Упоение, вызванное всеобщей лестью, развеивается с трудом; Эльвира все больше в него погружалась. Вся Мексика разделилась на поклонников её совершенной красоты и на почитателей несравненных прелестей Тласкали. Дни Эльвиры проходили в ликовании по поводу вчерашних успехов и в приготовлениях к успехам завтрашним. Очертя голову, она летела в омут бесчисленных развлечений. Я пытался её удержать, но тщетно; я и сам чувствовал, что что-то толкает меня, но в противоположном направлении, к путям, весьма далеким от тех усыпанных цветами тропинок, по которым шла моя супруга.
Мне тогда не было ещё и тридцати. Я находился в возрасте, когда чувства ещё обладают всей юношеской свежестью, страсти же находятся во всем расцвете мужественных сил. Моя любовь, зародившаяся у колыбели Эльвиры, ни на миг не выходила за пределы мирка ребяческих понятий; разум же моей супруги, напичканный романическими бреднями, никогда не имел времени, чтобы дозреть. Мой разум был немногим яснее, однако тем уже превосходил её, что без труда различал, что понятия Эльвиры не выходят из узкого круга мелкого тщеславия, иногда даже низкой клеветы, сплетен и наговоров, - одним словом, понятия её обретаются в том тесном кругу, в котором чаще слабохарактерность, чем слабость разума удерживает женщину. Исключения в этом смысле очень редки; я полагал даже, что их не существует вовсе, но убедился, что неправ, когда узнал Тласкалю.
Никакая ревность, никакое соперничество не находили доступа к её сердцу. Все окружающие её женщины имели равные права на её благосклонность, и та, которая своему полу больше всего делала чести красотою, очарованием или чувствами, та возбуждала в ней сильнейший интерес. Она рада была бы видеть всех женщин около себя, заслужить их доверие и снискать их дружбу. О мужчинах она говорила редко и притом с превеликой скромностью, разве только тогда, когда дело шло об одобрении какого-нибудь благородного поступка. своё восхищение она выражала искренне и даже с горячностью. Впрочем, чаще всего она беседовала о предметах общего характера и оживлялась только тогда, когда говорила о благосостоянии Мексики и о том, как обеспечить счастье её жителей. Это была её любимая тема, к которой она возвращалась столько раз, сколько находилось для этого поводов.
Многих мужчин, конечно, судьба их, а также характер обрекают влачить своё существование под эгидой того пола, которому приходится приказывать, когда он не может повиноваться. Я был покорным поклонником Эльвиры, потом покладистым супругом, но она сама ослабила мои узы тем, что, казалось, придавала им слишком малую цену.
Балы и маскарады сменяли друг друга, и светские обязанности приковывали меня, если можно так выразиться, к особе Тласкали. В действительности сердце привязывало меня к ней ещё больше, и первой переменой, какую я в себе подметил, был взлет моих помыслов и вознесение духа. Характер мой приобрел больше силы, воля - больше отваги. Я чувствовал потребность воплощения моих чувств в деянии и хотел обрести влияние на судьбы моих ближних.
Я просил и получил должность. Пост, доверенный мне, отдавал несколько провинций под моё управление; я заметил, что местные жители угнетены испанцами, и встал на защиту аборигенов. Я восстановил против себя могущественных вельмож, впал в немилость у правительства, двор начал мне угрожать; я отважно сопротивлялся. Мексиканцы меня любили, испанцы уважали, однако больше всего радовал меня живой интерес, какой я возбудил в душе любимой женщины. Правда, Тласкаля обходилась со мной всегда с такой же сдержанностью, а быть может даже с ещё большей, чем обычно, но взор её искал моих очей, покоился в них с благосклонностью и отрывался от них с тревогой. Она мало говорила со мной, не упоминала о том, что я сделал для американцев, но всякий раз, как она ко мне обращалась, голос её дрожал, слова замирали в груди, так что самый незначительный разговор приобретал характер доверительной беседы. Тласкаля полагала, что обрела во мне душу, близкую своей. Она ошибалась: это её собственная душа перелилась в мою, придала мне вдохновения и наставила меня на стезю деяний. Меня самого покорила иллюзия - мне казалось, что я обладаю сильным характером. Мысли мои приобрели форму раздумий, представления о счастье Америки вырастали в дерзновенные планы, даже развлечения окрашивались в героические тона. Я преследовал в дебрях ягуаров и пум и вступал в единоборство с этими дикими бестиями. Чаще всего, однако, я устремлялся в далекие ущелья, и эхо было единственным наперсником любви, которую я не посмел открыть тайному предмету моего обожания.
