила она задумчиво, тихо, голос её стекленел в холодной гулкой тиши, слова замерзали. - Так иногда хочется общения с человеком. Так хочется поговорить, а поговорить не с кем.

- А соседи? Соседи есть?

Каретников вспомнил, что Ирина говорила только про соседей внизу - они умерли, но ведь есть же, в конце концов, другие соседи, о которых Ирина не рассказывала. Соседи по лестничной площадке, соседи, живущие вверху, над головой, соседи из другого подъезда, из другого дома, - всё это соседи… Конечно, не будешь будить посреди ночи какую-нибудь бабулю в галошах и ватном капоре, живущую в конце проулка, или голодного третьеклассника, обитающего где-нибудь в квартире под чердаком, да потом с третьеклассником много и не наговоришь, но есть же поблизости нормальные люди-собеседники, в разговоре с которыми можно отвести душу?

- В нашем подъезде нет ни одного живого человека, - просто, будто речь шла о какой-то обычной вещи, сообщила Ирина. Голос её был тихим, не дрожал, не изменялся никак, и эта вот тихость, обречённость вызывали ощущение боли, печали, - все умерли. В соседнем подъезде тоже.

- А в соседнем доме?

- Там тоже никого нет.

- А на улице? - спросил Каретников, хотя это была не улица, а обычный проулок, улочка. Короткая, с птичий скок всего, не больше, улочка, и может статься так, что и на ней тоже никого нет.

- На улице есть, - ответила Ирина прежним неживым размеренно-бесцветным голосом, - но я никого не знаю. Не знакома.

Вон ведь как - в блокадном кольце, в домах сохранились городские манеры. Не то что на фронте, в окопах. Там человек человеку, независимо от того, кто он и что он - друг, брат. Людей роднят окопы, роднит смерть.

Но тут ведь тоже присутствует смерть. Почему она никак не может объединить, сблизить людей. В чём дело?

"Много будешь знать - скоро состаришься", - невесело подумал Каретников. Ирина прислонилась щекою к его плечу, а Каретников этого даже не заметил, когда же заметил - вспыхнул, будто свечка, засветился весь, ещё немного - и придётся гасить коптилку, столько света от него исходит, гулко сглотнул что-то, застрявшее в горле, поморщился: некультурен он, как извозчик. Ещё немного - и сморкаться в рукав, шумно дышать, довольно похлопывать себя по животу, когда там заурчит, забулькает что-то, будет. Извозчик, подбрасывающий к рынку баб-мешочниц, а не командир Красной Армии.

- Извини, - пробормотал он, чувствуя себя неловко, смято, в следующий момент разозлился на собственную квелость и цыплячью робость, резко повернулся, решительно обнял Ирину, прижал её к своему плечу. Чуть не охнул - правый бок пробила боль. Сдержался, проговорил тихо: - Здесь чертовски холодно. Надо бы нам домолотить этот шкаф, - но попытки подняться не сделал. - Если, конечно, сил хватит.

- Раньше у нас патефон был, а сейчас его нет, - сказала Ирина, - ещё при отце не стало патефона. А как хорошо было с патефоном! Музыка, песни. Шульженко, Утёсов. "Тучи над городом встали" в исполнении Марка Бернеса. А сейчас нет патефона. И собеседников нет.

- Пошли на кухню, там теплее, - предложил Каретников. Ирина была льдышка льдышкой, насквозь промёрзла в своём праздничном красивом платье.

Ирина опять не отозвалась, она, прижавшись к Каретникову, затихла, думала о чём-то своём, вызывала невольное уважение: человек не теряет в себе человеческого начала, держится на высоте, женщина, несмотря на смерть, горе, боль, голод, постаралась быть красивой, сбросила с себя ватную бесформенную хламиду, поменяла на воздушное красивое платье.

- Ты - молодец, - сказал ей Каретников. Ирина шевельнулась где-то под рукой. Не удержавшись, простужено шмыгнула носом. - Находишь силы держаться в этой сумятице, не теряешь себя. Ты настоящий молодец! - Что-то закоротило в нём, будто электрические провода схлестнулись друг с другом, вызвали замыкание: ничего другого он сказать не мог, слова не приходили в голову. - Ты молодец, - вновь пробубнил он и поморщился: что же это такое с ним происходит, слова все истаяли, сплошная скудность, немота, убогость, его словно бы укачало на зыбкой морской волне, все предметы потеряли четкость, сердце начало работать с перебоями - то сильно, гулко, вызывая боль в висках, то вдруг сходя на нет, рождая испуг: а вдруг сейчас совсем остановится? А может, у него в эти минуты сердца совсем не было? - Ты настоящий молодец, - бормотал он заведённо, прижимал к себе Ирину, пытался еще что-то сказать, но не мог.

А в общем, наверное, это и правильно было: всё равно любые слова оказались бы обычной шелухой.

