Железный ошейник
Очищенный и просветленный принялся я за обычное занятие падших людей: свободный от старых грехов, ревностно зарабатывал новые.
Я с радостью ждал вечера и чтения страниц истории мучеников, но отнюдь не с целью благою, а чтобы к пламени адскому поближе придвинуться.
В этот вечер князь выказывал мне особую милость: он смеялся, шутил, обменивался со мной полными бокалами в знак сердечного нашего братства. Когда обольстительная Персида приготовила "эликсир жизни", он разрумянился, его толстенный живот заколыхался от смеха.
- Знаешь ли, друг мой, - князь поднял золотой кубок, в котором дымился ароматный глинтвейн, - это ведь поистине напиток богов. Едва только опалит нутро, и я лечу прямо в царствие небесное, но не в тот скучный рай, которым прельщают нас попы, где все мужчины - дряхлые старцы, а женщины - непорочные святые, где не дают ни поесть, ни выпить, ни штуку залихватскую отколоть, - а в Магометов парадиз. И он получше, чем описан в Алкоране, потому что вина там сколько душе угодно. Веселью и пирушкам нет конца, женщины одна другой краше, а вина одно другого вкуснее, и трудно присудить им первенство. Греческая гетера подает кипрское вино, римская вакханка потчует фалернским, испанская донна подносит мадеру, сирена с острова Лесбос - нектар, а персидская баядера наполняет твой кубок ширазским; валашская фата угощает токайским, черная абеллера - пурпурным бордо, и ты не в состоянии рассудить, какое тебе больше по вкусу. То есть не ты, а я. Но почему бы и тебе не вкусить сих неземных наслаждений? Боже мой, где тут справедливость: я открыл новый парадиз, а сердечный брат мой там не побывал! Бери мое место в раю Магомета, бери, сегодня я уступаю тебе свой кубок, пей до дна.
Да, попал я в переплет. Спасибо за великую милость, но к чему мне это? Выпью кубок, засну в кресле, и начнут мои ноги отплясывать вместо княжеских, как на подножке ткацкого станка.
В замешательстве посмотрел я на прекрасную Персиду. Она устроилась на подлокотнике кресла, где восседал ее супруг - тот не видел ее лица. Она подмигнула мне - пей, мол, раз велят. Уснешь, и ладно, невелика веда.
Проклятый бокал! Собрался я с духом и хвать его разом.
Через несколько мгновений одолела меня смутная усталость, и мягко воспарил я за пределы этого мира, подобно пушинке на ветру; я плыл в облаках, и облака превращались в сады, дубравы, зверей и птиц, в невиданные ландшафты, теряющиеся в непомерных далях; деревья о чем-то говорили, плоды пели нежные мелодии, волшебные звуки красочно струились; световой поток прядал гармонической музыкой, и музыкальный колорит сгущался квинтэссенцией сладости, от которой вскипали жизненные соки, мучительно звенели нервы, и неутолимая жажда, только возраставшая от бесконечного питья, концентрировалась в торжествующий поцелуй. Безымянное наслаждение, самостоятельная стихия, словно огонь или вода, или воздух; пламя, волна, буря - поцелуй! И поцелуй этот змеился в соблазнительных формах, что притягательно окружили меня: Далила, Вирсавия, Саломея, Магдалина до своего обращения, Лаиса, Аспазия, Клеопатра, Семирамида, Цирцея и божественная Аталанта, черная как ночь, - все хотели обольстить меня, и я обнимал десять красавиц одновременно. Они унизали мои пальцы роскошными карбункулами и сапфирами. Кольца были такие тяжелые, что мне стоило немалых усилий поднять кисть руки. Но когда мне это удавалось, пять обворожительных дам, украсивших своими перстнями мою руку, принимались рыдать столь дивно и мелодично, что я вновь опускал руку, и они снова улыбались. Я истомился в пламенных, ураганных волнах наслаждения: десять чаровниц обвили шею и так сильно прижали меня к своей груди, что я едва дышал и мозг мой будто расплавился, и я хотел крикнуть: "Помилуйте, о богини! Вы убьете меня поцелуями. Не целуйте, не целуйте!" Поцелуи сжигали шею и лицо, обольстительницы соперничали меж собою, и победа досталась черной королеве. На ее жемчужные зубы, на ее коралловые уста стекала моя кровь, и она, припав к моей шее, пила эту кровь.
(- Пробудишься ли ты, наконец, от своего проклятого сна! - завопил советник.
- Оставьте его. Он грезит так красиво, - обронил князь.)