Тласкаля разгадала меня, я также полагал, что мне блеснул луч надежды, и мы могли легко выдать себя перед взорами проницательной толпы. К счастью, мы избежали всеобщего внимания. Вице-король должен был уладить важные дела; это обстоятельство и прервало смену празднеств, каким он сам, а вслед за ним и вся Мексика самозабвенно предавались. Мы стали затем вести более мирную жизнь. Тласкаля удалилась в дом, который принадлежал ей; дом этот был расположен к северу от озера. Сперва я посещал её довольно часто, потом начал приходить каждый день. Я не могу объяснить вам нашего взаимного обхождения. С моей стороны это было обожание, дошедшее почти до фанатизма, с её же - как будто священный огонь, пламя которого она оберегала сосредоточенно и беззаветно.
Признание во взаимном чувстве готово было сорваться с наших уст, но мы не смели его высказать. Состояние это было истинно чарующим, мы упивались его сладостью и страшились что бы то ни было изменить.
Когда маркиз дошел до этого места, цыгана отозвали по делам его табора, и нам пришлось отложить на следующий день удовлетворение нашего любопытства.
День сорок четвертый
Мы все собрались и, молча, ожидали начала рассказа. Маркиз уселся поудобнее и повел такую речь:
Продолжение истории маркиза Торрес Ровельяс
Я говорил вам о моей любви к Тласкале, описал вам её внешность и душу, а теперь вы ещё лучше узнаете мою прекрасную мексиканку.
Тласкаля уважала истины нашей святой веры, но в то же время - глубоко чтила память своих предков и в этом причудливом и противоречивом соединении взглядов создала себе как бы свой особый рай, обретающийся не на земле и не на небе, но где-то между ними. Она даже до известной степени разделяла суеверия своих соотечественников; верила, что благородные тени царей её племени во мгле ночной нисходят на землю и посещают древнее кладбище, расположенное в горах. Тласкаля ни за что на свете не пошла бы туда ночью. Иногда мы ходили туда днем и проводили там долгие часы. Тласкаля переводила мне иероглифы, высеченные на гробницах её предков, и толковала их, согласно преданиям, в коих превосходно разбиралась.
Мы знали уже большую часть надписей и, продвигаясь вперед в наших поисках, отыскивали новые, которые очищали от мха и побегов терновника. Однажды Тласкаля показала мне колючий кустарник и заметила, что он имеет здесь определенное значение, ибо тот, кто его посадил, решил сперва навлечь месть небес на тени недругов, и что я хорошо сделаю, если вырву это зловредное растение. Я взял топор из рук идущего за нами мексиканца и срубил злополучный куст. Тогда мы увидели камень, испещренный иероглифами гораздо более, нежели надгробья, которые мы осматривали до тех пор.
- Надпись эта, - сказала Тласкаля, - сделана уже после завоевания нашей страны. Мексиканцы чередовали тогда иероглифы с некоторыми буквами алфавита, которые восприняли от испанцев. Надписи того времени легче прочесть.
И в самом деле, она начала читать, но с каждым новым словом все большая скорбь изображалась в чертах Тласкали, и вскоре она упала без чувств на гранитное надгробье, которое в течение двух столетий прикрывало собою то, что внезапно ужаснуло её.
Тласкалю перенесли в дом, она немного пришла в себя, но разум её помутился и она постоянно говорила нечто бессвязное. Я вернулся к себе в страшнейшем отчаянии, а на другой день получил письмо следующего содержания:
Алонсо, чтобы написать эти несколько слов, мне пришлось собрать все силы и помыслы свои. Письмо это вручит тебе старый Хоас, былой мой учитель языка отцов моих. Проводи его к камню, который мы вчера нашли, и попроси, чтобы он тебе истолковал надпись. Взор мой меркнет, густой туман заволакивает мои глаза. Алонсо, ужасные призраки встают между нами - Алонсо, ты исчезаешь с глаз моих.
Хоас был одним из теоксихов, то есть потомков древних жрецов. Я проводил его на кладбище и показал ему злополучный камень. Он списал иероглифы и понес список к себе. Я пошел к Тласкале, но лихорадка её не ослабевала; она смотрела на меня блуждающими глазами и не узнавала меня. Под вечер горячка несколько ослабела, однако лекарь просил меня, чтобы я не ходил к больной.
На другой день Хоас принес мне перевод мексиканской надписи в следующих словах:
Я, Коатрил, сын Монтесумы, схоронил здесь тело мерзостной Марины, которая отдала сердце и отчизну гнусному Кортесу, предводителю морских разбойников. Духи моих предков, вы, которые нисходите сюда во тьме ночной, верните на миг эти останки к жизни и заставьте их корчиться в страшных муках умирания. Духи моих предков, внемлите моему голосу, выслушайте мои проклятия. Взгляните на мои длани, дымящиеся от крови человеческих жертв!
Я, Коатрил, сын Монтесумы, и я отец; дочери мои блуждают по ледникам отдаленных гор. Красота - наследственное достояние нашего славного рода. Духи моих предков, если когда-нибудь дочь Коатрила или дочь его дочери или его сына, если когда-нибудь какая-нибудь женщина из моего рода отдаст сердце и прелести свои кому-нибудь из вероломного племени разбойников - пришельцев из-за моря; если среди женщин моей крови сыщется вторая Марина, - духи моих предков, спуститесь сюда во тьме ночной в образе пламенных змиев, растерзайте тело её, растащите куски его по всей земле, и тогда пусть каждая частица его изведает в отдельности боль смертельной агонии. Спуститесь во тьме ночной в образе коршунов с железными клювами, раскаленными в огне, растерзайте тело её, развейте его в воздушном пространстве и тогда пусть каждая частица этого тела испытает ужас погибельной агонии. Духи моих предков, если вы не выполните желания моего - то я, с руками, обагренными кровью человеческих жертв, призову против вас все могущество богов отмщения. И пусть они причинят вам подобные муки!
Это проклятие высек на камне я, Коатрил, сын Монтесумы, и посадил у надгробья куст Мескусксальтры.
Немногого не доставало, чтобы эта надпись произвела на меня такое же впечатление, какое произвела она на Тласкалю. Я пытался убедить Хоаса в нелепости мексиканских суеверий, но вскоре заметил, что не следует задевать в нём эту струну. Старик подсказал мне другое средство, каким я мог бы внести успокоение в душу Тласкали.
- Я не сомневаюсь, - сказал он мне, - что духи царей нисходят на это кладбище и что они обладают властью причинять муки как живым, так и умершим, в особенности если кто призовет их к этому посредством заклятий, подобных тем, какие ты видишь высеченными на этом камне. Существуют, однако, вещи, способные ослабить эти ужасные последствия. Прежде всего, ты, сеньор, срезал зловещий куст, посаженный у этой проклятой гробницы; затем, что же у тебя, сеньор, общего с дикими сообщниками Кортеса? Продолжай далее покровительствовать мексиканцам и будь уверен, что у нас есть средства умилостивить духов и даже ужасных богов, которых почитали некогда в Мексике; богов, которых ваши священнослужители именуют сатанинскими духами.
Я посоветовал Хоасу столь откровенно не высказывать своих религиозных убеждений, в душе же решил воспользоваться первой же возможностью оказания услуг коренным обитателям Мексики. Случай этот мне вскоре представился. Вспыхнуло восстание в провинциях, завоеванных вице-королем; правда, это было только справедливое сопротивление гнету, противоречащему даже намерениям двора, но неумолимый вице-король не обращал на это внимания. Он возглавил армию, вторгся в Новую Мексику, разгромил восставших и захватил в плен двух кациков, которых решил обезглавить в столице Нового Света. Им как раз собирались прочесть приговор, когда, выйдя на середину зала суда, я возложил руки на плечи обвиняемых и произнес следующие слова: Los toco рог parte de el Rey, что означает: "Прикасаюсь к ним именем короля".
Эта старинная формула испанского права до нынешнего дня ещё такою обладает силой, что ни один трибунал не отважился её отклонить и откладывает исполнение всякого приговора. Однако применивший эту формулу отвечает собственной головой. Вице-король имел право назначить мне то же самое наказание, какое должны были понести оба обвиняемых. Он не преминул воспользоваться этой привилегией, обошелся со мной со всей строгостью и приказал заключить меня в тюрьму, где, впрочем, протекли сладчайшие мгновения моей жизни.
Однажды ночью (а в темном моём подземелье стояла вечная ночь) я заметил в конце длинного коридора слабый и тусклый свет, который приближаясь ко мне все более, озарил пленительные черты Тласкали. Одного этого зрелища было довольно, чтобы тюрьма моя превратилась в райскую обитель. Но Тласкаля украсила мою тюрьму не только присутствием своим: она принесла мне сладостную весть, признавшись мне в любви, столь же пылкой, как и моя.
- Алонсо, - сказала она, - добродетельный Алонсо, ты победил. Тени моих отцов умиротворены. То сердце, которым не должен был обладать ни один смертный, стало твоим, и оно - твоя награда за самопожертвенные деяния, которые ты не перестаешь совершать ради блага моих несчастных соотечественников.
Едва только Тласкаля договорила эти слова, как упала в мои объятия без чувств и почти бездыханная. Я приписывал этот случай её необычайному волнению, но, увы, причина его была совсем иная и гораздо более опасная. Ужас, который Тласкаля испытала на кладбище, горячка с бредом, в которую она затем погрузилась, надорвали её здоровье.
Однако же возлюбленная моя раскрыла глаза, и небесная ясность, казалось, превратила моё подземелье в сияющий счастьем приют. Амур, божество древних, чтимый тогда всеми, ибо в те времена жили согласно законам природы и законам божественной любви, никогда ни в Пафосе ни в Книде мощь твоя не оказывалась столь великой, как в этом мрачном узилище Нового Света! Подземелье моё стало твоим храмом, столб, к которому я был прикован, - твоим алтарем, а наши цепи - твоими венцами!
Чары эти доселе ещё не развеялись, доселе ещё они таятся в моём сердце, охлажденном годами, и когда мысль моя, убаюкиваемая воспоминаниями, хочет перенестись в страну обольщений прошлого, она не задерживается на первых мгновениях любовных восторгов в объятиях Эльвиры, ни на чувственных увлечениях страстной Лауры, но припадает к покрытым плесенью стенам тюрьмы.
Я сказал вам, что вице-король разгневался на меня с лютой яростью. Свирепость, которая его обуяла, подавила в его душе чувство справедливости и приязнь, какую он ко мне питал. Он направил в Европу легкий корабль и послал с ним рапорт, обвиняющий меня в подстрекательстве к мятежу. Однако, едва корабль пустился в путь, как доброта и справедливость одержали верх в сердце вице-короля, и он по-иному взглянул на моё дело. Если бы не боязнь разоблачить собственную ложь, он, конечно, послал бы второй рапорт, всецело противоположный первому; однако он все же сразу отправил корабль с новыми депешами, которые должны были смягчить суровость предшествующих депеш.
Совет Индий, всегда необыкновенно медлительный во всех решениях своих, получил второй рапорт своевременно и наконец прислал ответ такой, на какой могли бы надеяться самые осмотрительные умы. Решение Совета, казалось, было следствием неумолимой суровости и приговаривало бунтовщиков к смертной казни. Но если бы вознамерились точно придерживаться его формулировок, оказалось бы более чем затруднительно найти виновных, вице-король же получил тайное предписание, запрещающее их искать. Нам огласили только официальную часть приговора, которая нанесла надорванному здоровью Тласкали последний удар. У несчастной хлынула кровь горлом; горячка, сперва медленная, вскоре, однако же, все сильнее развивающаяся…
Опечаленный старец не в силах был больше говорить, рыдания прервали его голос; он удалился, желая дать волю слезам, мы же остались, погруженные в торжественное молчание. Все мы вместе и каждый из нас в глубине души своей сокрушались о плачевной участи прекрасной мексиканки.
День сорок пятый
Мы собрались в обычное время и просили маркиза, чтобы он соблаговолил продолжать свой рассказ, что он и сделал в таких словах: