Дед Степан, таким образом, напутствующий на дорогу лучшего друга, а конкретно сейчас самого гнусного и заклятого врага, был и сам изрядно на кочерге. Язык заплетался, он заговаривался, сбиваясь, путаясь в родственниках деда, кого нужно материть, а по кому уже изрядно прошелся. Иссякал поток его красноречия тоже вполне предсказуемо, так как всегда происходило одно и тоже. Вконец запутавшись в предках и потомках деда Егора, Степан в сердцах плевал на крыльцо, и круто разворачивался на месте, дабы зарулить в прихожую. Окончание подобного лихого маневра было закономерным, дикий грохот и шум падающего тела, настолько сильный, что спотыкался бредущий в доброй сотне метров от этого места дед Егор, а окрестные собаки разбуженные в ночи столь бесцеремонным образом, заливались оголтелым лаем, матеря на своем, непонятном людям, собачьем языке, старого дурня, дерзнувшего нарушить их покой. Но деду Степану было плевать на разбрехавшихся глупых собак, на друга обруганного с ног до головы, бредущего где-то в ночи, плевать на все, его мозг благополучно погрузился в царство Морфея.
И снились Степану сладкие сны, в которых все превозносили его до небес, как величайшего из великих, и больше всех старался тот самый презренный червь, что покинул крыльцо его гостеприимного дома всего несколько минут назад. Во сне дед Степан расцветал, лицо его преображалось, становилось возвышенным и одухотворенным, принимало такое загадочное выражение, словно знало оно тайну великую, как осчастливить сразу и разом все человечество.
Но не было поблизости людей, кроме верной супружницы, бабки Пелагеи, женщины могучей и дородной, на целую голову выше и шире в плечах тщедушного, но петушистого муженька. Привычно подхватывала она под руки отошедшего в мир сновидений супруга, и легко доставляла на топчан в прихожей, где тому предстояло досматривать свои великие сны.
Заботливо подоткнув Степану под голову подушку, укрыв одеялом, чтобы не дай бог, не простудилось ненаглядное сокровище, Пелагея уходила спать, не забыв предварительно поставить на табурет, в паре метров от топчана стакан, наполненный самогоном на две трети. Да кусок сала на закуску, чтобы было чем благоверному поправить поутру пошатнувшееся здоровье, чтобы не умер ее ненаглядный, не околел не опохмелившись.
Такая большая и сильная бабка Пелагея прямо-таки трепетала перед тщедушным Степаном, перед его неистовым напором, которым он пленил и взял ее много-много лет назад. Тогда она была еще глупой девкой, и не понимала, что в нем и нет ничего, кроме отчаянного напора. Хлипкий, страшноватый с виду, он пленил девичье сердце. Сколько уже годков минуло с тех пор, не счесть, а Пелагея по-прежнему без ума от суженого, сдувает с него пылинки, во всем потакает, прощает все его выходки, старается угодить во всем. И он, паразит, прекрасно это знает и пользуется данным обстоятельством без зазрения совести.
Дед Егор поражался подобному положению вещей в доме друга, и все допытывался, чем это он пленил Пелагею, что она готова исполнить любую его прихоть. Не раз и не два дед Егор специально подпаивал старого друга лучшим самогоном из личного запаса, стремясь выведать тщательно скрываемую тайну, но все его потуги и ухищрения были тщетны. Дед Степан оставался, тверд, как кремень и непреклонен, явно намереваясь унести тайну в могилу. И всякий раз, потерпев очередную неудачу, дед Егор досадливо крякал о пропавшем зазря самогоне, и уходил домой ни с чем, костеря про себя последними словами закадычного дружка, не желающего поделиться секретом обольщения женщин.
Лешка хоть и мал был годами, но догадывался, был практически на все сто уверен в разгадке, не дававшей покоя деду, тайны. Дело здесь не в обольщении или колдовском зелье, которым Степан опоил Пелагею, вовсе нет, ответ лежал на поверхности и только дед в своей косности, никак не мог его заметить.
Все дело в детях, а их у Степана и Пелагеи семеро, а это уже кое о чем говорит в пользу деда Степана, и такой к нему любви. Лешкин отец, Николай Егорович, был у деда с бабкой единственным ребенком и может поэтому, ночами дед и крался так тихо и боязливо к родному порогу.
Не доходя, десятка метров до ворот, дед Егор словно получал второе дыхание, он выпрямлялся, взгляд его принимал вполне осмысленное выражение, поступь становилась твердой и уверенной. Бодрым шагом входил он в калитку, ни на йоту не отклонившись от прямого пути, словно был трезвее отъявленного сельского трезвенника, колхозного бухгалтера Филимона. И этому было разумное объяснение. Дед нутром чувствовал, что из-за плотно задернутых штор спальни, за ним с интересом наблюдают бабкины глаза, пытаясь уличить в преступлении, если он хоть чуть-чуть колыхнется в сторону, ему не сдобровать. Подобно маленькому, серому смерчу, сопротивляться которому не только бессмысленно, но и смертельно опасно, налетит на него бабка Настасья, и полетят клочки по закоулочкам, и бесполезно спасаться бегством, или пытаться защититься от болезненных и обидных побоев.
