Путь воина - Богдан Сушинский 27 стр.


– Однако позволю себе, господин коронный гетман, высказать собственное мнение, – хватило у ротмистра мужества высказать то, что в течение всех этих долгих трех дней угнетало его. – Да, существует обычай, согласно которому полководец, захвативший после длительной осады город, имеет право отдавать его на трое суток в полную власть своих воинов. Но ведь мы, вернее, ваши войска, не штурмовали Коростень. Город не сопротивлялся. А главное, это ведь не чужой город, не Стамбул и не Варна. Обычный город польской Короны.

– Именно поэтому я и приказал сначала разграбить его, а затем сжечь дотла, – холодно процедил Потоцкий, вновь предаваясь своей подзорной трубе.

Лагерь, который он приказал разбить чуть южнее Корсуня, находился на большом плато, охватываемом излучиной Роси. Потоцкий поднялся на господствовавшую над ней скифскую могилу и, не сходя с коня, вот уже час наблюдал, как город постепенно опоясывается огромным огненным обручем. Тысячи его солдат-факельщиков поджигали город с окраин, с тем, чтобы оставшихся в нем горожан огонь загонял в центральную часть Коростеня, которая стала бы для них огромной огненной западней.

– Только потому я и приказал сжечь этот проклятый город, – вновь вернулся к своей мысли коронный гетман, не отрываясь от подзорной трубы, – что это не вражеская крепость, не столица ненавистных нам Порты или Швеции, а обычный польский город, каких на просторах Речи Посполитой сотни. Ибо таким же обычным стало во многих из них вероотступничество, предательство и бунтарская ненависть к Его Величеству королю и королевским наместникам.

– Господин коронный гетман, – остановился у подножия могилы польный гетман Мартин Калиновский, – прибыло большое посольство от зажиточных горожан Корсуня. Они просят вашу светлость выслушать их.

– У меня уже было посольство богатых горожан, и я выслушивал его, – жестко проговорил Потоцкий, почти не разжимая презрительно сжатых губ.

– Но это наиболее уважаемые горожане, – медленно поднимался Калиновский по склону степного "нероновского замка". – И они, от имени всех католиков города, просят принять их, чтобы…

– На этом пепелище уже нет ни богатых, ни уважаемых горожан, – оставался непреклонным Потоцкий. – Поскольку нет самих горожан. Они должны были раньше вспомнить, что богаты, чтимы, хранимы королем и верой нашей. Но они предавались иным воспоминаниям. Да-да, совершенно иным воспоминаниям и замыслам они предавались, господин Калиновский, вместо того, чтобы очистить город от бунтовщиков и выставить достойное ополчение для борьбы с запорожскими шайками.

– Но город имеет свой прославленный реестровый Корсунский полк.

– Почти полностью перешедший теперь на сторону Хмельницкого? Этот "прославленный" полк вы имеете в виду? Я не желаю больше выслушивать по этому поводу ни горожан, ни лично вас, господин польный гетман, – закипал яростью граф Потоцкий. – Здесь нет больше горожан. Им не о чем больше заботиться. За одну ночь я величественно освобожу их от забот, богатства и переживаний. Теперь все они – вольное племя кочевников… – мстительно рассмеялся Потоцкий.

– Стоит ли потом удивляться тому, что большая часть этого кочевого племени остановилась лагерем рядом с военным лагерем Хмельницкого?

– Мы и там будем истреблять их. Во всех городах и всех лагерях, где бы их города и лагеря ни находились.

– Но так нельзя вести себя на территории своей страны, с подданными своего короля.

– Уже завтра никто в Речи Посполитой не только не будет сомневаться в том, что так вести себя можно, – напыщенно произнес Потоцкий, – но решит, что именно так и следует вести себя. Во всяком случае, на территории, опекаемой казаками.

"Этот человек уже не подчиняется никакому иному рассудку, кроме рассудка мести, – мелькнуло в сознании ротмистра Радзиевского, слышавшего весь этот диалог. Те месяцы, которые он вместе со своим отрядом в две с половиной сотни драгун провел в лагерях Потоцкого, не прошли для ротмистра зря. Он все отчетливее начинал воспринимать войско коронного гетмана как сброд опального аристократа, в одинаковой степени ненавидевшего и короля, и подданных его; тех, кто восставал против короля и кто его все еще боготворил. – Этот человек не может и не должен долго зверствовать в Украине от имени Его Величества, сея ненависть к королю и католической вере, к самой Речи Посполитой".