- Ты молодец, - снова тупо, мучаясь оттого, что больше ничего не может выговорить, пробормотал Каретников, почувствовал, как правая щека вторично дёрнулась, её стянуло, будто пулевым ожогом.

Потёрся щекою о жёсткий воротник гимнастерки, ощутил два прохладных, со стеклистой поверхностью прямоугольника - рубиновые кубари, вспомнил о том, что он лейтенант, командир взвода, меченный железом боевой человек, посмотрел на себя со стороны: стыдно, лейтенант! Нюня нюней, тюха-самоед, интеллигент задрипанный. Вон боец Веня Кудлин, ни одного кубаря в петлицах, а явно бы не растерялся, не оплошал. И слова нужные нашёл бы, и повёл бы себя как надо.

- Ты молодец! Ей-богу!

Тьфу! Ну найди, Каретников, какие-нибудь другие слова! Заколодило на одном и том же, вот ведь как!

Но найти нужного слова он не успел.

Где-то далеко-далеко раздался хлопок, который Каретников не должен был услышать, а он услышал, черноту неба распорола грузная чушка - летящий оковалок в центнер весом, вдогонку раздался басовитый гуд. Снаряд прошёл низко над крышей. Показалось - чуть ли за конёк не зацепил. Каретников напрягся: сейчас рванёт, окна ко всем чертям повышибает. В такой-то мороз. Да это даже хуже, чем просто помереть. Кровь в жилах вымерзнет. Прошла секунда, вторая, третья, а грохота взрыва не было слышно. Каретников взмок в эти несколько секунд - ничтожный отрезок времени, а как тяжко бывает его прожить, - подумал, что снаряд прошил какой-нибудь сугроб, вонзился в землю и затих - не сработал взрыватель.

Но взрыватель всё-таки сработал, земля колыхнулась где-то в центре города, по ней пробежала дрожь, как по живому телу, и понадобилось матушке-земле, видать, великое усилие, чтобы не опрокинуться навзничь, не сверзнуться в тартарары, дом заколебался, под полом раздался гул, будто в глуби прокатился паровоз, Каретников прижал к себе Ирину - её надо было защищать.

Какому же взбалмошному фрицу понадобилось пустить неурочный снаряд - ведь ночью немцы обычно не стреляют. Стреляют только днём, когда и видимость есть, и цель сквозь оптику можно нащупать. Каретников видел артиллерийские карты-цели, доставленные разведчиками с тяжёлых немецких батарей, аккуратные, отпечатанные на хорошей фотобумаге, с приметными ориентирами - адмиралтейским шпилем и церковными маковками, - умело отпечатаны карты, и снято всё тоже умело, чётко. Цели расчерчены по квадратам.

- Где же теперь патефон? - наконец переполз через колдобину Каретников, уцепился за то, о чём совсем недавно говорила Ирина, как за некий спасательный конец, брошенный в воду. Вспомнил Сеню Соловьева - владельца окопного патефона, глянул на огонёк коптилки: не погаснет ли от подземного гуда? Нет, не погас огонёк, удержался.

- Отец подарил детской колонии. Вместе с пластинками, - тихим натянутым голосом пояснила Ирина. - Отдали всю Изабеллу Юрьеву, которая у нас была, всего Утесова и Шульженко. В колонии патефон всё-таки нужнее, чем здесь, - Ирина невольно улыбнулась: слишком уж она штампованную фразу произнесла, будто из некой очень скучной и очень правильной газетной статьи, тряхнула головой, подтверждая то, что сказала, - да, нужнее, чем здесь. Там он ребятам жизнь греет, душу ласкает, - она снова тряхнула головой, - оставили себе только Марка Бернеса. "Тучи над городом встали…" Хотели купить новый патефон, да не успели. Кстати, музыка здесь тоже помогает держаться. Ты что-нибудь слышал об исполнении Седьмой симфонии Шостаковича?

- Очень поверхностно.

- Голодные музыканты разучили симфонию и исполнили её. Немцев разозлили, а исполнили. Когда-нибудь этот факт станет исторически важным.

- Он и сейчас исторически важен.

- Один знакомый отца, скрипач, вызванный с фронта специально для репетиций, привёз нам два сухаря, вымоченных в сладком чае. Обострённость от голода была страшная, я ела тогда сухари, и мне казалось, что это не сухари, а мёд. Твёрдый засахаренный мёд. Я до сих пор, честно говоря, не могу до конца понять, что это действительно было - сухари или мёд? Хотя точно знаю, что это были сухари, смоченные в сладком чае…

- Это и по фронтовым нормам - роскошь, - сказал Каретников, вспомнив своё окопное житье-бытьё, - не то, случается, бьют так, что старшина сутками ничего из еды доставить не может.

Про себя подумал, что плох тот хозяйственник-старшина, который держит бойцов на пайке, боится лишний раз под пули сунуться. Такие старшины долго не держатся - либо сами ребята стараются от них избавиться, либо ещё что-нибудь происходит.

Коптилка мигнула один раз, другой - ни с того ни с сего стала мигать, - вот так, случается, и жизнь человеческая мигает, грозя угаснуть. Каретников сжался: пора идти. Как неохота ему уходить отсюда, а идти надо - он должен, он просто обязан этой ночью побывать у матери. Он вновь - в который уж раз - вернулся к мысли, что за эти полтора часа - или сколько он там провёл вместе с Ириной? час сорок минут, час пятьдесят? - привык к ней, почувствовал в этой худенькой красивой девушке родственную душу, увидел, кто она и что она, нашёл в её молчании благородство, в желании выглядеть нарядно - отчаянное сопротивление смерти. Время, проведенное с ней, перевернуло в нём что-то, поставило на свои места, возвратило всё, что он имел раньше, и в первую очередь, безмятежную довоенную пору, тишь детства, дало возможность ощутить собственные слёзы, песню, дыхание, и собственную радость, в конце концов, если она, конечно, есть, радость эта. Возврат в прошлое всегда дает вторую жизнь. Не физическую жизнь - он жив, слава богу, и пока с ним все в порядке, - а нечто иное, не менее ценное. За это Каретников был благодарен Ирине.

И ещё - он и на этом уже ловил себя прежде - в нём, возникнув один раз, продолжало жить и даже более - крепнуть чувство, что эту девушку он давным-давно знает, тысячу раз с ней встречался, ходил вместе в кино, на танцы, играл в волейбол и напару читал вслух стихи Есенина и Мандельштама - поэтов не очень популярных, поругиваемых критикой и школьными педагогами, но любимых Каретниковым: Любовь Алексеевна привила у него вкус к хорошей литературе.

- Слушай, Ирина, - Каретников снова попытался понять, что же такое с ним происходит, почему он не идёт к матери, а сидит в этой огромной стылой квартире и старается разобраться в своих ощущениях? Боевой человек, а зажат донельзя, сплющен, словно огурец, попавший под колесо машины "раз-два - взяли!" - пресловутой тонкоголосой полуторки, и голос у него мёртвый, чужой, блеющий, и слова всё нужные, единственно точные куда-то подевались. Что с ним происходит, что? - Слушай, Ирина, - повторил Каретников и, проломив в себе какую-то заплотку, фанерный тупичок, отодвинулся от девушки, и это движение, похоже, испугало её, она пошатнулась. Тогда Каретников взял в руки её голову, вгляделся в лицо, в глаза, в губы, в щёки…

Ну что можно разглядеть при слепом дрожании коптюшечного пламени? Такой задушенный свет меняет всё: и цвет, и форму, и абрис. Сюда бы лампу из его блиндажа - мощный фитиль, вставленный в артиллерийскую гильзу, - в тысячу раз сильнее этого дамского сооружения, сработанного из старого граненого стакана, при котором кровь не отличишь от керосина, пороховой налёт от пыли, автомат ППШ от токаревского пистолета, а зарядный ящик от пушки-сорокапятимиллиметровки. Глаза Иринины, они были разными. Они то принимали цвет, который он поперву посчитал чёрным, глубоким, утопшим сажевыми кусочками в глазницах, то делались дождисто-серыми, внимательными, нежными. Смотришь в такие глаза, и что-то начинает сжиматься в груди, будто там лукошком накрыли ушастого несмышлёного зайчонка, потом, сунув под лукошко руку, придавили его ладонью, и трепыхается, бьётся зайчонок бесполезно, а высвободиться никак не может - силёнок не хватает, всё потуги идут впустую, ещё немного - и умрёт он. Так и Каретников умрёт-утонет в этих глазах. Не выдержал, спёкся, закашлялся Каретников. Человек перед такими глазами делается безоружным, любая защитная оболочка распадается.

И откуда только ты взяла такие глаза, товарищ Ирина? Каретников почувствовал, что рот его сводит сухая судорога, в висках начинает скапливаться тяжесть, и вообще он скоро будет весь состоять из тяжести и боли, это у него всюду: и в подгрудье, и в ребрах, не только перебитых, но и в целых, и в горле, и в висках, и там, где сердце, и в ослабших от голода и долгого лежания в госпитале ногах, и в плечах, и в руках, и в остывших, плохо гнущихся пальцах. Ему казалось, что боль эта через пальцы передаётся Ирине, втекает в неё, и он хотел было отдернуть руки, но не отдёрнул. Потому что увидел в её глазах слёзы.

- Ты почему плачешь?

Риторический вопрос. Там, где война, где боль - там и слёзы. Закономерное движение от одного к другому, кольцо.

- Отца вспомнила… Всех своих… Патефон… - Ирина заморгала глазами, стараясь сбить с ресниц капли, но это ей не удалось.

Назад Дальше