Неоднократно становясь невольным свидетелем подобных разборок, Лешка всегда с усмешкой вспоминал деда Степана, и думал о том, что если бы дед в свое время проводил в супружеской постели больше времени, не таскался бы с бутылками по друзьям, глядишь к старости бабка была бы посговорчивее. Были бы и у Лешки братья и сестры, пусть и двоюродные, было бы с кем поиграть, не покидая пределов усадьбы.
Но дед упустил свой момент и поэтому сейчас, с виноватым лицом, воровато крадучись, на цыпочках, с физиономией нашкодившего кота, пробирался в кромешной тьме на веранду, чтобы там, свернувшись клубочком на старом топчане, как следует выспаться, чтобы с утра пораньше предстать перед бабкой бодрым и веселым. А чтобы не было на его внешности следов ночных возлияний, чтобы его кислая и похмельная рожа не вызвала у супруги смутных подозрений, была припрятана в сарае заначка, бутылка самогона.
Дед Егор очень гордился своей смекалкой и предусмотрительностью, уверенный в том, что о существовании схрона, не знает ни одна душа в доме. Как бы он был разочарован, доведись ему узнать истинное положение вещей. Лично Лешка прекрасно знал, где хранится дедова заначка, и пару раз ему в голову приходила мысль утроить деду сюрприз, подменив самогон водой. Вот бы поразился старый, вот бы вытянулась от удивления, его рожа. Но дальше веселых мечтаний он не заходил, слишком сильно любил Лешка своего огромного и шумного деда, мастерски вырезавшего ножом различные игрушки, и просто симпатичные безделушки из куска дерева. Благодаря его таланту Лешка был обладателем симпатичных вещиц вызывающих зависть у окрестной детворы, на часть которых, он выменял столько нужных и полезных вещей.
Но не один только Лешка обожал деда Егора. Он был уверен в том, что и баба Настя была прекрасно осведомлена о том, где ее благоверный прячет бутылку самогона. Она могла бы давным-давно вылить ее в присутствии деда, учинить разнос с профилактическими побоями, но этого не делала. Лешка не раз задумывался о причинах ее лояльного отношения к дедовым ухищрениям, все более склоняясь к мысли, что бабка тоже любит деда, но только не показывает этого, как бабка Пелагея, и от этого кажется, что любви меж ними нет и в помине. Но в действительности это не так, и если бы дед каким-нибудь образом прознал про это, вздохнул бы с облегчением, расправив ссутулившиеся в последнее время, плечи. Но, дед этого не знал, поэтому и посапывал тихо на веранде, в ожидании наступления нового дня. Дед и бабка такие разные, огонь и вода, пламень и лед, и тем не менее они вместе, разлучи их и получатся два бесконечно печальных одиночества.
Лешка с детства привык полагаться только на себя, хранить тайны и секреты в собственном сердце, так как из-за отца с матерью, а отчасти из-за деда с бабкой, не было у Лешки рядом родного человека, родича по крови одного с ним возраста, которому мог бы излить душу.
Сказать, что рос Лешка затворником и бирюком, было бы неправдой. Нормальный парнишка, такой же хулиган и шалопай, как и прочая деревенская ребятня, переживающая самую прекрасную в жизни пору, из которой так хочется, поскорее вырасти, но едва человек распрощается с детством, становясь взрослым, как его неудержимо влечет назад. Только тогда человек начинает понимать, какое сокровище он безвозвратно потерял.
Повзрослев, вкусив прелестей взрослой жизни, окунувшись с головой в пучину ежедневных треволнений, постоянной борьбы за выживание, поварившись в этом котле, любой человек начинает мечтать о том, как было бы хорошо повернуть время вспять. Даже прожженный циник и эгоист всеми фибрами души, пусть и не в открытую, на подсознательном уровне, мечтает вернуться в детство, в заветную, безмятежную пору, из которой он так опрометчиво вырос. Прельстившись мнимыми прелестями взрослой жизни, которые оказались на поверку красивой химерой и ничем более. Прекрасная, золотая пора детства, когда самой большой проблемой были порванные штаны, да двойка за поведение, что грозило максимальным наказанием, - оборванными ушами, и лишь в тяжелых и запущенных случаях, - отцовским ремнем.
