Кытылкот, уже изрядно заждавшийся, немедленно привёл двух оленей, предназначенных для убоя. Павел Касьянович с Григорием, оставив нарты для Маши и Алексея, поехали к Раскольной, бастионы которой ясно прорисовывались в мягких солнечных лучах, а Ворон остался помочь с погребением. Он развёл небольшой костёр перед входом в ярангу и подтащил к нему принадлежавшую Хвосту Росомахи нарту. Через пару минут Кытылкот свалил обоих оленей ударом ножа в сердце и сломал им ноги топором, Ворон помог ему отпилить им рога. Маша и Алексей следили за их действиями, будто заворожённые беспощадностью происходившего и яркостью пролившейся на снег крови. Жуткие нравы туземцев пробуждали в них отвращение, но ритм, в котором двигались Ворон и Кытылкот, погрузил молодых людей в некий транс. Вид побежавшей крови не вызвал у Маши тошноты. Иван, Ворон и Кытылкот вошли в ярангу и долго находились там, совершая ритуальное очищение покойника пучком травы, однако ни Марья Андреевна, ни её брат этого не могли видеть. До их слуха донеслись только звуки заклинаний, затем послышался громкий шорох шкур. Неожиданно для них Кытылкот и Ворон появились с обратной стороны жилища, неся покойника на меховой подстилке. Иван же вышел спереди и направился к одной из собак, привязанных к дереву.
– Кытылкот! Я бью? – спросил он по-русски, указывая на псину.
Чукча кивнул. Пока он и Юкагир укладывали покойника на нарту и привязывали его к ней, Иван Копыто увёл собаку за ярангу. Через несколько секунд собака взвизгнула, и вскоре Иван вернулся, держа в руке испачканный кровью топор.
– Вы убили её? – вяло спросил Алексей.
– Да, её дух будет охранять заднюю сторону жилища, где вынесли мертвеца. Так полагается делать.
– Неужели надо ещё кого-то убить? – Маша осмотрелась, будто ища чего-то.
– Больше никого.
Нарту с привязанным к ней покойником перенесли на костёр. Глядя на мертвеца, Маша подумала, что этот старый Чукча вовсе не умер, а просто отдыхал, нарядившись в красивую одежду из белой кожи. Но вот к нему подошёл его сын, помедлил пару секунд и быстрым движением перерезал ему горло длинным ножом.
Маша вскрикнула, выведенная ужасным зрелищем из задумчивости. Зажмурив глаза, она долго стояла, обнимая брата и пытаясь справиться с накатившей на неё слабостью. Ноги её дрожали. Когда она вновь посмотрела на сани с мертвецом, то увидела, что поверх покойника были наложены поленья, уже медленно занимавшиеся огнём. Она вытянула шею, желая разглядеть лицо шамана и в то же время страшась этого зрелища. Лицо мертвеца не поменяло выражения. Крови на разрезанном горле не было. Хвост Росомахи продолжал притворяться спящим.
Кытылкот обошёл погребальный костёр и остановился перед девушкой.
– Он благодарит за то, что вы, Марья Андреевна, с уважением отнеслись к просьбе старика, – перевёл его слова Иван.
– Да, да, конечно. Теперь мы можем ли уйти?
– Можем.
– Тогда поедемте в фортецию, – попросила она, – я совсем ослабла от всего этого.
– Не сомлеешь ли? – с беспокойством спросил сестру Алексей.
– Теперь уж нет… Я собралась, я в порядке… Но вот когда он клинком по горлу… Это кошмарно…
– Мы можем ехать, Марья Андреевна, – сказал Иван Копыто, – здесь всё закончится само.
– Скажите мне, он весь сгорит? – спросила она, отворачиваясь от дыма и прикрывая нос рукавом полушубка, чтобы хоть немного оградить себя от отвратительного запаха, вдруг повалившего от костра с внезапной силой.
– Что не сгорит, будет зарыто в золе…
Оставшийся до крепости путь провели в глубоком молчании. К крепости подъезжали с северной стороны, где к стенам прилегали изрядные наносы снега; утрамбованный зимними ветрами, влажный, он растаивал обычно лишь к середине лета. Уже перед самыми воротами Алексей спросил, повернувшись к Ивану:
– Вы знали его лично?
– Кого?
– Этого шамана, – уточнил поручик, нахлобучивая треуголку пониже.
– Да. Я много раз останавливался в его яранге. Когда-то он хотел отдать мне свою дочь в жёны, но она умерла. Это окончательно убедило его, что Чукчам нельзя родниться с белыми людьми.
– Он хотел, чтобы вы взяли в жёны дикарку? Вы – русский человек…
– Я слышал, что когда-то великие русские князья вступали в брак с ордынскими красавицами и не считали это зазорным. Случалось такое? – спросил следопыт.
– Это разные вещи, – заговорила Маша, – там речь шла о княжеской крови, о княжеских дочерях, пусть даже о татарских женщинах или о половчанках. Но здесь ведь просто дикари.
– А разве я не дикарь, Марья Андреевна? – задумчиво спросил Иван. – Признайтесь, что вы смотрите на меня как на дикаря. Я же чувствую, что непонятен вам, чужд.
– Это не так, – неуверенно возразила она.
– Это так, – едва заметно улыбнулся он.
С того момента, как повстречались следопыты, Маша не раз обращалась мысленно к Ивану и удивлялась: этот дикарь притягивал её внимание вопреки всему. От него шёл терпкий запах кожаной одежды, пропитанной жиром и дымом, и это неприятно задевало Машу. Она понимала, что мужчина, будучи охотником и следопытом, не мог благоухать помадой и пудрой, как светский лев, но от Ивана исходил запах грязи, никак иначе Маша не могла назвать это. У него были тёмные руки, выразительно черневшие неухоженными ногтями и складками кожи на пальцах. Его недавно выбритое лицо могло показаться Маше привлекательным в других обстоятельствах, скажем, если бы такой человек – прилично, конечно, одетый и причёсанный – явился на губернский бал, тогда она бы увидела в нём скрытую силу, богатый жизненный опыт, оплетённый тайнами сотен трагедий; да, он был бы ей крайне интересен. Здесь же, в окружении дикой природы, Иван являл собой просто естественную часть природы, но никак не мог представлять собой человека, достойного её внимания. Маша не умела объяснить этого себе, но чувствовала что-то в таком роде. Да, Иван Копыто был для неё дикарём, и всё же он умел изъясняться, пусть и не отточенным слогом, и умел слушать. Несмотря даже на вонючую грязно-коричневую кухлянку и привязанные к поясу деревянные языческие амулеты, он настолько сильно отличался от своего приёмного отца-Юкагира и от Чукчей, что Маша, обращаясь к нему, говорила "сударь" и "вы". А ведь он занимал положение не выше крестьянского, а то и ещё хуже – бездомного скитальца. У него ничего не было, кроме ружья, связки ножей и запряжённой оленями нарты, однако он вёл себя как равный среди равных, не проявляя ни тени подобострастия. Наоборот, сквозившая в каждом его жесте независимость заставляла Марью Андреевну чувствовать себя в некоторой степени существом низшего порядка. И это изумляло девушку, даже пугало немного.
– Всё не так просто, – сказала она и вздохнула, – двумя словами этого не объяснить. Мы привыкли к другой жизни, другому поведению.
– Я кажусь вам грубым? Не смущайтесь, сударыня, я способен понять это.
– Не в том дело… Для вас тут всё естественно, к примеру эти похороны… Должно быть, вы привыкли… Я не знаю, я затрудняюсь… Я совершенно обессилела от всего, что увидела за последние дни…
Раскольная
Крепость Раскольная представляла собой квадрат со стороной примерно в триста шагов. За высоким частоколом стояли командирские покои, канцелярия с пристроенным к ней большим амбаром, гауптвахта, кузница, десяток тесно лепившихся друг к другу жилых изб, некоторые были в два этажа, и небольшая церквушка. Почти все избы были украшены резьбой; кое-где белели прибитые над входом оленьи черепа с ветвистыми рогами. На двух противоположных стенах крепости возвышались бревенчатые башни. С наружной стороны укрепления расположились ещё пять домов. В зимнее время у них по соседству обычно стояли также юкагирские и корякские чумы, принадлежавшие семьям тех туземцев, которые рассчитывали найти защиту от враждебных Чукчей у казаков, не надеясь на собственные силы. Сейчас этих конусовидных кожаных палаток насчитывалось четыре, возле них лежали сваленные в кучу нарты.
Приезд Павла Касьяновича, хорошо известного всем в гарнизоне, и поручика Сафонова с очаровательной сестрой произвёл в крепости приятный переполох. Когда Алексей и Маша въехали в сопровождении Ивана в ворота, внутри стоял гомон, от которого путники успели отвыкнуть за два месяца. Остановившийся посреди двора обоз был облеплен людьми.
– Касьяныч, дорогой мой, да неужто ты не привёз водки? Не поверю! Не расстраивай меня!
– Мешки с мукой нам сейчас очень кстати. Маловато, конечно, но всё равно хорошо.
– А табачок, табачок привёз?
– Маслица бы коровьего, Касьяныч, у нас всё вышло.
Всюду сновали бородачи в расстёгнутых тулупах, а то и просто в длиннополых рубашках. Громкие голоса неслись со всех сторон, слышался звон молотка в кузнице, лаяли лохматые собаки.
– Вот мы и добрались, – с наслаждением проговорила Маша, поднимаясь с нарты.
– Теперь вы сможете отдохнуть, сударыня, – сказал Иван.
Как из-под земли возле Маши вырос высокий молодой человек с худым лицом.
– Позвольте представиться, сударыня, – выпалил он, выразительно шевеля чёрными усиками и почтительно склоняя голову, – подпоручик Тяжлов. Вадим Семёнович Тяжлов. Прошу простить, что я не при параде. – Он молодецки выпятил грудь, и тулуп его распахнулся, показывая застёгнутую до верхней пуговицы белую полотняную рубаху.
– Очень приятно, господин подпоручик. – Она ответила кивком и улыбкой, распуская платок, покрывавший её голову.
За спиной Тяжлова она увидела сутулую фигуру в капитанском мундире и поняла, что это и был комендант фортеции. В свои пятьдесят лет капитан Никитин выглядел совсем стариком, непокрытая седая голова была растрёпана, но сзади волосы лежали тугой косицей. Капитан слегка приволакивал левую ногу, рядом с ним шагал Григорий, быстро рассказывая что-то ему.
– Рад приветствовать вас, сударыня, – проговорил Никитин, останавливаясь перед прибывшими, – и вам также, господин поручик, желаю здравия… да-с, желаю всем здравия… Редко мы видим в нашем захолустье новые лица, крайне редко. И посему весьма рады, весьма… Милости просим…
– Разрешите доложить, господин капитан, – вытянулся Алексей Сафонов.
– После, голубчик, после. – Глаза старого вояки были по-стариковски влажными. – Пока что размещайтесь. Думаю, что лучше всего вам у Полежаева в доме остановиться. А вам, сударыня… Какие ж чудесные глазки у вас, детка моя, просто ангельские… Простите старика за вольности… Думаю, что вас в доме Прохорова устроить лучше всего, там Устинья присмотрит за вами, сделает всё наиприятнейшим образом… Вот Григорий покажет вам, куда шагать… Как только обоснуетесь, голуби мои, так прошу ко мне на чай, там и обсудим, с чем пожаловали…
– Дозвольте мне, господин капитан, проводить нашу гостью, – вызвался подпоручик Тяжлов, бодро скалясь. Капитан кивнул, и туго стянутая сзади косица вильнула, как крысиный хвост.
– Как тут всё? – по-свойски обратился к капитану Иван Копыто.
– Всё, слава Богу, тихо. Никто из Чукоч с того дня так и не появлялся, разве что Хвост Росомаший с семейством. Но он сам по себе, с военным отрядом диких не якшался. Скончался колдун дня два тому, упокой Господь душу его. А ведь сколько мы с ним сил потратили в былые годы на войну, на беспокойство всякое, а? И вот на тебе! К самой смертушке своей вдруг заделался смирным человеком.
– Мы сейчас проезжали там, – сказала Маша, готовая последовать за подпоручиком Тяжловым, но задержавшаяся, заслышав имя шамана, – мы видели его погребение… Жуть какая!
– Господи владыко! Чего тут только увидеть приходится, – капитан опять тряхнул косичкой. – Попервой всё было любопытно и странно, а теперь уж никакого интереса, голубушка моя, ни к колдовству их, ни к голым их дикаркам… Простите старику его откровенность.
– Пойдёмте, сударыня, я провожу вас к Устинье, – напомнил о себе Тяжлов и взглянул на Алексея Сафонова. – Вы не будете возражать, господин поручик, что я оказываю столь явные знаки внимания вашей сестрице? Если бы вы прожили здесь несколько времени, вы бы поняли, что такое для нас тут появление очаровательной женщины!
В доме Маша увидела худощавую Устинью, женщину лет двадцати пяти, с добрым, кротким лицом; она замешивала тесто на столе. Заметив Машу, она улыбнулась и вышла навстречу.
– Устинья, принимай гостей! – громко объявил Тяжлов, грохоча сапогами по дощатому полу. – Комендант распорядился, чтоб Марья Андреевна у тебя пожила.
– Доброго здоровья, барышня! Ах, какая вы хорошенькая, просто прелесть! Да что ж это я вас в сенях-то держу, проходите в горницу, устраивайтесь. Сейчас пошлю Степана за вещичками вашими.
Комната была просторная и светлая, на деревянном полу лежали цветные холщовые половичками, на стенах были растянуты медвежьи шкуры. В красном углу под образами стояли на маленькой полочке какие-то чукотские деревянные куколки.
Ближе к вечеру Устинья отвела Машу в баню, стоявшую на самом берегу озера, шагах в пятидесяти от крепостной стены. С наслаждением скинув с себя одежду, Маша впервые за два месяца почувствовала себя легко, расслабленно, непринуждённо. Отпала надобность прятаться от посторонних глаз, чтобы обмыть интимные части тела или справить нужду, просить всякий раз попутчиков отвернуться и краснеть при этом.
– Отдыхайте, барышня, небось с дороги-то ноги совсем служить отказываются. Я скоро вернусь, веничком пройду по вашей спинке, волосы вам расчешу после купания.
Разглядывая свою обнажённую кожу, быстро раскрасневшуюся под горячим паром, она оглядывалась на весь проделанный путь от Усть-Нарынска до Раскольной и не могла поверить, что смогла выдержать эту трудную дорогу. Напрашиваясь брату в спутницы, она не представляла даже десятой доли тех неудобств, которые ей предстояло испытать. Те немногие разы, когда на почтовых станциях была возможность обмыться целиком, стоя в корыте, казались после утомительной езды поистине райским наслаждением. Люди попадались разные, всё больше хмурые и необщительные. Лишь на Горюевской фактории, то есть почти уже возле самой Раскольной, повстречался, наконец, человек с тёплым сердцем и живыми чёрными глазами – Павел Касьянович Чудаков. В его обществе прошло четыре дня. Маша без колебания назвала бы эти четыре дня самыми приятными из всего путешествия, если бы они не омрачились столкновением с Чукчами и омерзительной сценой погребения старого шамана.
И вот настоящая баня, с паром, с запахом растомившегося дерева, с мутным воздухом. Машино сердце разомлело от удовольствия. Она легла на спину, поглаживая бёдра руками, вытянулась на горячих досках и закрыла глаза.
Замужество
Главный недостаток Маши заключался в том, что она жила исключительно сердцем и воображением. Об этом недостатке прекрасно знала её мать, Василиса Артемьевна, и переживала, что лирические мечтания дочери могли омрачить её жизнь. Василиса Артемьевна была настоящая русская дворяночка – очень набожная и чувствительная, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, в юродивых, в домовых, в скорый конец света. Она не пропускала ни одного нищего без подачки, никогда никого не осуждала, не сплетничала. Замуж вышла против своей воли, но считала, что так и полагалось устраивать семью. Муж её умер давно, и Василиса Артемьевна отдала сына, следуя воле усопшего супруга, на военную службу, а дочь воспитывала так, как считала нужным сама, и более всего старалась привить ей мысль о правильном замужестве.
Едва Маше исполнилось восемнадцать лет, мать выдала её за майора Бирюковского, тучного пучеглазого мужчину, потерявшего когда-то в походе кисть левой руки. Замужество вырвало Машу из сладкого сна, сквозь розовую дымку которого она взирала на будущую жизнь. Образы нарисованных в обольстительных мечтах юных избранников её сердца были грубо вышвырнуты в бездну небытия холодной рукой вялого супружеского существования. Майор оказался человеком скучным, насквозь изъеденным молью, ленивым. Молодая жена интересовала его только первое время, пока в нём клокотала кратковременная страсть. Затем огонь затух, и Маша почувствовала себя как бы заброшенной в шкаф вместе с ненужными старыми платьями. Она не понимала, что майор продолжал любить её какой-то ему одному свойственной любовью, но влечение его к её молодому телу действительно ушло. Он стыдился этого и прятал свой стыд за маску равнодушия, проводя время за карточным столом в кругу таких же отставников и пропахших нафталином дам, которые то строго изламывали брови, то отмахивались платочком, то убеждали всех в каком-то грядущем несчастье.