Вот они... Справа, слева. Чего доброго, и куснуть могут. Жаль! День-то какой хороший. Теплый день, пахнущий весной.
Как там Серега Сорокин? Прощай, краснофлотец воздухоплавательных сил!
Видимость на дороге короткая, точно конский хвост. Повороты, повороты. Обалдеть от них можно. А за каждым поворотом нетрудно и на засаду нарваться. Ведь сидят где-то же в засадах партизаны. Неужели вокруг отряда охраны нет?
Я слышу цоканье копыт. Ржание лошадей. Это погоня!
Гнилое дело!
По одну руку - овраг, растерзанный кустами. По другую - горы лесистые. Дорога - камни да глина. По такой дороге далеко не ускачешь.
Спешиваюсь. Беру коня под уздцы и начинаю уходить в гору. Деревья заслоняют меня. И я слышу, преследователи проскакали мимо. Это хорошо. Однако нужно торопиться. Партизаны скоро поймут свою ошибку. А эти леса и горы они знают лучше, чем я.
Час. Нет, конечно, больше часа шел я горами, оврагами. Иногда на коне, но чаще рядом. Мне нужно пробираться на юго-запад. И я легко определял направление, потому что небо было ясное, солнце не заслоняли облака. И оно красовалось передо мной. И я понимал, что иду правильно. На склонах гор дул свежий ветер, в оврагах же оседала духота. И воздух там был затхлый по-подвальному.
Лошадь послушная, выносливая. Она шла рядом. И я слышал ее дыхание, чувствовал ее теплоту. Я называл ее словом "милая", потому что не знал ее клички, а это слово очень подходило к ней.
Я старался идти быстро, но кусты, камни, деревья вставали на моем пути. И я с нетерпением мечтал выбраться хоть на какую-нибудь дорогу.
Мне повезло. Теперь я понимаю, что там, в горах, когда за мной гнались свои же, партизаны, мне можно сказать, крупно повезло.
Перевалив через лесистую вершину, я, к радости и удивлению, оказался вблизи железнодорожного полотна. Желтоватые от ржавчины рельсы, огибая гору, убегали по черным шпалам к морю на юго-запад. Я помнил: в этих местах только одна железная дорога. И она ведет к Туапсе. Шпалы лежали сношенные. Осевшие. И лошадь легко скакала между рельсами, не рискуя зацепиться и переломать ноги.
Скоро с лошадью мне пришлось расстаться... Неожиданно пробасил гудок паровоза. Съехав с железнодорожного полотна, я спрятался в кустах. Через несколько минут по рельсам пошел густой стонущий гул. Из-за поворота показался товарный поезд. Он полз медленно, но вагоны казались пустыми. Лишь в тамбуре первого вагона дремал пожилой проводник.
Я потрепал лошадь за холку:
- Бывай здорова, милая! - и вскочил в тамбур предпоследнего вагона.
7. Разговор об искусстве
Большое лицо Валерия Казимировича Долинского, подпаленное рыжей бородой, поза (сидел он в кресле, чуть подавшись вперед), взгляд, несосредоточенный, но живой, полный любопытства, выражали почтительное внимание к словам собеседника.
Говорил профессор Сковородников. И чувствовалось, что Михаилу Михайловичу нравилось говорить несколько нравоучительным, менторским тоном. И Долинский слушал его терпеливо, подобно Телемаку - сыну Одиссея, и лишь изредка позволял себе вставить короткую фразу или задать вежливый вопрос.
- Я специализировался на древнерусском искусстве. - Сковородников смежил ресницы. После паузы, длившейся около минуты, продолжил: - Из современников мне ближе всех... Духовно ближе... И видимо, по каким-то еще чисто вкусовым ощущениям, прошу прощения за несколько гастрономический речевой оборот... Мне близок Михаил Александрович Врубель.
- Замечательный художник.
- Я, простите меня, Валерий Казимирович, не выношу эпитетов в искусстве. Замечательный, превосходный - это разговорная манера салонных дам. Истые ценители обходятся без словесной мишуры. Вы не обиделись?
- Мне по сердцу ваша прямота.
- Ну и добро... Увлечение Врубелем дошло до того, что я отложил в сторону трактаты об иконах. И вот рукопись, которую вы видите на моем письменном столе, - будущая книга о Врубеле. Я постараюсь ее окончить. Говорю, постараюсь, потому что в моем возрасте жизнь меряют не на года, а в лучшем случае на часы, если не на минуты.
- Так говорить нельзя. Будем надеяться, что у вас еще впереди годы жизни. Однако торопиться действительно нужно. По другой причине, профессор. Красные имеют тактический успех на побережье. И однажды могут оказаться в Лазаревском.
- Белый и красный цвет интересны мне только на полотне. Я равнодушен к политике. Политикой нужно заниматься профессионально или не заниматься совсем. Я презираю дилетантизм.
- Позволю, однако, заметить: вы уехали от красных из Москвы.
- Я уехал из Москвы не потому, что там изменился цвет власти. Двадцать три года я имею дачу в поселке Лазаревском. И приезжаю сюда, когда сочту нужным. Здесь мне пишется.
- Простите. Я отвлек вас неуместным замечанием.
- Полноте, батенька.
Вошла супруга Сковородникова - Агафена Егоровна. Женщина солидная, немолодая. В цветастом сарафане, в платочке. Похожая на большую добродушную матрешку. Принесла мужчинам чай на серебряном подносе. Сказала:
- Милости прошу. - И деликатно удалилась.
Чай был ароматный, хороших сортов.
Прихлебывая из чашечки, Сковородников говорил:
- Я не разделяю общепринятую точку зрения, что Врубель был послушным учеником Чистякова. Там, где речь идет об изучении природы, влияние Чистякова неоспоримо. Однако Михаил Александрович серьезно увлекался виртуозностью кисти и красками испанца Фортуни, совет Репина "искать себя" попал на благодатную почву. Такая работа, как "Натурщица в обстановке Ренессанса", показала, что у Врубеля определился собственный характер, что у него есть способность углубленно разрабатывать мотив, есть тонкий и сложный взгляд на природу. Наконец, есть своя палитра и хороший рисунок. Ведь когда в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году потребовался художник для работ в церкви Киево-Кирилловского монастыря, мы назвали единственного кандидата. Врубеля! И не ошиблись... В библейских акварелях Иванова, в византийских и итальянских религиозных композициях Врубель открыл новый источник красоты и вдохновения. Возьмите эскиз "Воскресение Христово". Духовное родство с Ивановым. Открытое родство! В "Надгробном плаче" мы находим своеобразное воскрешение византийского искусства. А вдохновенные "Богоматерь", "Святой Кирилл", "Святой Афанасий" доносят до меня отзвуки мозаик венецианцев пятнадцатого века.
- Скажите, у него есть последователи?
- Нет. Последователи - это и хорошо и плохо! Последователи - это значит школа. Направление в искусстве. Но Врубель слишком ценил индивидуальность. Он был вне направлений. Замыкался в себе. Шел своей собственной дорогой. Непоследовательно. Странно. Временами терпел неудачи. Он обособлен и слишком своеобразен, чтобы иметь школу и последователей.
Изящная ложечка из почерненного серебра позвякивала о края чашки мелодично, словно колокольчик, потому что Долинский уже выпил почти весь чай, и тонкие фарфоровые края чашки резонировали превосходно. Облик и поза Валерия Казимировича по-прежнему выражали почтительное согласие со всем, что говорил Сковородников. А между тем мысли его были весьма далеки и от почтения, и от согласия...
Он и сам не смог бы восстановить их в памяти последовательно и точно. Записать на бумаге так, чтобы потом разобраться, проанализировать. Они были какими-то мельтешащими и тревожными, как тени в глухую полночь. И еще они были неосознанными. Немного чужими. Вернее, просто чужими. Подсказанными графиней Анри в солнечный день на берегу моря.
Тогда, чтобы успокоиться, обрести нормальное состояние духа, Долинский обратился к спасительному средству: мысленно начал складывать главу ненаписанного романа.
"Его удручало течение беседы, в которой ему была уготовлена роль неоперившегося студента, тогда как прежде он надеялся увести разговор в выгодное для себя русло. Заставить проболтаться занудливого старика, где же он храпит свои изъеденные временем коллекции".
"Да, - подумал Долинский. - Если я унесу ноги из чертова ада, я, наверное, стану писать книги. Наверное. Во всяком случае, это нужно иметь как запасной вариант".
Поняв, что старик часами способен говорить о Врубеле, Валерий Казимирович воспользовался первой же паузой:
- Мне рассказывали, вы увлекаетесь коллекционированием древнерусской живописи.
- Этим я целиком обязан моему другу Павлу Михайловичу Третьякову. Павел Михайлович был, пожалуй, первым русским человеком, который взглянул на икону не только как на предмет религиозного культа, но и как на явление искусства.
- И сколько стоит старая икона? - Долинский испугался собственного вопроса. Испуг отразился на его лице. И Сковородников заметил. И не разозлился. Только иронически произнес:
- Я не знаю сейчас, сколько стоит кусок мыла. А кто способен определить цену иконы, приписываемой кисти легендарного Алимпия! Вы обратили внимание, я отступил от правила и употребил эпитет.
- Нет правил без исключений.
- Такая икона может стоить миллион, десять миллионов, а может, и все сто.
- Золотом?
- Вы неисправимы, мой дорогой! Не керенками, конечно...
- Как же такое сокровище попало к вам?
- Перст божий! Мне подарила икону старая, очень старая женщина в глухой владимирской деревушке.
- Почитал бы за счастье взглянуть на икону хоть одним глазом.
- Сейчас это невозможно. После моей смерти собранная мною коллекция займет место в картинной галерее.
- Какой?
- Не суть это важно. Главное, чтобы галерея была русская...
- Вы убежденный националист?
- Я патриот. Я всю жизнь служил России и ее народу. Вот все мои убеждения. У вас, разумеется, другой взгляд на эти вещи.
- Россия больна. Увы, не с семнадцатого года. Она заболела раньше. И надолго... И кажется, ни барон Врангель, ни большевики не спасут ее. Âne paré ne laisse de braire.
- Любопытная концепция. И какой же выход, батенька, предлагаете?
- Я непригоден для роли вождя, - признался Долинский. И добавил: - Критиковать всегда легче.
- Что верно, то верно, - согласился Сковородников. Кивнул: - Я очень благодарен графине Анри, что она рекомендовала мне вас в качестве своего друга.
Долинский поднялся:
- Мне хотелось что-нибудь сделать для вас, профессор.
- Благодарствую, батенька... Коли сможете, достаньте хотя бы пачку "Кэпстэна".
- Буду счастлив... Но у меня есть разумное, перспективное предложение. Я предлагаю вам, Михаил Михайлович, вашей супруге Агафене Егоровне, не дожидаясь, пока большевики прижмут нас к границам меньшевистской Грузии, уйти вместе со мной в Константинополь.
- Уйти?
- На фелюге.
- Увольте, Валерий Казимирович. Увольте... Чужеземные страны даже в молодости на меня навевали скуку... Если говорить откровенно: не вижу смысла в вашей затее. A navire brisé tous vents sont contraires.
Долинский не то чтобы не посмел возразить, а просто не нашелся. Поклонившись, несколько церемонно сказал:
- Я пришлю табак сегодня же вечером.
- Благодарен вам буду, батенька... Трубка - моя слабость.
На крыльце с почерневшими дубовыми перилами яркий солнечный свет резанул Долинского по глазам. И он на секунду зажмурился, а борода его вновь запылала, как факел. Ступеньки были только что вымыты, еще влажные, от них хорошо пахло пресной водой, а мокрая тряпка лежала в самом низу. И о нее следовало вытирать ноги тем, кто заходил в дом.
Валерий Казимирович переступил через тряпку. На ухоженной дорожке, что тянулась от крыльца до калитки, он увидел Агафену Егоровну. Супруга профессора по-прежнему была в лубочном сарафане и яркой косынке. Казалось, она поджидала Долинского.
С улыбкой, просительно Агафена Егоровна сказала:
- Валерий Казимирович, мне бы только два слова.
- Я готов слушать вас целый день, - любезно ответил Долинский, внезапно подумав, что в лице этой простой и, видимо, недалекой женщины он может обрести союзника. - Чем могу служить, Агафена Егоровна?
- Валерий Казимирович, сударь мой, люди мы пожилые, немолодые. А времена нынче лихие...
- Неспокойные времена, справедливо замечено.
- Я об этом и говорю. На веку, как на долгой ниве, всего понасмотришься. Но вот такого беспорядка отродясь видать не приходилось. Слыхали, третьего дня господа офицеры пили - пили за победу русского оружия. Опосля дом подожгли, а сами в непотребном виде пошли купаться на море.
- Вода-то еще холодная, - невпопад заметил Долинский.
- Страсть холодная, - согласилась Агафена Егоровна. И безо всякого перехода сказала: - Я о чем хочу вас попросить... Прислали бы вы нам для охраны пару солдатиков. Если, конечно, можно.
- Попробую.
- Спасибо! Не за себя ратую и не за Михаила Михайловича... Коллекция при нас. Большой ценности. Пропадет если - беда.
Утратил вес Долинский. Утратил от радости, от неожиданности. Кажется, оттолкнись он сейчас ногами - и, словно пушинка одуванчика, полетит над этим цветущим садом, над береговой галькой, блестящей от наката, над морем, раскинувшимся и вправо, и влево, и до самого горизонта.
- Хранится коллекция в надежном месте?
- Бог ее знает. Михаил Михайлович не сказывает.
- Я что-нибудь сделаю для вас, Агафена Егоровна. Можете положиться на меня.
8. Туапсе (продолжение записок Кравца)
Поезд, вздрагивая на стыках, медленно и лениво втягивался на запасный путь. Землистые от грязи, с облущенной краской, вагоны других эшелонов стояли в несколько рядов, загромождая все видимое пространство. Они стояли без паровозов, наверное, давно. И солдаты, и офицеры готовили на кострах варево, лазили под вагонами. Играли в карты, спорили...
Я понял, что товарищ Каиров поступил правильно, нарядив меня в офицерскую форму. Мне будет нетрудно затеряться в этой безликой солдатской массе.
Когда поезд остановился, я прыгнул из тамбура. Пролез под соседним вагоном. И неожиданно оказался перед группой офицеров. К счастью, они вели громкий разговор и не обратили на меня внимания. Полный, обрюзгший полковник, задыхаясь, выкрикивал:
- Батеньки! Посмотрите по сторонам. Нас погубили вот эти эшелоны. Огурцы, сукно, пшеница. Хватай, бери! Довольтвие местными средствами превратилось в грабеж! Боже мой! Тылы обслуживает огромное число чинов, утративших элементарное представление о солдатской и офицерской чести. Да-да, господа!
Я опять нырнул под вагон...
Наконец, когда железнодорожные пути и бесчисленные эшелоны оказались за моей спиной, я увидел перед собой маленький город, окруженный горами. Сады и деревянные домики на склонах точно гнезда.
Навстречу мне шла пожилая дама, лицо под черной вуалью.
- Извините, сударыня, вы не подскажете, где здесь улица Святославская?
- Это на Пауке.
- Как? - не понял я.
- Приморская часть города, сударь, называется в Туапсе Пауком.
- Мне следует идти к морю?
- Вам лучше подняться на Майкопскую дорогу. Это сюда. - Дама указала рукой на изломанную, уходящую в гору тропинку. - Потом выйдите на Абазинский проспект. У типографии Гаджибекова сверните направо. И пройдите по Полтавской улице. А еще лучше вам добраться до набережной. Там по Ольшевской мимо больницы акционерного общества вы пройдете на Паук.
- Премного благодарен.
Земля крошилась под сапогами, шурша, сползала вниз. Короткая трава по краям тропинки утратила свежесть, окрасилась в пепельно-бурый цвет, так непохожий на яркую зелень, буйствующую на склоне горы.
Майкопская дорога отличалась непривлекательностью и засохшей грязью, точно невымытые галоши. Сверху на нее наседали дворы. Дружные кавказские дожди размывали их. Тащили на дорогу землю и камни. Если земля, подхваченная ручьями, большей частью уносилась дальше вниз, к железнодорожным путям, то камни оседали на дороге, нагромождаясь один на другой, портили и без того сносившееся покрытие.
Нижний чин вел солдат. Они шли вразброд, без лихости строевой выправки. На меня не обратили внимания, словно я был в шапке-невидимке. С дисциплинкой у них нелады. Это показалось мне хорошим предзнаменованием. Я спокойно пошел дальше.
Люди попадались редко. И у меня сложилось впечатление, что Туапсе совсем безлюдный городишко.
Однако я ошибся...
По дороге я пришел в центр города на Абазинский проспект, где вдоль засаженного кленами бульвара теснились лавки, кабаки, магазины, просто деревянные домики без всяких вывесок. Бульвар был переполнен народом. Штатским, военным. В суете и гомоне, царящих вокруг, чувствовалась нервозность, обеспокоенность. Лица у людей были озабоченные, недовольные.
- Поручик, будьте любезны! - Я не сразу понял, что обращаются ко мне. - Поручик! - Голос у женщины звучал властно и капризно. Она была совсем еще молода. Может, лет двадцати двух. Может, годом старше. И очень красива. Лицо нежное, холеное. Взгляд барский. И одета со вкусом. Голубое платье из дорогой материи. На плечах белый шарф. Черная шляпка, черные перчатки. И туфли тоже черные. Возле нее стояли две громадные плетеные корзины, в которых что-то лежало, завернутое в плотную бумагу.
- Поручик, - она улыбнулась только губами, а во взгляде вдруг появилась пытливость и хитринка, точно у цыганки, - сделайте милость, найдите мне извозчика.
Я оглянулся. И совсем неинтеллигентно, что свидетельствовало, прежде всего, о моей профессиональной неподготовленности, ответил:
- Здесь проще найти слона или верблюда.
Она засмеялась, кажется, искренне:
- В таком случае помогите донести эти корзины. Мой дом недалеко.
Корзины словно приклеены к земле. С трудом поднял их. Сказал:
- Здесь, конечно, золото?
- Посуда. Из саксонского фарфора. Теперь в Туапсе можно купить все, даже саксонский фарфор.
- Вы местная?
- Я родилась в Туапсе. В этом городе прошло мое детство. Но потом... я жила в Ростове. Училась музыке.
- Вы играете на гитаре? - не подумав, спросил я: вспомнилась наша санитарка Софа, которая тоже была из "бывших" и чудесно играла на гитаре.
- На рояле.
- Солидный инструмент. Вам будет трудно увезти его отсюда.
- Куда?
- В Турцию, во Францию...
- Я русская. Мне хорошо и здесь.
- А большевики?
- Вы полагаете, что я капиталистка?
- Сомневаюсь, удастся ли вам убедить красных в своем рабочем происхождении.
- Увы! Ваша правда... Мой покойный папа имел в Туапсе баню. Теперь я единственная владелица бани и хорошего дома в пять комнат. Я смело смотрю в будущее по двум причинам. Первая - баню никак нельзя назвать эксплуататорским предприятием, тем более что мой покойный отец был не только хозяином, но и банщиком и мозолистом. Вторая причина - люди будут мыться в бане при любом политическом устройстве.
- Да... Вы барышня образованная.
- Я бы сказала, начитанная. А вы, как я понимаю, поручик, из пролетариев.
- Заметно?