Разум океана. Возвращение в Итаку - Станислав Гагарин 30 стр.


Когда я ступил на лестницу, жжение в груди прекратилось. И я услышал стук, будто кто бил по моим ребрам кувалдой изнутри. Все с той же поразительной ясностью я видел вокруг, принимая мир в стерильном, очищенном состоянии, но возбуждение неожиданно исчезло. Постепенно меня стал охватывать страх. Я не мог объяснить себе, чего же на самом деле боюсь, но страх продолжал держать меня в плену, страх неясный, необъяснимый, но это был именно страх, какого не испытывал еще никогда. Он сковал меня, не позволяя ни двинуться с места, ни шевельнуть рукой. Вдруг я почувствовал, как с перебоями забилось сердце, я с трудом поднес руку к груди и… ничего не услышал. Потом, словно автоматная очередь, серия резких ударов - и снова тишина. И еще очередь… Тишина…

Мне показалось, что эти звуки я слышал однажды. Да, да, я уже слышал это, слышал! Мучительно попытался припомнить, где и когда, голову сдавило тисками и сжимало все сильнее.

- Вспомнил, - прошептал я, удивляясь тому, что еще в состоянии шевельнуть губами и слышать собственный голос. - Вспомнил… Пластинка, да, пластинка. Снегирев и этот, как его… Да вспомнил Зайцев…

Я увидел пред собой маленький черный круг с голубой сердцевиной. Он выплыл передо мной и стал кружиться, сначала медленно, словно нехотя, потом все убыстряя и убыстряя свое движение. И вот глазам моим уже больно смотреть на вращающийся круг с голубой сердцевиной. Он крутится, крутится, а в ушах раздаются бухающие удары и голос актера: "Митральные пороки сердца! Митральные пороки сердца!" И следом шелестит. "Оконч. Оконч. Оконч…"

Я попытался взмахнуть рукой, чтобы прогнать назойливый круг, но рука не подчинилась, и мне стало страшно…

Чувство страха усилилось, я понял вдруг, что боюсь умереть. Это было мучительное состояние - страх смерти… Последним усилием воли я заставил себя спуститься по лестнице и, прижав руку к сердцу, будто удерживая его в груди, на ватных, отказывающих мне ногах двинулся к выходу из барака.

Осилив десяток ступеней, я привалился плечом к стене и подумал, что так и останусь здесь навсегда. Эта мысль подстегнула меня, и я задвигал непослушными ногами.

Вот и порог. Я перетащился через него, увидел луну и звездное небо. И резкая очерченность линий окружающих предметов причинила мне физическую боль. Неожиданно я понял, что вижу все это в последний раз. Страх приближающейся смерти утопил меня, мне хотелось крикнуть, но я уже не принадлежал ни себе, ни этому миру, я почувствовал, как стремительно несется ко мне земля…

Потом узнал, что меня подобрали лежащим без сознания у дверей барака.

Помятого мною Желтяка определили в санчасть, а меня по приказу начальника колонии отправили в одиночку на десять суток строгого ареста.

Итак, на второй день моего пребывания в штрафном изоляторе меня посетил начальник нашего отряда, майор Загладин. Игнатии Кузьмич вошел в камеру, я поднялся ему навстречу, он остановился, рассматривая меня, потом вздохнул и показал рукой на койку, садись, мол, голубчик…

Он не произнес ни слова, я тоже молчал, так и сидели мы рядом на койке молча, я не выдержал и спросил:

- Ругать будете, да?

Слова эти прозвучали по-мальчишески, и Загладим усмехнулся:

- Ругать, ругать… Эта мера на дураков рассчитана. Мыслящий человек не нуждается в брани. Ведь если он преступил черту, то сам себя и осудит. Иной раз не преступил еще, только собирается, а уже осудил, потому как видит, на что идет и что ожидает его за чертой. Смекаешь, о чем говорю? Так что ругать тебя ни надобности, ни желания не имею. Тем более все мне понятно. Кроме одного…

- Это вы о чем?

- Почему ко мне не пришел? Глядишь, нашли бы выход.

- Так подскажите его сейчас…

- Уже не требуется. Ты выкарабкался сам, Волков, с рубцом на сердце, а выкарабкался… Не боюсь за тебя теперь… Разве не так?

- Наверняка так. Я все напасти перебрал, полный набор, хуже не бывает…

- Бывает, Капитан, и хуже бывает. Вот ты говоришь, что не виноват в гибели своих товарищей, а сидишь здесь… Обидно, конечно. Ну, тут стечение обстоятельств, обратившихся против тебя. Страшная эта штука - стечение обстоятельств… Но попробуй представить себе, в том, что они погибли, есть и твоя вина… Пусть не прямая - косвенная, но объективно ты виноват в их смерти. Боюсь, что это хуже…

- Представить нелегко, но я согласен: хуже…

- Ты можешь оставаться на свободе и казнить себя всю жизнь. Никто не может наказать человека страшнее, нежели он сам наказывает себя. Вот послушай, Волков, возможно, и пригодится.

Во время войны я был заброшен с группой товарищей в немецкий тыл. Нам предстояло выручить нашего крупного разведчика, доверху набитого важными сведениями и случайно попавшего в лапы гестаповцев вместе с несколькими партизанами. Одетые в эсэсовскую форму, мы - я и еще четверо моих товарищей - появились на площади белорусского городка, оккупированного фашистами. На площади стояла большая толпа местных жителей, согнанных карателями на публичную казнь. Общая виселица, с перекладины которой свешивались девять петель, возвышалась над головами окружавших ее солдат охраны, над женщинами и стариками.

В кармане у меня лежал приказ начальника гестапо о передаче мне разведчика, числившегося у немцев рядовым партизаном по фамилии Лисицын. Остальных должны были выручить парни из партизанского отряда, с которым мы установили связь и действовали сообща…

Мы подъехали в крытой машине, я подошел к офицеру, руководившему расправой над патриотами, представился и протянул приказ. Он ознакомился с ним, проверил мои документы, сделал охране знак рукой, и Лисицына - им оказался третий справа - свели с эшафота. Оставалось дать офицеру расписку, посадить нашего человека в машину и умчаться из города туда, куда ночью за нами должен был прийти самолет.

Но…

Неожиданно из толпы вырвалась женщина, сбила с ног преградившего ей дорогу солдата и с криком "Игнат!" бросилась ко мне. Увидев ее, я похолодел… Женщина протянула руки, чтобы обхватить меня, а я со словами "Руссише швайн!" сильно толкнул ее. Она упала в грязь. Подскочили солдаты и поволокли ее в сторону. Но от офицера, видимо, не укрылось мое короткое замешательство. Он положил руку на кобуру пистолета, остановил меня жестом и снова развернул приказ. Бумага была липовой, и медлить было нельзя. Я тут же всадил в эсэсовца пулю и бросился к машине. Ребята втолкнули Лисицына в кузов и прямо оттуда открыли огонь по ошеломленным солдатам. Толпа расступилась, машина рванулась с площади. Я видел, как стали прыгать с помоста приговоренные к смерти партизаны, и услышал справа стрельбу и крики "Ура!"

Это вступил в дело местный партизанский отряд. Все шло пока хорошо, но на выходе из города дорогу нашей машине преградил немецкий бронетранспортер. Мы выскочили под пулеметным огнем и стали пробиваться к лесу. Лисицын держался рядом со мной. Товарищи позади прикрывали нас. Вдвоем мы достигли кромки леса, позади все еще слышалась перестрелка. И тут человек, ради которого мы рисковали, напоролся на мину. Вот и стечение обстоятельств… Я был неподалеку, и взрывом меня контузило.

Не помню, как очутился я в партизанском отряде. Ребята говорили, что я повстречался им километров за десять от города, бредущий среди зарослей в изорванном немецком мундире, босой и матерящийся на весь лес на чистом русском языке. Меня опознали парни, бывшие на площади, они стояли среди жителей и видели, как я стрелял в офицера. Потом партизаны связались с Большой землей и отправили меня в Москву…

- А женщина? - спросил я.

Загладин не ответил. Минуту-другую смотрел он прямо перед собой невидящими глазами и вздрогнул, когда я повторил вопрос.

- Женщина, - сказал он. - Это была моя жена, Волков. Она не успела эвакуироваться с дочерью на восток, и я не знал о них ничего с лета сорок первого года.

- Но почему же она?… - начал я.

- Не знаю. Потом побывал в том городе снова, расспрашивал… Сказали, что после нашего налета жена попала в гестапо. Ее долго допрашивали, пытали и расстреляли за городом с группой других заключенных. Сейчас там братская могила.

- А что было с вами?

- Обо всем случившемся я доложил начальству. В рапорте написал: объективно считаю себя виновником срыва операции… Если б не опознала меня жена… Главное, я не доставил Лисицына. Начальство возлагало на него серьезные надежды. А товарищи мои погибли. Троих застрелили, четвертый оставил последнюю пулю себе. А я живу, Волков, живу до сих пор…

- Но вы не могли ведь знать, что ваша жена…

- Не мог. Но так или иначе я виноват в гибели своих товарищей. Понимаешь, Волков, погибли-то они из-за меня…

Он замолчал, потом поднялся:

- Хотели снять тебя со старших дневальных, но я убедил оставить… Будет как прежде. А за фокус свой десяток деньков отсиди, прочувствуй, Волков, тебе не вредно, и отдохнешь от барака в одиночке. Еды хватает?

- Вполне. Спасибо, Игнатий Кузьмич.

- Ладно уж. Вот курево возьми, я скажу, чтоб разрешили подымить…

Он вынул из кармана пачку "Беломора", добавил к ней спички и протянул мне.

- Выйдешь - потолкуем еще. Ну, будь здоров.

Когда он ушел, объявили прогулку, и на маленьком пятачке перед шизо, где разминались штрафники, я с удовольствием затянулся загладинской беломориной.

Таков был наш мир. А в другом, существовавшем с нашим параллельно, остались Галка и Решевскпй, и я стал о них думать, как об обитателях четвертого измерения. Это позволило мне жить дальше. И был там еще Мирончук, вместе с другими он продолжал бороться за меня, и через восемь месяцев после описанных событий я получил от него письмо:

"Спешу сообщить, - писал Юрий Федорович, - что дело наше, кажется, продвинулось и близко к завершению. Как я тебе уже писал, во время поездки на Острова я побывал в нашем посольстве, рассказал твою историю и попросил изыскать возможности добыть свидетельские показания в твою пользу, вообще разобраться с этим делом. Конечно, сообщил имена и координаты твоих друзей в Бриссене - доктора Флэннегена, Джойс и ее жениха Питера Абрахамсена - с тем, чтобы можно было опереться на них в случае чего. Разумеется, я сам бы незамедлительно отправился в Бриссен и вытряс бы из этого Коллинза душу, но ты понимаешь, что это невозможно. Как бы там ни было, нам обещали помочь. Сегодня мне стало известно, что они-таки раздобыли доказательства тому, что в ту ночь жители островов слышали сильный взрыв… Теперь мы готовим ходатайство прокурору с просьбой о пересмотре дела по вновь открывшимся обстоятельствам. Конечно, на это уйдет какое-то время, но будь молодцом, держись…"

На это ушло без малого четыре месяца. И вот, получив документы, я крепко пожал Загладину руку и медленно пошел с вахты, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав.

На углу я повернулся. В дверях стоял Загладин. Он поднял и опустил руку, "прощай, мол, Волков"… "До свидания" в этих случаях не говорят.

И я уходил все дальше, непроизвольно ускоряя шаги, дальше и дальше, и думал о Загладине, о его словах про волю и, не осознав еще до конца, что вот она, воля, вокруг меня, бери ее руками, щупай, пробуй на вкус, запах, нарезай, как пирог, кусками, и, не осознав всего этого до конца, вдруг неожиданно для себя громко рассмеялся и на ходу коснулся шершавой поверхности самого обычного жилого дома.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Капитан вспомнил, что обещал поговорить с дядей Петей, швейцаром, поднялся из-за стола, оставив Решевского и Галку, и пошел к выходу.

Дядя Петя был, как водится, на посту, шел двенадцатый час, с улицы никто больше в ресторан не рвался.

- Как живешь, дядя Петя? - спросил капитан.

- Спасибо, Волков, вот скриплю помалу, - сказал швейцар, принимая из рук капитана сигарету. - Вернулся, значит, Волков…

- Вернулся, дядя Петя.

Они замолчали, курили, затягиваясь дымом, и думали друг о друге.

- Стал я совсем старым, Волков, - пожаловался дядя Петя. - Прихожу с дежурства и всю ночь маюсь ногами, ломят, проклятые, устаю, Волков.

- Сколько же тебе лет, дядя Петя?

- Да семьдесят пятый пошел. Так я еще ничего, только вот ноги подводят…

- Давно пора на пенсию.

- Сам понимаю про это дело, Волков. Только вот боюсь, что покой он еще хуже; собьешься с размеренности и опять же затоскуешь без людей. Один ведь я, Волков, все родные в войну сгибли.

- Я тоже один, дядя Петя, - сказал капитан.

- Ты, Волков, молодой, тебе еще жить и жить, род свой на земле продолжать. Про это ты всегда думай. Море морем, а про земной свой долг забывать не моги… Понимаешь меня, Волков?

- Понимаю, - сказал капитан. - Спасибо тебе, дядя Петя.

Они докурили, и капитан вернулся в зал.

Гремел вальс.

Танцевали все, надсаживался оркестр, проносились мимо разгоряченные пары; синий дым под ослепительным светом люстр медленно ворочался над головами и нехотя уползал в ночь через раскрытые настежь окна.

Прижатый к столам капитан едва уклонялся от танцующих, им было тесно, и они двигались по залу, захваченные ритмом и музыкой; капитан едва продвигался к столу, а в спину ему ударяли слова стоявшей на эстраде певицы в коротком платье колоколом.

- Возвращайся! Там-парарам-там-там! Возвращайся! - пела она, и призыв ее повторял оркестр. Снова призывала певица вернуться, и ей вторил зал, не останавливая своего вращения по часовой стрелке. Капитан только сейчас заметил это и вспомнил, что почему-то всегда танцуют именно так - по часовой стрелке.

"А вот и они, - подумал капитан. - Сидят напротив и молчат. О чем они думают, Галка и Стас?"

- А вы что же? - спросил капитан. - Последний вальс?…

- Тебя ждали, - сказала Галка.

Капитан пожал плечами.

- Чашечку кофе с лимоном бы не грех, - сказал он.

- Уже заказали, - сказал Стас. - Сейчас принесут.

Капитан начал тихо злиться: все у них продумано наперед.

Зал тем временем кружился под крики "Возвращайся!", и капитану захотелось заорать во все горло: "Ну вот я и вернулся! И что?"

И тут вальс кончился. Оркестранты поднялись со своих мест, у помоста, на котором они все стояли, возник неожиданно Васька Мокичев. Он сказал что-то руководителю, и оркестранты снова взялись за инструменты, а Мокичев направился в сторону столика, за которым были капитан, Решевский и Галка, сел с капитаном рядом, толкнув его под столом коленом.

- Слушай, старик, для тебя играть будут, - шепнул он, наклонясь.

В зале погас свет.

Все ждали. На помосте выросла фигура саксофониста.

- По просьбе наших гостей, моряков, вернувшихся после перегона судов на Дальний Восток, исполняется народная песня о Колыме! - объявил по микрофону музыкант.

"Черти, - подумал капитан, - полосатые… В фольклор занесли".

Под эту мелодию танцевать никто не решился. Зал притих и молча слушал неведомо кем придуманную песню.

Капитану захотелось вдруг, чтоб никого не было рядом, он обозлился на Мокичева, тоже, уважил… Не то чтобы песня расстроила его, но, как говорят, не в жилу попал Васька…

Я знаю, меня ты не ждешь

И писем моих не читаешь…

"Что же мне делать, - подумал капитан. - Говорят, за любовь надо сражаться. Надо. А кто определит, где начинается и где кончается любовь?"

Он повернулся к стене, с которой длинноволосая девушка протягивала ему ладони, полные янтаря.

"Зачем ты женился на Галке? - спросил себя капитан. - Ты ведь знаешь, что женщину нужно любить, забывая обо всем, или не любить вовсе… А можешь ли ты сказать, что Галка была для тебя дороже всего на свете? Да, в море ты думал о ней, торопился вернуться в порт. Но едва кончался срок пребывания на берегу, ты отдавал швартовы и опять уходил в море… Вот ты и остался с ним, с морем. Забудь о Галке. Это не твоя Пенелопа…"

- Пора идти, - сказал капитан. - Пойду расплачусь…

- Уже уплачено, - сказал Решевский.

- А кто тебя об этом просил?

- Олег, - сказала Галка, - не надо… Прошу тебя.

Весь вечер капитан старался незаметно заглянуть ей в глаза, словно надеялся прочитать там важное для него, но так ничего и не смог прочитать.

На выходе капитана перехватил Мокичев. Прощаясь, крикнул: "В нашу контору приходи завтра!" - и помчался догонять свою компанию.

- Пойдем пешком, - предложила Галка.

- Можно, - сказал Волков, а Решевский промолчал.

Они свернули направо и пошли по улице Комсомольской, той самой, где встретились днем.

Было около полуночи. Позади залязгал трамвай, потом все стихло, и только шорох шагов нарушал тишину, да цветущие липы стояли на их пути.

Все трое молчали, но каждый из них вел мысленный разговор с двумя другими и с самим собой, странный разговор, потому что из троих собеседников лишь один был воплощен во крови и плоти, а остальных он смоделировал сам.

В тишине, нарушаемой лишь редкими звуками ночного города, шел бурный спор о жизни, и самым удивительным было то, что никто не мог победить в этом споре, и все стороны были правы.

Улица была длинной, и они шли по ней, продолжая молчаливый разговор друг с другом.

"Чувствую, - подумал Решевский, - как надвигается нечто неизвестное… Так оно, наверное, и должно быть?"

Он ощутил, как Галкина рука скользнула к его локтю, осторожно прижал ее руку, посмотрел налево и увидел, что Волкова она тоже взяла под локоть.

"Их двое, а я одна, - подумала женщина. - Какие чувства я должна испытывать сейчас? Угрызения совести по отношению к первому, неловкость, смущение, страх перед обоими… Кто из них ближе для меня?…"

Она хотела освободить руки, которые лежали на запястьях идущих с нею рядом мужчин, но не решилась сделать это.

"Нужно ли мне думать о них вообще? - спросил себя капитан. - Ведь жизнь моя начинается снова…"

На несколько километров тянулась улица, любимая улица капитана, и, подумав об этом, он уточнил: любимая в прошлом.

"Но улица не виновата, - решил он, - пусть остается в памяти такой, как помнил о ней там…"

Теперь на улице лежала ночь, и улица приобрела иное обличье. Она стала уже, посуровела и словно насторожилась. Особняки угадывались в густой темноте размытыми пятнами, и лишь фонарь над номером дома напряженно и зорко всматривался в прохожих.

Они поравнялись с тем домом, что выстроили на пустыре в отсутствие капитана. Он поднялся выше домов-старожилов и, словно корпус плавбазы среди траулеров, стоял у улицы-причала с рядами погашенных и освещенных окон-иллюминаторов.

Волков увидел, как возник во мраке зеленый огонек, и рванулся с тротуара на мостовую, подняв руки над головой и закрывая дорогу мчавшемуся такси.

- Быстро! - крикнул капитан и распахнул дверцу Решевскому и Галке.

- Спасибо, Олег, - сказала Галка и хотела произнести какие-то слова, но капитан буркнул: "Пока", - и захлопнул дверцу.

"Волга" плавно взяла с места, и капитан остался один. Он смотрел вслед машине. Вот зажглись на повороте красные огни, донесся звук набиравшего обороты двигателя, послышался смех во дворе, и в доме, выстроенном в отсутствие капитана, погасло еще несколько окон.

"Домой, - подумал капитан. - Надо домой…"

Назад Дальше