- Поедем в Александрию, командир! - вскричал он, приподнявшись до половины.
- В Александрию! А что бы ты почувствовал, если бы тебя посадили на острый шпиль минарета, жестяной купол которого возвышается до облаков, впрочем, на шпиль светлый и золоченый, и оставили тебя в сем мучительном положении, пока коршуны не выклевали бы зрачки твоих черных больших глаз?
Эта речь охладила жар Фазильо, который, улыбаясь, поспешно наполнил свой бокал.
- Так снова дадим рей, командир!
- Да, Фазильо, такая участь ожидает меня в Египте, если когда-нибудь бушприт моей тартаны направится к сему очаровательному краю!
- Почему же, командир?
- О! потому, что я пять раз вонзил мой канджар в грудь доброго старого эмира, который нас так ласково принял к себе и образовал меня, как Раввина.
- Боже небес! Еще убийство! Вы убийца вашего благодетеля!
- Он употребил во зло оказанное нам гостеприимство, соблазнил мою сестру и не мог на ней жениться; что бы ты сделал на моем месте, Фазильо?
Молодой испанец закрыл лицо руками.
- А ваша сестра? - спросил он.
- Мне оставалось оказать ей последний знак моей к ней привязанности, и я оказал ей.
- И какой?
- Я убил ее, Фазильо.
- Убили! Свою сестру также убили! Вы братоубийца! Анафема!
- Дитя! Знаешь ли, какая участь ожидает молодую девушку моего племени в Египте, лишенную невинности, когда ее соблазнитель женат? Знаешь ли ты? С нее срывают одежду и водят нагую по городу; потом увечат ее самым ужаснейшим образом; завертывают в мешок и выставляют у дверей мечети, где каждый, даже христианин, может осыпать ее ударами, ругательствами и грязью... Что бы ты сделал более для своей сестры, Фазильо?
- Итак, все убийства, да убийства! Между тем, против воли, я удивляюсь ему, - сказал Фазильо в исступлении.
- Выпьем, милый! Смотри, серебристая пена шипит и играет. Выпьем и отгоним мрачные воспоминания о былом. За твою любезную, за Жуану и ее черные очи!
Фазильо повторил почти машинально:
- За Жуану и ее черные очи!
- Но где же, Фазильо, мы бросим якорь?
- По мне, там, во Франции, командир, - и он показал на свой до половины опорожненный бокал. - Ибо, клянусь Жуаной, если французы походят на их вино!..
- Справедливо, Фазильо, справедливо. Подобно их вину, они сверкают, шипят и выдыхаются.
- Однако, я уверен, что там нет минаретов с острыми шпилями, на которые сажают людей, нет мечетей, где позорят бедных молодых девиц, и христиан, которые убивают старика, как дикую козу. Впрочем, не были ли вы там, командир?
- Был, Фазильо.
- И долго жили в этой прекрасной стране?
- По удалении из Египта, Фазильо, я прибыл в Кадикс во времена Кортесов; предложил свои услуги, и не разбирая, ношу ли я крест или чалму, меня заставили командовать большим военным фрегатом; и когда увидели, что я этого стою, вверили оный в мое управление. Я выполнил несколько удачных крейсерств, и в особенности тщательно обозрел берега. После, когда Священный Союз узнал по опыту, что твоя кроткая страна заражена была желтой горячкой...
- Клянусь Миной! То была горячка свободы!
- Так, Фазильо, то был небольшой припадок свободы, быстрый и короткий, стремительность которого Священный Союз скоро остановил малым количеством пороха. Прекрасная свобода! Ибо твои соотечественники, которые никогда не стреляют по человеку, носящему распятие, должны были преклонить оружие перед крестами, хоругвями и монахами, которые предшествовали французской армии, и преклонили колени перед неприятелем, как перед церковным шествием. Так, Фазильо, то была победа, но победа Святой воды. Я же, следуя другим правилам, пропустил духовных и стрелял в солдат. За это, после Кадикского мира, я был осужден на смерть, как Франк-Масон, изувер, бунтовщик, еретик, что все одно и то же. Я бежал в Тарифу, где мы заперлись с Вальдесом и некоторыми другими. Нас осадили, и после восьмидневной упорной обороны я имел счастье попасть, умирающий, в руки одного французского офицера, который способствовал моему побегу; я прибыл в Байону, оттуда в Париж.
- В Париж, командир! Вы были в Париже?
- Да, сын мой, и там жизнь новая, странная; я свел знакомство с одним капитаном корабля, которого видел в Каире, в ту минуту, когда готовились отсечь ему голову за то, что он поднял покрывало у жены феллаха. Я спас его на моем бриге. Встретив меня во Франции, он хотел оказать мне свою признательность, представив меня небольшому числу своих друзей, как египтянина, осужденного на изгнание инквизицией. Тогда начались столь живые, столь пламенные уверения в участии, что я, Фазильо, был растроган. Вскоре круг увеличился и каждый хотел слышать из моих уст повесть моей бедственной жизни. Я охотно соглашался на это. Всегда приятно рассказать о своих несчастьях тем, кто сожалеет о вас, ибо и в самом страдании есть какое-то ничтожное самолюбие, понуждающее вас говорить: смотрите, как течет кровь из моей язвы, смотрите! Но я был жестоко наказан за свое хвастовство страданьями, так как заметил однажды, что меня заставляют слишком часто повторять о моих злоключеньях. Сделавшись недоверчивее, я стал вникать в эти благородные души, стал прислушиваться к толкам, производимым моей откровенностью. И тогда я мог оценить тот род участия, какой принимали в человеке, сраженном горестью. Сначала мне было досадно, потом я этому смеялся. Представь себе, Фазильо, они говорят, что им необходимы более всего новые душевные потрясения, и дабы их найти, я думаю, они с охотой присутствовали бы при последнем вздохе умирающего и разбирали бы подробно каждое из его судорожных движений. За недостатком же моей кончины, им нравился и рассказ о моих бедствиях; они находили удовольствие потрясать каждую струну растерзанного моего сердца, чтобы слышать, какой звук издает она. Да, когда я, со сверкающими глазами, напряженной от рыданий грудью, говорил им о смерти моей бедной сестры и о страшных моих проклятиях, при виде ее мертвой... мертвой навсегда! Они говорили, хлопая в ладони: "Какая выразительность! - Какой жест! - Как хорошо он сыграл бы Отелло!"
Да, когда я рассказывал о моих битвах за свободу Испании, изгнавшей меня; когда африканская кровь моя пламенела, душила меня, я опять восклицал с неистовством: "Свобода! Свобода!"... они говорили: "Поистине, это прекрасный человек, как хорошо он сыграл бы Брута!"
И потом, насытясь этой душевной пыткой, которой подвергали меня, распаляя мои воспоминания, они спокойно расходились по делам, по балам или искали других удовольствий; ибо для них все было сказано: пьеса сыграна. Тогда я, казалось, пробуждался ото сна и оставался один с другом моим капитаном корабля, гордившимся мною, как ручным тигром, которого показывают.
- Презренные! - вскричал Фазильо.
- Нет, Фазильо, эти добрые люди ищут развлечений. День так длинен! Притом же, на что мне жаловаться? Они меня не освистывали, напротив, рукоплескали. Чего более? Моя жизнь была моей ролью; там, как и везде, все роль: дружба, храбрость, добродетель, слава, самоотверженность.
- Ох, командир! - сказал Фазильо с прискорбием.
- Все, милый, все! Даже сострадание женщин к бедствию. Вот каким образом, послушай, Фазильо: я любил женщину, молодую, богатую и светскую. Однажды вечером, до ее прихода, я прокрался в ее уборную и, скрываясь за зеркалом, ожидал. Вдруг дверь отворяется и Женни входит с прекрасной женщиной, также молодой. Вскоре начались признания, и как ее подруга завидовала моей к ней любви, что Женни отвечала: "И ты полагаешь, что я его люблю! Нет, графиня, вовсе нет; но он удивляет меня, возбуждает во мне участие; он пугает, словом, забавляет меня. Как стенания романтического героя слабы перед его отчаянием! Когда завожу разговор о его прошедших горестях, моя милая, то бедняжка плачет горькими слезами, и поверишь ли? я сама растрогаюсь!" - прибавила она, засмеявшись во весь голос.