1.5. Летом на речке
Какое это счастье, вернувшись со школы, забросить подальше опостылевший ранец с учебниками, махнуть с друзьями на речку, причудливой лентой вьющейся по окраине села. Чудесная речка заросшая по берегу камышовыми зарослями, в которых в период икромета глухо ворочались, пуская по воде буруны, - пудовые карпы. На которых селяне охотились с вилами. Трудно описать пацанячий восторг, когда совместными усилиями, перемазавшись по уши, наглотавшись речной водицы, им всем скопом удавалось доставить на берег эдакого матерого, плавникастого, зверюгу. А потом, вокруг него устраивались дикие, первобытные пляски, которым могло позавидовать самое отсталое и дремучее племя планеты, по слухам обитающее где-то в непролазных лесах Амазонии. Дикие пляски, оглашаемые не менее дикими воплями от которых поджав в ужасе уши и хвосты, громко хлопая крыльями убегало, улетало прочь от этого страшного места все зверье, от малого до великого, оказавшееся поблизости. Крики и безумный ор продолжались долго, очень долго, до тех пор, пока самые стойкие из племени деревенских сорвиголов не оказывались поверженными оземь, уткнувшись разгоряченными лицами в прибрежный песок, или в мягкую, бархатистую зелень трав спускающегося к реке, луга.
И вот тогда-то, если хорошенько прислушаться плотно прижав уши к нагретой солнцем за день земле, и на минуту задержать дыхание, можно услышать приглушенный топот сотен ног удаляющихся отсюда прочь, все дальше и дальше от непонятного, а от этого еще более пугающего, шума.
Несколько минут неподвижного лежания и отголоски топота сотен ног замирали вдали, и наступала тишина, такая пронзительная, что слышно порхание крыл бабочек и стрекоз, басовитое жужжание летящего по делам полосатого шмеля-мохнача, да зловредный гул мерзкого слепня, вьющего круги над потенциальными жертвами, в раздумье, чьей кровью лучше полакомиться. А выбор настолько разнообразен и велик, что крылатый злодей все никак не может сделать выбор, и мечется как буриданов осел от одного загорелого тела, к другому, словно поставил цель умереть с голоду при изобилии явств. Так и не сделав единственно верный выбор, слепень улетал прочь, прогнанный ленивым взмахом руки кого-то из пацанов, даже не соизволившего открыть глаза дабы лицезреть источник назойливого жужжания.
Обиженный до глубины своей маленькой, черной души, слепень улетел прочь, благоразумно решив не связываться с покрытыми шоколадным загаром чертенятами, которые сильно шумят, и так непочтительно машут руками на крылатое создание, венец эволюции, властителя теплокровных, коим считал себя слепень.
Что-то возмущенно прожужжав на прощание, он улетал прочь, за речку, туда, где усиленно размахивая хвостами отгоняя его собратьев, слепней, а также их родственников и своячников, - оводов и бзыков, и прочую вышедшую на охоту большую и малую кровососущую живность, крылатых вампиров, паслось деревенское стадо. Буренки всевозможных раскрасок и мастей охраняемые свирепым быком, воинственно раздувающим ноздри со вздетым в них массивным, металлическим кольцом, лихо работали хвостами с переменным успехом. И хотя не мало крылатой братии пало в неравной схватке, усыпав телами павших землю у ног буренок, так и не вкусив заветной, теплой и ароматной кровушки, битва за жизнь не утихала ни на миг, продолжаясь с переменным успехом. Сила и мощь были на стороне огромных, рогатых и хвостатых копытных, но численный перевес и безмерная отвага на стороне крылатого племени.
До победы оставалось еще чуть-чуть, быть может, подумал слепень, не хватает только его решительного натиска, укуса, и противник дрогнет, побежит с позором с поля брани, и тогда победитель восторжествует, с лихвой напьется теплой, солоноватой на вкус кровушки побежденного, загнанного в речку, стада. И плевать на быка, с красными от ярости глазами, их ему не напугать. Фасеточные глаза слепня бесстрашно заглянули в налитые кровью бычьи глаза, в то время как крылья рванули его с места прямо в эту, злобно ощерившуюся, рожу. Ох, как прекрасен ты, чарующий миг полета, как приятно чувствовать силу вытянувшегося в струну, тела, когда каждый мускул напряжен до предела, когда весь организм подчинен одной-единственной цели, - атаковать, уничтожить, сломить противника, какой бы исполинской глыбой, он не был.
Прекрасен миг полета, но, увы, он всего лишь краткий миг, а за ним удар и темнота, и небытие. И воспарила слепнева душа к небесам, в далекую заоблачную страну, где обитают многочисленные родичи, друзья и знакомые, покинувшие этот безумный и суетный мир, раньше него. Там, в далекой небесной выси, он это знал, он в это верил, его ждут бесконечные чаши, фонтаны, водопады теплой и солоноватой на вкус кровушки. Стоит только захотеть, помечтать и водопад тотчас же изменит вкус, и мельчайший световой оттенок алого цвета, став по его, слепневу желанию кровью любого, возжелаемого существа, даже самого экзотического. В слепневом раю, возможно все, он это знал, он в это верил и поэтому не боялся смерти, как не боялись ее и все ушедшие ранее. Душа его воспарила к небесам, в то время как расплющенное ударом бычьего хвоста, тело, упало на бренную землю, где мгновение спустя было втоптано в пыль копытом свирепого исполина.