- А как же? Конечно, я проснулся, - вздохнул авантюрист. - Место, где я находился, напоминало не мусульманский рай, а глухое подземелье; сырость сочилась из тяжких каменных плит, в тесноте метался беспокойный огонек; рука онемела не от обручальных колец сказочных фей, но от звеньев массивной цепи, которая при каждом моем движении дико скрежетала - звуки эти отнюдь не напоминали райскую музыку; мучительно горящие поцелуи на лице и шее оставили не Далилы, Цирцеи, Семирамиды, а тысяченожки и сколопендры; черной королевой Аталантой, чьи губы сосали кровь, оказался мерзостный вампир; шею стискивали вовсе не десять страстных фантомов, а железный ошейник толщиной в два, а шириной в три пальца, вделанный в стену вместе с цепью, и, проще говоря, я мог двигаться свободно ровно настолько, чтобы поднести ко рту кружку с водой и заплесневелый кусок хлеба.
А вокруг - ночь, немая, непроглядная ночь.
(- Поделом тебе, преступный блудодей, - довольно проговорил советник. - Раз в кои-то веки получил заслуженное наказание за бесстыдные свои поступки.
- На сей раз вы правы, - поддержал его князь, - хотя можно было и еще чуть-чуть оставить его в инфернальном парадизе. Пурпурные уста и жемчужные зубы черной королевы достойны более подробного описания.)
Долго пытался убедить я бедный свой рассудок, что сон продолжается. Исхищрялся в разных предположениях: ведь кто предается гашишу, видит сначала божественно упоительные сны и лишь потом входит в сферу пагубных кошмаров. Что, если все еще действует фильтрат и я проснусь рано или поздно?
Однако железный ошейник тяжелел столь трезвой действительностью, что никаких сомнений быть не могло: холодное, чудовищное кольцо смерти навеки обручило живого человека с могилой; круглое окошко - просунешь голову в мир иной, обратно не втянешь.
Что со мной произошло? Что будет? Я обвинен или уже осужден?
Сколько времени я провел в надрывном, бредовом одиночестве, сказать трудно. Сюда не пробивался дневной свет, у сна и голода нет часов и нет полночи и полудня. В жалком светильнике не иссякало масло, он, верно, мерцал вечным светом, и поставили его здесь только, надо полагать, для того, чтобы я лучше видел плачевное свое окружение. Змеи, веретеницы и всякие избегающие света ползучие твари извивались в ногах, в каменных трещинах ползали фосфоресцирующие сколопендры, и над головой рядами висели вампиры, цепляясь одной лапой за щели в стене, кутаясь в свои перепончатые крылья, и смотрели на меня гранатовыми глазами, поджидая, когда я усну.
И вдруг какой-то шум вывел меня из оцепенелой одури. В ржавом замке со скрежетом повернулся ключ. Железная дверь подземелья распахнулась, и вошел высокого роста человек; лицо его скрывал опущенный капюшон. Он поставил возле меня кружку и хлеб, забрал старую кружку и вконец заплесневелый кусок.
- Так, сынок, - проговорил он, - не ешь и не пьешь, значит? Хочешь голодной смертью из дела выскочить?
Голос этот я когда-то слышал, он был мне очень знаком. Долго ломать голову не пришлось: посетитель откинул капюшон, и я сразу узнал лихого попа из пещеры Пресьяка, который принимал меня в братство, свершив конфирмацию, и которому я тогда немедля вернул кулачное напутствие.
- Патер, ты? - я с трудом шевелил губами, словно пробуждаясь от тяжкого сна.
- Узнал-таки, - усмехнулся гайдамак. - Я думал, не захочешь признать старого приятеля.
- Ты что, здесь тюремщик?
- Я здесь исповедник. Понял теперь? - Он присел возле меня на камень. - Видишь ли, сынок, когда в бердичевской передряге княжеские драгуны нас расколошматили, спасло меня мое облачение. Я натянул стихарь и митру. Солдат это озадачило, они меня убивать не стали, взяли в плен, потащили показать князю. Я не отрицал причастности к банде. Князь мне сказал: "Ты как пастырь своей паствы заслужил веревку и высокое дерево. Но я дарю тебе жизнь при условии: ты будешь исповедником у меня во дворце. Толковать о грехах ты будешь не всегда и не со всяким (со мной, конечно, нет), но только с теми, кого я к тебе пошлю. Я подозреваю - даже почти уверен, - что моя жена обманывает меня, но не могу догадаться, с кем именно. Она и ее любовник наверняка открылись дворцовому капеллану, но капеллан - человек добродетельный и богобоязненный и скорее даст себя распилить вкривь и вкось, нежели выдаст тайну исповеди. Ты - другое дело. Тебе все равно гореть в аду, и какая разница, коли огонь будет на градус-другой горячее. Грехов на тебе столько, что преисподняя ждет тебя не дождется, а на моей службе ты хоть оттянешь роковой час. Говори, согласен идти в капелланы?" Я, конечно, согласился - кому охота голову в петлю совать? С тех пор живу в замке секретно, прихожу только в исповедальню. Когда я тебя, парень, увидел на скамейке, жалость меня взяла, богом клянусь. Узнал доброго старого приятеля, выслушал исповедь со вниманием, а насчет греха с Персидой… Что ж, я и сам был бы не прочь… и решил князю ни словечка не говорить. Пусть рога у него подлинней отрастут, если господу богу угодно. Но ты сам все испортил. Я тебе какое прописал искупление? Идти к пресвятой деве монастыря бердичевского и идти по гороху - семь горошин в каждый сапог, - а ты давай торговаться: положу, мол, вместо сухого гороха зеленый и, чтоб милосердие мое расшевелить, рассказал, как ты проклятых гайдамаков заманил в ловушку и выдал всех врагу при осаде Бердичева. Будь моя воля, я б тебе через решетку каждый волосок выдрал. Ты моих друзей-товарищей завлек на бойню, наш замечательный план провалил! Съездил я тебе по башке отпустительным жезлом, помнишь небось. И отомстил тебе, как мог: рассказал князю про твое вероломство, теперь ты и воздаяние получил: весь дворец навсегда в твоем распоряжении, ведь ты на совесть к стене прикован, и тебе не удрать.
У меня был первый вопрос к мерзавцу:
- А что с княгиней?
- Можешь не беспокоиться, парень. Князь не такой дурак, чтобы свой позор на ярмарку выставлять. Прекрасная Персида ни одного косого взгляда от него не дождется и нипочем не догадается, что тайна ее раскрыта. В камеру ты попал за подделку, злоупотребление именем благородного дворянина, за связь с гайдамаками и заслужил кое-что похуже смерти. Но главного - любования луной с прекрасной Персидой, за что мало и сотни смертей, - он тебе на нос не привесит. Прекрасная Персида, случаем, отведает каких-нибудь фруктов, начнутся рези в животе, а там, глядишь, дня через три и пристроят ее с великой пышностью в родовом склепе князей Вышневецких. А может, это раньше произойдет с самим князем, и его похоронят первым. Да не все ли тебе равно, кто из них с кем раньше разыграет шутку? О себе лучше подумай. Одно из двух: либо ты захочешь предстать перед судом и тебя ждет колесование, коли не отрубят голову по особой княжеской милости, либо останешься здесь, в этой яме, прикованный к стене, останешься бороться с червями, пока они твой труп не заполучат. Tertium non datur - третьего не дано.
Я ответил, что лучше пусть меня прикончат поскорее, пусть хоть на медленном огне из меня жаркое жарят, чем гнить здесь до скончания века. Смерть была бы мне в радость.
- Я пришел подготовить тебя к смерти, - и он протянул мне облатку.
- Пошел к черту! - заорал я. - Плевать я хотел на твое отпущение. Ты и сам в преисподнюю угодишь.
- Верно, сынок, - вздохнул достойный пастырь, - только ты пешком, а я в карете. Охота тебе на спине волочить мешок с грезами своими? Прими отпущение, и я тебя так и быть рядом посажу.
- Черт с тобой, благословляй!.. Чтоб тебя громом разразило!
Так позволил я свершить соборование и принял облатку. Чуть погодя стала меня одолевать дрема, и не видел я больше гайдамацкого попа. Наверняка в облатку подмешали снотворного.
Белый голубь
В глубоком сне я увидел ту же темницу, ошейник и кандалы, сковывавшие меня по рукам и ногам. Но вместо тусклого светильника, прежде разгонявшего мрак подземелья, сверху шло какое-то непонятное сияние: с тяжким трудом поднял я голову и различил странную женскую фигуру. Ее снежно-белое одеяние источало свет, а голубое покрывало искрилось, как звездное небо. Венец на голове был словно молодая луна, но всего ярче светился лик, светился так ярко, что я не дерзнул взглянуть на него. На руках она держала младенца, он прижимал указательный палец к губам.
Я решил, что это Мадонна, сама Пресвятая дева спустилась ко мне. Но когда она поцеловала меня и назвала по имени, узнал я нежный и кроткий голос: Мада, моя несчастная, забытая, покинутая мною жена. Я стыдился цепей, приковавших меня намертво. Спроси она, кто подарил мне эти оковы, и что я отвечу? Прекрасные глаза прекрасной женщины, которые оторвали меня от тебя!