Видишь, Фазильо, она изменила своим обязанностям, она предалась мне, дабы заставлять меня выражать попеременно раскаяние, гнев и любовь. Я сожалел о том, Фазильо. Наливай, милый. Вот за гостеприимство Франции, как ты говорил; вот за ее свободу. В одно утро мой друг капитан пришел ко мне с известием, что мое пребывание в Париже готово разжечь пламя бунта в Испании, и что если я не оставлю в три дня Францию, то меня, может быть, арестуют, проводят до границы и оттуда... ты понимаешь, Фазильо, что меня ожидало. Видя мое затруднительное положение, этот добрый человек, только что получивший в Нанте командование над перевозным судном, предложил мне ехать с ним вместе. Я согласился, и через десять дней мы были возле Гибралтарского пролива. Мой добрый друг пожелал зайти в Тангер, где я остался на некоторое время; там один еврей, Замерих, член одной из наших восточных сект, в которой я был одним из старшин, уступил мне две тартаны с их экипажем немых негров; и в добавок тебя, саго mio; тебя, бедного гардемарина, взятого с одной яхты, на которой перерезали всех пассажиров; ты привязался к судьбе моей, бедное дитя! Ты любишь окаянного, скажи мне: точно ли ты любишь меня?
Хитано произнес эти последние слова с умиленным видом. Слеза, какую он давно уже не проливал, на минуту заблистала в очах его, и он протянул руку к Фазильо, который, схватив ее с невыразимым жаром, вскричал:
- Более жизни, командир!
И слеза также отуманила взор Фазильо; ибо все, что ни выражали душа или лицо проклятого, отражалось на его лице, как в зеркале.
Впрочем, хотя он и заимствовал образ мыслей Хитано, однако, то не была бледная и рабская пародия; но схватывая отличительные черты этого разительного характера, он подражал этому человеку, как прекрасная душа подражает добродетели. Если он охотно разделял с ним опасности, то он был побуждаем к тому, так сказать, фатализмом, будучи уверен, что он проживет своей жизнью и умрет своей смертью. Наконец, сей чудный человек был для страстного юноши более, нежели отец, друг.
И, действительно, это смешение дерзости и хладнокровия, жестокости и чувствительности; этот верный и проницательный взгляд глубокого тактика, соединенный с поспешностью исполнения, всегда оправданного успехом; эта речь, то украшенная восточными цветами, то грубая и отрывистая; эти обширные познания, эти преступления, какие дружба понимает и извиняет; участие, возбуждаемое изгнанником; это существование, так рано отравленное бедствиями; горькие признания этой твердой и благородной души, которую судьба привела испытать сыновнюю любовь убийством, братскую любовь опять убийством! Наконец, вид этого отступника, великого столькими бедствиями, все должно было очаровать юный, пылкий ум. И потому Хитано имел на Фазильо это неотразимое и могущественное влияние, какое столь чрезвычайный человек должен был иметь над каждым раздражительным характером; словом, Фазильо питал к нему то чувство, которое начинается удивлением, а оканчивается геройским самоотвержением.
- Наливай, Фазильо, - продолжал командир, взор которого прояснился обыкновенной веселостью. - Наливай. Я тебе прочел длинную и скучную исповедь, мой милый; только прошу впредь не говорить со мной об этом никогда, никогда! Теперь тебе известна жизнь моя. Итак, за твою Жуану!
- За вашу Монху, командир!
- Я и забыл о ней, равно как и о моем намерении идти на приступ, ибо стены высоки, Фазильо.
- Клянусь небом! Командир, если стены монастыря Санта-Магдалины высоки, то стрела с привязанным к ней снурком, брошенная из лука, может подняться довольно высоко и упасть в сад древнего монастыря.
- А потом, Фазильо?
- Потом, командир, ваша Монха, получив снурок, один конец которого останется у вас в руках, даст вам о том знать легким дерганьем; тогда с вашей стороны, вы привязываете к снурку веревочную лестницу; молодая девушка притягивает ее к себе, прикрепляет за стеной, вы то же делаете снаружи, и, божусь Пресвятой Девой, вы можете в благоприятную ночь войти в священное место и выйти из него так же легко, как я опорожняю этот бокал.
- Клянусь моим канджаром! Ты хоть куда удалая голова и, по чести, я бы желал...
Тут один старый седой негр, который не был немым из всего экипажа, сбежал проворно с трапа, бросился в каюту и прервал речь Хитано.
ГЛАВА X
Чудо
...Je n'y comprends rien, maitre, il est demon ou sorcier; mon plaid rouge est devenu noir, et j'ai ebreche ma claymore en frappant sur l'aile satibee d'un jeune sygne.
Word'Wok, Aventures de Ritsborn le bon fou.
- Ну, что, Бентек? - сказал Хитано старому негру. - Чего ты хочешь? Что ты прыгаешь и мечешься, как акула, уязвленная острогой?
Но Бентек, живя среди немых товарищей, почти совсем забыл язык и только в порывах сильного страха произносил некоторые непонятные слова; и потому он отвечал окаянному лишь односложными: поуне... поуне!.. которые сопровождал быстрыми и грубыми телодвижениями.
- А! понимаю, - сказал Фазильо. - Старик, вероятно, говорит о пушке.
Фазильо не ошибался, ибо едва он закончил свою фразу, как послышался отдаленный выстрел из пушки, потом другой, потом третий. Наконец, можно было расслышать жаркую канонаду.
То был храбрый Массарео, разрушавший другую тартану.
- Клянусь всеми Святыми рая! - воскликнул юноша, - это выстрелы!
Хитано слушал спокойно, между тем, как Бентек продолжал свои прерывистые поуне... поуне!.. и свои торопливые кривлянья. Фазильо, застегнув наскоро перевязь своей сабли, вложил за нее кинжал и пистолеты. Нога его уже была на первой ступени лестницы, ведущей на верхнюю палубу, как Хитано, по-прежнему восседающий на мягком диване, закричал ему:
- Выпьем, любезный Фазильо, и поговорим о Монхе и о приступе к монастырю Санта-Магдалины.
- Пить... разговаривать... в это время? - спросил Фазильо, смешавшись и выпуская из рук шнурок из красного шелка, служащий пособием при подъеме на лестницу.
Хитано пристально посмотрел на Бентека и сделал движение, значение которого старый негр понял совершенно, ибо в два прыжка исчез.
- Да, мой милый, пить в это время. Ты, Фазильо, как молодая и нетерпеливая канкрома, которая, не различая невинного крика альционы от злобного крика тарака, разжимает когти и точит свой клюв, чтобы приготовиться к воображаемой битве.
- Как!..
- Прислушайся внимательнее к пальбе, и ты заметишь, что на нее не отвечают; когда бы ты не был тут, когда бы этот адский левант не принудил тебя покинуть бедную сестру моей тартаны, которая, размачтованная, плавает теперь по воле волн, как опустелое гнездо водореза; если бы ты не был тут, саго mio, говорю я, то я не остался бы раскинутым на этой софе, ибо я страшился бы за тебя. Итак, умерь свое рвение, Фазильо, это, вероятно, какой-нибудь погибающий корабль просит помощи. Но мне нет до этого нужды, Фазильо; что я сделал для тебя вчера, того не сделал бы и не сделаю никогда ни для кого на свете.
- Я вам вторично обязан жизнью, командир; без вас, без волны, бросившей меня на ваш путь, я был бы поглощен вместе с несчастным ботом, в который я кинулся, удаляясь от моей тартаны.
- Бедное дитя! Ты маневрировал, однако, с редким искусством, когда отвлекал эту тяжелую береговую стражу от мыса Toppe, между тем как я выгружал контрабанду постриженника. - Худая ночь была для него, Фазильо; вольно же ему было богохульствовать...
- Бог его и наказал, - прибавил он, смеясь и осушая свой бокал.
- Душой моей матери! Ваша вторая тартана, командир, шла как дорада: какая легкость! В стакане воды она могла бы дать рей! Увы! что осталось теперь от этого уютного, красивого корабля? Ничего... кроме нескольких досок, сломанных или прибитых к утесам.
- Так я подоспел в самую пору, Фазильо?
- О, Боже мой! Командир, я был тогда без грот-мачты, бушприта; три четверти из моего экипажа были снесены волнами, и мои помпы не выкачивали более воды; увы! мне надлежало оставить судно, которое, может быть, теперь уже на дне.
В эту минуту пальба раздалась столь явственно, что Хитано устремился на палубу, преследуемый Фазильо.
Ночь была совершенно темна, и окаянный, находясь под ветром у люгера Массарео, стрелявшего с противоположной стороны, мог приблизиться незамеченным; блеск выстрелов освещал только корпус корабля, по которому стреляли.
Окаянный, проплыв еще немного, велел погасить огни и лег в дрейф на полружейного выстрела от береговой стражи, которая палила, палила, и экипаж которой сбился в кучу на сетке. Явственно слышны были голос Яго и командование храброго Массарео.
- Клянусь небом! Эти собаки топят кузов другой тартаны, - воскликнул Фазильо, понизив голос и указывая Хитано на останки бедного судна, освещаемые каждым залпом и начинавшие погружаться. - Разобьем их, командир, разобьем!
- Тише, дитя мое, - отвечал окаянный и повел Фазильо в свою каюту, куда также приказал прийти и Бентеку.
Известно, что после мужественной экспедиции Яго, против судна, не имевшего никакого другого защитника, кроме невинного быка, - известно, что возвратясь на борт, знаменитый лейтенант "Раки Св. Иосифа" убедил капитана Массарео потопить тартану, надеясь через это загладить следы своей лжи.
Его звонкий и крикливый голос особенно отличался на испанском люгере.
- Ну же, смелей! - говорил он. - Бог правосуден, и с помощью его и моею, мы скоро избавимся от этого дьявола Хитано.
- Как, Яго! - спросил добродушный Массарео. - Вы точно уверены, что окаянный в числе мертвых?
- Куда же ему деваться, капитан? В такую погоду, кажется, не спасешься вплавь с утопающего судна. Но послушайте, я хотел порадовать вас, - сказал Яго, видя, что тартана заметно погружалась в воду. - Я наверное знаю, что окаянный в числе раненых; ибо я сам его скрутил и связал.
- Ты? - спросил Массарео, с видом более нежели сомнительным.
- Да, я! - отвечал Яго с непонятной дерзостью.
- Яго, если ты можешь мне дать какое-нибудь доказательство сказанного тобой, то клянусь перстом Сан-Бернарда, таможня и губернатор Кадикса дадут тебе более пиастров, чем тебе будет нужно для вооружения доброго трехмачтовика чтобы путешествовать в Мексику.
- Доказательство, капитан? Что же это за страшный вой, происходящий оттуда... слышите... говорит ли обыкновенный человек таким голосом? Кто же это может быть другой, как не окаянный?
То был все еще несчастный бык, который, предчувствуя близкий конец, мычанием своим наводил ужас.
- Точно, Яго, - подхватил капитан, трясясь от ужаса. - Ни вы, ни я не будем призывать на помощь подобным образом.
- И если бы вы видели проклятого, - возразил Яго, - когда я ему всадил две пули в бок; если бы вы видели это чудовище, как оно билось! Семью Скорбями Богородицы! Кровь его была черна как деготь, и так крепко пахла серой, что Бендито думал, что жгут фитили в трюме.
- Пресвятая Дева, помилуй нас! - сказал добрый Массарео, завлеченный до крайности любопытством. - Но зачем же вы так долго медлили с объявлением нам этих подробностей?
Так как залп раздался в то же время, как излился вопрос капитана, то Яго сделал вид, будто не слыхал его, и продолжал с непоколебимым бесстыдством: