Не думал, не гадал старатель Степан Берестов, что когда-нибудь его беспутная жизнь повернется другой гранью. Полтора десятка лет без малого носило его по бескрайним сибирским просторам, в какую только глухомань не забирался, чего только не творил – и хорошего, и не очень. Но вот однажды, после очередного сезона на приисках, добравшись до "Большой земли" и устроив "отходную" по-старательски, Степан едва жив остался и вдруг понял, что девушка, спасшая его от налетчиков, – это его шанс начать все сначала…
Новый захватывающий роман от мастера сибирской прозы!
Содержание:
Глава первая 1
Глава вторая 8
Глава третья 13
Глава четвертая 18
Сполохи 21
Глава пятая 23
Глава шестая 28
Сполохи 35
Глава седьмая 36
Глава восьмая 40
Глава девятая 45
Глава десятая 49
Глава одиннадцатая 57
Сполохи 60
Глава двенадцатая 62
Михаил Николаевич Щукин
Грань
© Щукин М.Н., 2015
© ООО "Издательство "Вече", 2015
© ООО "Издательство "Вече", электронная версия, 2015
Сайт издательства
"Убивают, убивают…"
На миг распахнул Степан зажмуренные от боли и страха глаза, увидел затухающим взглядом крупную ягоду ежевики с набрякшей дождевой каплей и выгнулся от удара, успев услышать тупой хряск. Капля сорвалась и беззвучно канула, ягода дрогнула, расплылась красным пятном, в которое окунулся и сам Степан, в горячую соль собственной крови. Больше ничего не видел, не слышал, только чуял краешком угасающего сознания тугие толчки, которые вминали в землю неподвластное теперь ему тело. Не шевелился, не подавал голоса, а его били и били до тех пор, пока не уверились, что ему никогда не подняться. Напоследок плюнули в размочаленное лицо и ушли.
Истаял день, потух вечер, и наступила ночь. Дождь кончился. Пустые тучи скатились с неба, и на черной реке заблестели звезды. Долгий, надсадный гудок баржи-самоходки распугал тишину, грузно прокатился по макушкам прибрежных ветел, истратил отпущенную силу, тихо соскользнул вниз. Степан застонал и ощутил под собой твердую землю. От нее шел острый холодок, насквозь пронизывал разбитое тело. Глухой стук самоходки быстро скатывался вниз по течению, скоро он затерялся, и Степан остался в густой темноте, посреди звенящей тишины…
Зыбко покачиваясь, выплыли из-за деревьев две темные тени, вплотную придвинулись и закрыли небо. На лицо Степану легла чернота. Он сразу догадался – чьи это тени. Самих людей не было, они были далеко, а тени их приползли, чтобы наконец-то увидеть его таким – беспомощным, вбитым в землю. "Как коршуны, – подумал Степан. – Слетелись…"
Тени, помаячив, налюбовавшись, исчезли. Степан снова остался один. Ни на что не надеялся, не ждал помощи, только напрягал глаза и смотрел пристальней. Вдруг в неуловимый момент небо стало опускаться. Становилось близким и казалось досягаемым. Таким, что протяни руку – и притронешься к звездам, ощутишь на ладони их теплоту. Но он не мог даже пошевелиться. А звезды мигали, двигались и притягивали к себе. Плавно изгибалась ручка ковша Большой Медведицы, серебрился, раскидывая вокруг искрящуюся пыль, Млечный Путь, звал, обещая увести в неведомые дали и выси. Надеясь избавиться от раздирающей боли, думая, что придет облегчение, Степан согласно отозвался на зов. Боль исчезла. Охватила невесомая легкость, и он тихо, плавно стал подниматься. Земля оставалась внизу. На середине пути между ней и небом его мягко развернуло, и он стал двигаться медленными, широкими кругами, как птица, неподвижно раскинувшая крылья. Полз такой же острый холодок, как и от земли. Степану не удавалось ни долететь, ни опуститься, и на смену возникшей было легкости приходило тревожное ожидание. Росло, давило и становилось во много крат невыносимей, чем телесная боль.
"Что это? Куда я? Зачем?"
Тонкий, горячий свет пронзил темноту, разрезал ее бесшумно и неуловимо и ринулся вниз, расширяясь до бесконечности; одновременно видел Степан темно-фиолетовое небо над головой и внизу – неохватную земную ширь. Знакомая до последнего изгиба, текла между берегами река, деревня вольно раскидывала свои дома, и на самом ее краю, в конце узкого переулка, стоял под железной зеленой крышей дом Степана.
"Как все это без меня останется? Надо туда, вниз!"
Но его продолжало нести широкими кругами на одной и той же высоте, и по-прежнему внизу был день, а вверху – ночь. Холодный воздух упруго прокатывался по лицу. Тонкий, трепещущий свет двигался теперь вместе с ним, просекая насквозь одежду, тело и прожитую жизнь, которая оставалась внизу и, озаренная, виделась памятью до последнего дня. Тяжесть давила, казалось, она останется с ним навечно и будет маять душу либо здесь, либо еще в каком другом месте. Она давила все жестче и требовала ответа. Степан испугался – ответа у него не было. Сквозь дымку ухватил взглядом зеленую крышу своего дома и безмолвно выдохнул: "Я мало жил, я поздно начал жить, я не успел…"
Крыша дома плотно задернулась дымкой, свет сузился до малой полоски, ярко закипел и опрокинулся в распахнутые глаза. Степана тряхнуло и отвесно понесло вверх, в неведомую, запредельную высь, из которой струился, не иссякая, белый, кипящий луч…
Глава первая
1
Голые макушки каменного развала были гладко вылизаны ветрами и глухо чернели, как брызги дегтя. А вокруг – белизна. Белая-белая. Вправо, влево и от кончиков лыж до самого горизонта – плоская тундра, накрытая снегом, слепящая и при хилом свете осеннего дня. Торчала среди камней единственная на многие километры лиственница, и тонкий ствол ее, уродливо изогнутый, с кривыми ветками, издали тоже казался черным.
Стояла недолгая перед бураном оттепель, и широкие лыжи, обитые снизу оленьим камусом, проминали свежий, неулежалый еще снег глубоко и беззвучно. От лагеря экспедиции отмахали километров семь, уморились, и Славка Егоров, курильщик страшный и чифирист, задыхиваясь, забубнил в спину Степана:
– Все, браток, глуши моторы. Доползем до курумника – и шабаш, а то поршня вразнос пойдут.
Степана самого прошибало жарким потом, он примеривался взглядом до лиственницы, где хотел устроить привал. Когда дотащились и, пыхая паром, скинули лыжи, Славка оседлал маленький бугорок под деревом и блаженно вытянул ноги. Фу-у-у-х… Заерзал, устраиваясь удобней, бугорок под ним дрогнул и зашатался. Славка оперся руками, поддержаться хотел, и вдруг махом слетел с бугорка, будто ему воткнули шило.
– С-с-с-тепа… – заикаясь, едва выдавил из себя. – Г-г-лянь.
В разворошенном снегу ясно проступали прошитые полосы черной фуфайки. Не сговариваясь, Степан со Славкой схватили по лыжине и боязливо откидали снег. Под лиственницей, выгнув колесом спину, сидел на кукорках, сунув руки между коленей, замерзший человек. Степан гребанул лыжиной, задел его за ноги, и покойник медленно завалился на бок. Лицо у него было сахарно-белым, волосы в ледяных сосульках, в оскале неживых губ тускло маячили два металлических зуба.
– П-п-поохотились… к-к-кажись, заикой стал… – Славка топтался на месте и держался двумя руками за воткнутую лыжину, как за опору. Степан завороженно, пугаясь своего любопытства, разглядывал скрюченное тело, различал теперь иней на лбу, крепко прижмуренные глаза с изморозью на ресницах, выдранный клок ваты на рукаве фуфайки и порванный резиновый сапог с завернутым голенищем. Пытался сдвинуть себя с места, отвернуться и – не мог. Продолжал смотреть.
– Слышь, браток, – голос у Славки повеселел, и он затарабанил обычной скороговоркой. – Да это ж бичик! Помнишь, топ-шлепы искали?! Ты что, не помнишь?! Месяц назад где-то, наших еще посылали! Во случай, а…
Степан вспомнил. Действительно, месяц назад у геодезистов, у топ-шлепов, как их тут называли, пропал рабочий. После рассказывали, что по случаю съема топ-шлепы крепко загудели, и когда самодельная брага кончилась, кто-то подсказал, что у соседей появился спирт. Срочно отрядили одного бича гонцом и не дождались. Поискали, поискали несколько дней и махнули рукой, а потом и совсем забыли. Геодезисты давно снялись, улетели, а этот бедолага остался под лиственницей, скрюченный морозом и заметенный снегом.
– Обидно, спирту-то у нас уже не было. Слышь, браток, за пустым номером мужик топал. – Крепко трухнув в первые минуты – надо же, прямо на покойника уселся! – Славка быстро отошел от испуга и случившееся принял как должное. Легкий был характер у человека. – Чо делать-то будем, браток? До места бы надо доставить, помочь мужику до цели добраться.
– Слушай, не баклань.
– Да ладно, Степа, чо теперь, обмараться и не жить?! Трагический случай…
Упругий ветерок вытянул из сосулек несколько волосинок, уронил их на заиндевелый лоб покойника, и они мягко зашевелились. Степану стало не по себе. Но отвернуться не мог – скрюченное тело притягивало, словно магнит. А Славка уже расторопно связывал свои лыжи и тарабанил, не отрываясь от дела:
– Приспособим щас и с ветерком доставим. Куда деваться, раз нам выпало…
Но когда связал лыжи и когда Степан взял покойника за поджатые ноги, чтобы поднять, Славка снова забоялся и долго примеривался, не насмеливаясь ухватиться за фуфайку. Степан прикрикнул, и Славка, закрыв глаза, ухватился. Затея, однако, оказалась бесполезной. Покойник сваливался с лыж, греб снег ногами, и стало ясно, что далеко они не уйдут.
– Погоди… Развязывай лыжи. – Степан срубил тонкую лиственницу, отсек ветки, и получился хоть и кривой, но надежный шест. – Держи.
Шест просунули покойнику под руки, подняли и понесли. Согнутый, ни капли не распрямившийся, тот покачивался, и лицо его по-прежнему сахарно белело, а резиновые сапоги и фуфайка, с которой стряхнулся снег, резали чернотой. Нести было тяжело, Степан, шедший сзади, наступал Славке на лыжи, тот дергался, задышливо ругался и требовал передыха. Ветер задувал сильней, ледяные сосульки на голове покойника исчезали, и продутые, мягкие волосы черного цвета с густой проседью шевелились. От их шевеления Степану казалось, что несут они не окоченевший труп, а живого человека. Вот дернет он сейчас головой, чтобы откинуть со лба волосы, и повернется…
Степан остановил своего напарника, дал ему отдышаться, но сзади уже не пошел, взялся за шест спереди. Это не помогло. Как будто вторая пара глаз появилась на затылке, и виделось по-прежнему: шевелящиеся волосы, изморозь на ресницах прижмуренных глаз и два тусклых металлических зуба…
До лагеря едва-едва дотащились. Опустили ношу на площадке перед домиками, и к ним сразу же набежали работяги. Славка, отпыхавшись, всем вместе и каждому новому подходившему человеку снова и снова рассказывал, как он сел на бугорок и как бугорок под ним зашатался, и что они нашли, когда разгребли снег. Позвали начальника экспедиции, тот подошел, глянул на покойника, на взмокших носильщиков и удивился:
– А зачем на себе перли? Взяли бы вездеход и привезли. Так, сообщить надо. Никто не знает, как его по фамилии?
Оказалось, что многие покойника знали, видели у топографистов, да и сюда, в экспедицию, он не раз наведывался, но вспомнили только кличку – Пархай. Что она означала – толком никто объяснить не мог.
Лишнего закутка, куда можно было положить Пархая, в экспедиции не было, и начальник распорядился накрыть его брезентом и оставить на площадке перед домиками.
Так и сделали. По рации связались с поселком, и оттуда ответили, что завтра вылетит милиционер.
Целый вечер Славка рассказывал мужикам одно и то же. Степан, отмахнувшись от расспросов, без ужина завалился на кровать и сунул голову под подушку. Надеялся уснуть, чтобы избавиться от видения, но стоило лишь закрыть глаза, как оно возникало еще четче и зримей: шевелились волосы, блестела изморозь на ресницах и тускло мерцали два зуба. Скидывал с головы подушку, таращился в потолок, но и там чудилось прежнее. "Да мать твою! Чего я как девица?! Будто покойников сроду не видел!" Злясь на самого себя, соскочил с кровати и сел с мужиками забивать козла. Два раза подряд слазил под стол, вроде успокоился и, накинув фуфайку на плечи, вышел из домика, чтобы дохнуть перед сном свежего воздуха.
На крыше ярко горел прожектор. В его расходящемся луче густо летел снег – начинался буран. Ветер окреп и стал повизгивать. Брезент, которым накрыли Пархая, одним своим концом вырвался из-под кирпича и глухо шлепал. Степан спустился с крыльца, по новой приладил брезент и долго разглядывал на нем широкие мазутные пятна. Что-то держало и не давало уйти. Ноги будто пристыли. И тут Степан понял, что ему не дает уйти – он пытается представить лежащим на этом месте самого себя. Такого же скрюченного, застывшего и никому не нужного. По спине брызнул неожиданный озноб. Степан бегом бросился в домик.
К утру брезент сорвало и отнесло аж к крыльцу. Мужики притащили его, снова накрыли Пархая и положили сверху еще пару кирпичей. Буран не утихал, набирал силу, и милиционер из-за нелетной погоды не появился. На следующее утро брезент опять валялся у крыльца. Тогда Славка приволок пару тяжелых носилок и накрепко придавил ими покойника. Лежал Пархай под этими носилками и брезентом ровно неделю, пока не установилась погода. Степан, как обычно, ходил на работу, спал, ел, балагурил с мужиками и скрытно маялся: видение его не отпускало.
В тот день, когда установилась погода и прилетел милиционер, Степан был на работе и, как забирали Пархая, как его грузили в вертолет, не видел. Славка потом рассказывал:
– Завернули в брезентуху, и полетел. Милицейский говорит, что родных нет никого, значит, и хоронить не будут, студентам на практику пойдет. Во случай, а! Попадешься так, и будут на тебе тренироваться.
– А фамилию узнали? Не спрашивал?
– Милицейский-то, наверно, узнал. Какая фамилия? Пархай. И фамилья, и имя, и отчество. Пойдем, козла забьем.
– Слушай, Славка, ведь человек же, человек!
– Ясно дело – не обезьяна. Все мы люди. Пойдем, пойдем, сыграем.
Степан шел следом за Славкой, садился забивать козла, по ночам маялся бессонницей и раскладывал по полочкам прошлую жизнь. По годам она была небольшой, но по цвету пестрой. Успел он столько исходить, изъездить, повидать и поработать, что иному хватило бы до пенсии. Как тронулся после деревенской восьмилетки в город, поступать в училище, на сварщика, так и мотался, не имея постоянного дома, а лишь временное, казенное жилье: общежитие, вагончик, казарма, балок, а то и вовсе – небо над головой и костер сбоку. К тем краям, где бывал, его ничто не привязывало, и он, как перелетная птица, повинуясь неясному зову, в любое время мог встать на крыло и тронуться в дорогу. Больше всего в те годы ценил Степан простоту и ясность, а понятие простоты и ясности укладывал в коротенькое изречение, услышанное от одного начитанного бича: в жизни все просто – наливай да пей. Долгое время живя такой жизнью, он не заметил, когда в нем тихо поселилась тоска. Непонятная, неясная, мучила время от времени, и ему казалось, что он болтается в пустоте. Вот и теперь. Не наливалось, не пилось, работа валилась из рук, бессонница винтом крутила на жесткой койке, и время от времени он снова видел Пархая, накрытого мазутным брезентом.
"Просто я счастливей, – думал Степан, вспоминая свои случаи из северной жизни. – Просто меня кривая объезжала, а могло быть…"
Могло быть по-другому. И если бы не объехала кривая, похоронили бы чуть получше Пархая, потому что и по нему, Степану, особо плакать и убиваться некому. Старая, прочно поселившаяся тоска подпирала сильней и сильней, как нож к горлу. И уже по какому ряду, едва ли не каждую ночь, маячил перед глазами мазутный брезент.
"Надо эту лавочку прикрывать, – решил Степан, – а то еще тронусь". Решив, он по весне разорвал договор, заключенный на три года с геологоразведкой, вернул подъемные и первым же вертолетом – скорей, скорей, ходу, ходу! – смотался из экспедиции, даже не глянув на прощание в иллюминатор. Бежал так, будто за ним гнались. Добрался до областного города, в центральной гостинице сунул администраторше четвертную в паспорте, и его сразу же поселили.
Номер достался тихий, в самом конце коридора, с телевизором, с телефоном, с новой, еще не обшарпанной мебелью и с маленькой картиной на стене: домик на берегу реки, над крышей вьется едва различимый дымок, на крыльце стоит старая женщина и глядит, приложив ладонь ко лбу козырьком, куда-то вдаль. Белье на кровати хрустело, в блестящей кафелем ванной висели чистенькие полотенца, в буфете на этаже торговали свежим пивом – лучше и не придумаешь для жизненной передышки. Степан любил устраивать такие передышки, надеялся, что и в этот раз будет по-старому. Потягивал пиво, смотрел телевизор, набирал наугад телефонные номера и, если ему отвечал молодой женский голос, начинал молоть ерунду и пытался назначить свидание. Чаще всего трубку бросали, но иногда откликались и хихикали, правда, от свидания отказывались. А на третий день остановился у стены, будто кто подвел и поставил, и увидел вместо картины родную деревню, свой дом и мать, так и не дождавшуюся его в отпуск. В последние годы никак не мог доехать до родины: после тяжелой работы и неуюта балков тянуло на юг, к морю, к веселым, податливым женщинам. Он писал матери, что в следующее лето обязательно навестит, посылал ей деньги и брал билет до Адлера.
Мать умерла без него, и на похороны он опоздал.
Надо же додуматься – повесить такую картину в гостиничном номере, где останавливаются накоротке торопливые люди, забывающие порой не только о доме, но и о себе. Зачем людям рвать душу? Зачем напоминать им, что где-то, далеко отсюда, пытаются сберечь их одинокие, тревожные думы и старческие ночные слезы. Хотя Степана теперь уже не берегли…
Нет, не получалось передышки. Хандра, мучившая его всю зиму, не исчезла, только чуть притухла на время, а мазутный брезент замаячил по-прежнему.
Степан вскочил на диван, сдернул картину с гвоздика, сунул ее за холодильник и закружился по номеру, вытряхивая из свертков и пакетов, только что купленный костюм, новые туфли, рубашки, галстуки. Он готовился все это надеть после передышки, на которую отвел четыре дня, но закончилась она раньше. Открыл дверцу шифоньера, глянул на себя в зеркало и только покачал головой. На него в упор смотрел крепкий парень с угрюмым, обветренным лицом, вбок от нижней губы тянулся широкий шрам – след давней драки. Широко расставленные рысиные глаза были колючими и недоверчивыми. Но если он улыбался, лицо сразу становилось простецким и добродушным. Сегодня ему улыбаться не хотелось. Нахмурясь и помрачнев еще больше, спустился в холл гостиницы.