Но она ничего не спросила, только улыбалась все время и говорила таким знакомым кротким, задушевным голосом: "Бедный мой Баран, в какую беду ты попал! Не печалься, мы спустились освободить тебя. Я живу теперь в господнем раю и расскажу тебе, как попала туда. После рождественского сочельника я ждала гостя в "вифлеемскую колыбель" и тихо молилась перед подаренным тобой образком девы Марии. Вдруг услышала знакомые шаги. Не твои, а моего отца. Я хотела спрятать образок, знала: если отец заметит, разгневается немилосердно. Хотела я отбросить его, но почувствовала такую боль в сердце, что только и смогла обеими руками прижать образок к груди. Вошел отец - я едва узнала его: лицо располосовано, один глаз выбит. "Твой Баран нас предал", - прохрипел он, и кровавая дыра на месте выбитого глаза смотрела страшнее зрячего. Я хотела тебя защитить, воскликнула: неправда, не мог он это сделать! "Ты с ним заодно, - прошипел он, - что ты держишь на груди?" Лгать я не стала и ответила: образок Пресвятой девы. "Подарок бердичевских монахов", - закричал отец, схватил меня за волосы, пригнул на колени: я услыхала свист сабли и… на меня словно небеса рухнули".
На горле светлой женской фигуры увидел я красную полоску, похожую на узкую ленту, - в центре драгоценным камнем горело ярко-алое пятно.
- А в следующий миг я очутилась на небе, где всякая боль сразу превращается в блаженство. Тайны небесной жизни я тебе открыть не могу. Но я попала гуда не одна. Там родился наш ребенок, взгляни. Это твой ангел, он запросился к тебе спасти от жестокой опасности.
Она протянула ко мне младенца, его ручонка обхватила оковы, и они рухнули. Но толстый ошейник он не смог обхватить и переломить надвое. Тогда он схватил обеими ручонками страшное кольцо и разом вырвал из стены - такое дело оказалось бы не под силу и двадцати четырем лошадям.
- Ох, дорогой мой сыночек, - приговаривал я, целуя его крохотные ручонки. - Если дано тебе столько силы, ухвати меня за чуприну и возьми туда, к себе, в свой дом.
Младенец вновь прижал указательный палец к губам в знак того, что ему нельзя говорить. Вместо него ответила мать:
- Нет, мой дорогой Баран, ты не можешь быть с нами. Еще много тебе предстоит испытаний здесь, в долине скорби, пока не свершишь ты истинно доброго деяния, чтобы кто-нибудь от всего сердца сказал: да вознаградит тебя господь! Ты попадешь на небо за одно-единственное доброе дело, а не за сотню паломнических странствий и тысячу молитв.
И вот лучшее доказательство моей греховности: я еще жив, а поскольку у меня и не будет возможности свершить то единственное доброе деяние, за которое вознаградил бы меня господь, то я и не увижу никогда ангелочка моего и жену мою Маду.
Видение поманило меня, и я последовал за ним. Младенец коснулся стены, и камни раздвинулись. Светилась фигура Малы в каменных коридорах, когда мы подымались и спускались по бесчисленным ступеням в каких-то катакомбах, не то в лабиринте. Вдруг кончились жуткие каменные проходы, и мы очутились в лесной чаще, где замшелые стволы стояли так плотно, что меж ними с трудом мог протиснуться только один человек. По земле скользили белые одежды Мады, а там, где они касались травы и цветов, оставался светящийся след. Мало-помалу я начал отставать; она словно летела, а мои ноги были налиты свинцовой тяжестью. Мада устремлялась все дальше. Человеческий силуэт расплылся в закатный отблеск, что мерцал сквозь длинную просеку в густом лесу. В лицо пахнуло свежим воздухом, и я проснулся.
Я находился посреди густой дубравы. Откуда-то издали проникал меж деревьев отсвет вечерней зари. На мне были те же лохмотья, в которых я шел из Бердичева в Лемберг. Только на сей раз не для маскировки. И костыль лежал рядом - но пустой.
Я поплелся в том направлении, откуда шел свет, и выбрался на опушку. Ни вблизи, ни вдали не видать было человеческого жилья. Я находился, вероятно, в нескольких днях пути от польского стольного града - места моего взлета и позорного падения. Оглядев лохмотья, в которых я вышел из монастыря, я легко мог бы поверить, что все лембергское приключение - лишь дурной сон. Если б не контрдоказательство: толстый ошейник, что не поддался ручонкам ангела, прочно обхватывал мою шею.
(- Да, знаменательная история, - задумчиво проговорил князь. - Чудесное освобождение злодея провидением небесным.