Слепня не стало, пропал единственный свидетель и очевидец пацаньего торжества и триумфа, возможно, таким печальным образом поплатившегося за излишнее любопытство. Пролети он пару минут назад это место стороной, и быть может, все сложилось бы по другому. И, остался бы он жив, и принял бы участие в триумфальной победе и пиршестве, случившемся минуту спустя, после его гибели. Быть может, не напрасным был его лихой наскок, быть может, вогнанная им в бычью шею шпага-жало, и стала той последней каплей, переполнившей чашу терпения копытных, после которой стадо дрогнуло и побежало с поля брани, целиком и полностью отдаваясь на милость победителю. Стоя по уши в воде, они терпеливо и покорно сносили пиршество крылатого недруга. А они, отяжелевшие, насытившиеся, неохотно покидали облюбованные ими в качестве трофея, рогастые жертвы, с трудом поднимались в воздух и улетали к заветным местам, где можно отдохнуть и спокойно переварить добытый в бою обед, чтобы на следующий день снова вступить в бой, в извечной схватке за жизнь.
Мальчишкам, отдыхавшим от трудов праведных на противоположном берегу реки, не было, да и не могло быть никакого дела, до бедствия постигшего стадо и чувств, переполнявших несчастных буренок. Их тоже переполняли чувства, но чувства иной направленности, чем у страдающих копытных. Ребятню переполняла гордость за добытый ими, великолепный трофей, позавидовать которому мог и любой взрослый.
Вот он, родимый, лежит на шелковистой траве, на безопасном расстоянии от спасительной водной глади. Здоровенный, матерый зверюга, с отливающей в полуденных солнечных лучах червонным золотом, чешуей, жадно хватающий воздух широко раззявленным ртом, с выпученными от изумления, глазами. Словно до сих пор этот речной великан недоумевает, что с ним случилось, как его угораздило оказаться здесь, вдали от тенистых камышовых зарослей, где он так славно проводил время. И что это за странные, несуразные и нелепые существа, окружившие его плотным кольцом, отрезавшие пути отступления в спасительную, речную глубь.
Откуда взялись злобные, гротескные существа, лишенные прекрасной золотистой чешуи, не имеющие не единого плавника, более того, даже намека на его возможное существование. Нет, это не привычные и милые взору жители подводных глубин. Хотя и у них, на дне, встречалось порой много странного и чудного, порой просто необъяснимого, но не до такой же степени.
А дышать все тяжелее и тяжелее, карп задыхался с каждой прожитой на суше минутой все сильнее. Все труднее становилось засасывать иссушенными палящими солнечными лучами, жабрами, воздух, который приносил так мало пользы, больно раня раскаленной шероховатостью, иссушенный полуденным зноем, рыбий организм.
Карп понимал, что скоро умрет, спасительная чернильная пелена небытия, избавит от мучений, от палящего солнечного зноя, от странного вида злобных существ, пленивших его, от страшной боли в районе спинного плавника, раны нанесенной прошившими чуть ли не насквозь, вилами. Пройдет еще совсем немного времени и из жабр фонтаном прольется такая желанная влага, умыв напоследок лицо, кроваво-алой струей.
И он уйдет в лучший из миров. Куда уплывают души рыб, от самых мелких, до исполинских, живущих где-то на окраине мира, так далеко от здешних мест, что даже трудно себе представить. О них ему как-то поведала старая-престарая, покрытая мхом двухметровая щука, живущая в реке, наверное, с самого начала времен, настолько дряхла и стара она была. Попадись она волею случая в сети, или иные хитроумные ловушки, расставляемые в реке, обитающими на суше двуногими уродами, ей наверняка была бы дарована жизнь. Она была стара и бесполезна. Мясо было жестким, непривлекательным на вид, от него за версту несло болотом и тиной, вряд ли она могла хоть у кого-нибудь возбудить гастрономический интерес к собственной персоне, даже у самого голодного и непритязательного в пище, существа.
Щука была не только вызывающе стара, но и мудра. За долгие годы жизни она выучила наизусть повадки двуногих, научилась с закрытыми глазами обходить их самые хитроумные ловушки и приспособления, раскиданные по всей реке. Ловушки, предназначенные для того, чтобы пленить как можно больше плавникастой братии, к которой гротескные существа-люди, имели патологическое пристрастие. Старая щука иногда подозревала их в том, что они, о боже, даже их едят!