Поднявшись на вершину холма, Калиновский несколько минут осматривал пылающий город с его высоты, стоя рядом с графом. Но Потоцкий не замечал ни своего заместителя, ни его праведного гнева. Сейчас, в ночи, ему казалось, что это горел уже не город, а само небо низвергало лавины огня на грешную землю, правя Страшный суд во времена, непредвиденные Святым Писанием и не освященные волей Божьей. "Они творили грешные дела свои, и теперь над ними творят суд", – всплыли какие-то слова, то ли когда-то читанные, то ли нашептанные вещим духом. – Они творили грешные дела свои…"

– Так вот, ваша светлость, – неожиданно проговорил Калиновский. – Я не желаю ни видеть этого, ни знать. Перед всем войском готов заявить, что не имею никакого отношения ко всему тому, что творится на этой территории. И моего греха на этом пепелище, – обвел острием сабли огромное багряное зарево, словно холст талантливейшего из художников, – нет!

Разногласия с польным гетманом у Потоцкого начались с первого дня украинской кампании. С тех времен, когда он разделил войско на части, послав одну из них в виде авангарда во главе со своим сыном под Желтые Воды… Конечно, будь проклят день, когда он решился на этот поход. Однако изменить уже ничего нельзя. Да, резко выступая против экспедиции Стефана, польный гетман Калиновский оказался прав. Но эта его правота лишь усиливала в сознании Потоцкого чувство собственной вины за гибель сына, а значит, неприязнь к самому Калиновскому.

"Прощай, Стефан! – прошептал он, охлаждая свой воспаленный взор на багряном пожарище. – Им воздалось за кровь и раны твои. Видишь ли ты с высоты небесной все то, что здесь происходит; можешь ли видеть, какую вселенскую свечу скорби и духовного очищения зажег я посреди этих бунтарских полей на костях, на тлене врагов твоих?"

– Но я действительно не желаю ни видеть, ни знать всего того, что творится здесь вопреки воле короля и сейма! – кликушествовал тем временем польный гетман Калиновский. Вот только, всматриваясь в отблески огромного жертвенного костра, в виде которого представлялся ему сейчас пылающий Корсунь, граф Потоцкий не намерен был выслушивать бредни какого-то нищего духом, хотя и сановного плебея.

Он с презрением взглянул на Калиновского только тогда, когда, высказав еще какие-то гневные, а потому бессмысленные слова, польный гетман демонстративно начал спускаться вниз, к подножию, чтобы затем на какое-то время вообще оставить лагерь.

– Ничего, – зло швырнул ему в спину Потоцкий, – далеко вы от меня не уйдете! Расправившись с этими бунтарями, я поведу свое окрепшее, закаленное в боях войско на Польшу. И не уверен, что когда-нибудь не буду вот так же наблюдать, как пылает Варшава, эта погрязшая в разврате и распрях, распроданная чужеземцам и вероотступникам столица. Кстати, поджигать ее буду так же, как поджигал Корсунь. Сначала отдам ее на три дня своему войску…

– Вы действительно становитесь опасным для Польши, – уже не сдерживал свой гнев польный гетман.

В ответ Потоцкий зло рассмеялся.

– Передайте богатым и уважаемым горожанам Корсуня, – крикнул он вслед Калиновскому, – что каждого из них, кто до утра останется в пределах досягаемости моих воинов, я прикажу вздернуть! Такое "милостивое снисхождение" великого коронного гетмана Польши их устраивает?

– Стоит ли потом удивляться, что местные казаки порываются вздернуть каждого, кто осмелится именовать себя поляком? – ответил Калиновский, уже не столько для главнокомандующего, сколько для самого себя, вслух размышляя.

"Не лучше ли было тебе остаться тогда в лагере Хмельницкого? – с какой-то неясной тоской в сердце подумал ротмистр Радзиевский, покидая возвышенность вслед за польным гетманом. – Это конечно же было бы веро– и клятвоотступничеством. Зато не сжигал бы вот так ни за что города. Впрочем, – возразил он себе, – еще неизвестно, какие новые "украинские Нероны" появятся на этой земле. Причем не только в стане Потоцкого…"

12

– Я привел с собой двоих казаков, которые уже прошли весь свой походный путь – от истоков его до могильных насыпей. Теперь нам осталось принять свою смерть, как надлежит принимать ее истинным рыцарям Сечи, – не легкой добычей польских гусар, а во славу казачьего братства.

Оставив небольшой, огражденный повозками лагерь, в котором он обучал своих разведчиков основам пластунского искусства да умению переодеваться и перевоплощаться, Урбач с удивлением осмотрел невесть откуда свалившееся на него пополнение. Всем троим за пятьдесят. Жилистые, морщинистые шеи, исполосованные шрамами и глубокими бороздами морщин, лица, поредевшие чубы-осэлэдци – последнее и единственное отличие, удостоверявшее их принадлежность к степному рыцарскому ордену, к воинской аристократии.

– А мог бы ты втолковать мне попроще: кого собрал, почему привел, а коль уж привел, то почему ко мне? – обратился он.

– С зимников сошлись, султан-паша заморский. Думали, дозимуем свое… А тут война…

– Тебя как в курине твоем сечевом звали, казак?

– Галаганом , – ответил предводитель странствующих воинов-полустарцев, еще довольно крепкий мужик с обожженной левой щекой и подозрительным шрамом на челе, очень похожим на изуродованное клеймо. Широкоскулый, со вздернутым подбородком и спокойным взвешенным взглядом, он почему-то сразу же показался Урбачу человеком с крепкими нервами и мужественным нравом.

– Да надежные они вояки. Принимай, принимай, Урбач. Это наши "ангелы смерти", – посоветовал приведший казаков к этому секретному, выстроенному посреди леса лагерю сотник Савур. – Потом спасибо скажешь, что к тебе направил.

Сотник отсалютовал саблей и, лихо развернув коня, умчался редколесьем в сторону основного стана.

– Так мог бы ты втолковать мне, серому рубаке, как-нибудь попроще, за что Савур прозвал вас "ангелами смерти", – обратился Урбач к Галагану.

– А мог бы назвать и "ангелами спасения", – молвил худощавый приземистый сечевик, одетый, как и Галаган, в вывернутый овчиной наружу безрукавный тулуп. И тут же назвал себя. – "Огирем", жеребцом то есть, кличут. Да только отжеребцевал я свое.

– Смерть в постели да во хворях – для казака такая же постыдная, как смерть по атаманскому присуду, – вновь взял слово Галаган. – Одни из нас уходят в монастыри отмаливать неотмаливаемое, другие грешат, пропивая свою старость вместе с последними шароварами и крадеными седлами в шинках, третьи бросаются в первых рядах под татарские сабли. Мы же, грешные, недомученные, сотворив промеж собою совет, решили принять достойную нас и сечевого братства смерть, вводя врагов наших в гетманский блуд.

Урбач очумело повертел головой, пытаясь хотя бы в этот раз пробиться к истинному смыслу его слов, но понять, что такое "гетманский блуд", так и не сумел.

– Видно, что не из сечевиков, – мягко укорил его Огир. – Традиция такая, древняя, как само братство наше. Когда нужно ввести врага в блуд, выбирают охочих, которые бы, поддавшись турку, поляку или татарину… попали ему в руки…

– Обожгло, Огир, обожгло, – подтвердил Урбач. – Теперь кое-то проясняется.

– И там уже, под пытками лютыми, так сераскирам вражьим мозги затемнить, чтобы в страхе они начали думать не о том, как бы казаков изрубить, а как бы самим душу свою спасти.

– Но тут особый талант нужен. Не каждый, даже пытки-мучения приняв, сможет довести это дело до ума, – вклинился третий смертник, назвавшийся Остюком. Возможно, наиболее древний из них, с искореженной кистью левой руки. – Тут ведьмячьим глазом гляди, чтобы врага в блуд ввести, да придурь напускай на себя, как на местечкового юродивого. Чтобы, когда надо, и слезу пустил, и полу халата турецкого поцеловал, и трусом последним у ног мурзы перекопского отползал.

– Правда, хитрость свою потом, так или иначе, а на колу сидя, восхвалять приходится, – завершил за него Галаган. – Но когда видишь, как войско вражье от лжи твоей по степи мечется, в засаду попадая, и на колу плясать хочется, султан-паша заморский.

Урбач усадил всех "ангелов смерти" на ствол поваленного клена, сам уселся на полуистлевший пень напротив них и несколько минут молчал, ни на кого из пришлых не глядя.

– Но вы же понимаете, что такие казаки-смертники нам обязательно понадобятся, – наконец молвил он, исподлобья прохаживаясь пытливым взором по напряженным лицам отставных запорожцев.

– Что ж тут не понять, султан-паша заморский? – спокойно заверил его Галаган.

– И что идти в таком случае придется вам.

– Так ведь на то и обрекаем себя, во спасение всех невысвяченных в храмах святых душ наших и в благодарность тем сечевикам, что полегли во времена прошлые, овеяв нас, потомков, славой своих побед.

– Говоришь ты, отец, как проповедь читаешь. Но война, которую мы затеяли, это вам не налет на польский обоз. Голов и сабель поляжет немало. Поэтому мой вам совет: найдите себе хороший зимник, где каждый курень – что келья монастырская… А еще лучше – идите на волость да осчастливьте осенней радостью трех вдов казачьих.

"Ангелы смерти" красноречиво переглянулись, всем своим видом демонстрируя абсолютное разочарование.

– Видать, не к тому сотнику привел нас Савур, – извиняюще молвил Огир, взглянув сначала на Урбача, а затем на своих товарищей.

– Правду говорят: казак не из сабли и осэлэдця высвячивается, а из традиций Сечи Запорожской, – объяснил Остюк, поднимаясь, ибо дальше ему здесь делать было нечего.

– Нужно идти к гетману Хмелю, – поддержал их Галаган. – Тот хотя бы поймет, о чем мы с ним говорим.

Старые казаки с покровительственной грустью взглянули на Урбача, недовольно покряхтели и, размяв прокуренными пальцами табак в трубках, пошли искать правды у Хмеля, как, на казачий лад, именовали они Хмельницкого.

– Хотел бы я видеть, как кто-нибудь из вас хотя бы пять минут под каленым железом, под обручами или на дыбе продержится! – с вызовом бросил им вслед Урбач.

"Ангелы смерти" остановились и вновь переглянулись. Им показалось, что наконец-то сотник созрел для серьезного разговора. Не спеша, с достоинством вернулись к поваленному клену.

– А вот эти раны Господни, – указал Остюк на изувеченную руку и глубокий шрам, идущий от затылка до сонной артерии, которого Урбач раньше не замечал, – от вдовьих ласк, по-твоему, происходят, что ли?

– Если который из нас не выдержит и умрет под пытками, то умрет, сказав все, что нужно было сказать. Слово смертника – оно, как расплавленная смола, до мозгов прожигает.

– Наверное, так оно и есть, – сдержанно признал его правоту сотник.

А предводитель этих смертников Галаган ничего не стал предполагать и объяснять, уверенно подошел к костру, на котором обволакивался дымом и копотью видавший виды походный котел, извлек из него ветку с раскаленной головешкой и приложил к тыльной стороне ладони. Незаметно подступив поближе к нему, Урбач почувствовал запах жженого тела и с удивлением увидел, что лицо казака остается таким же невозмутимым, как и до этого "самосожжения".

Пожалев "ангела смерти", сотник отвел его руку с головешкой и взглянул на рану. Галаган прожег себя почти до кости, но держался при этом мужественно.

– Простите, отцы-казаки, всяк по себе сапоги меряет. Лично я к огню и прочим пыткам не очень-то охоч, потому и не верится. Но коль уж такие люди у нас появились, мыслю, что нужно нам создать отдельный курень, который будет состоять из "ангелов смерти", характерников, лазутчиков и казачьих лекарей. А чтобы не ошибиться при отборе, каждого желающего стать "ангелом смерти" станем подвергать испытанию кровавой пыткой, огнем и… словом; а еще – способностью на "гетманский блуд".

– Без этого нельзя, – согласился Огир. – Ты уж извини, что Галаган босыми пятками по огню не прошелся. Однако поверь, что он и по жару, как по иерусалимским камням, ступает.

– А ты, Остюк, говоришь, что Савур не к "тому" сотнику привел, султан-паша заморский, – невозмутимо подвел итог их недолгим переговорам Галаган, не желая, чтобы побратимы и дальше топтались по его ранам и достоинствам. – Сотник как раз тот, который нужен, просто мы к нему не с той стороны подступались.

– Сотник несомненно "тот", в этом можете не сомневаться, – многозначительно пообещал Урбач. – Была бы спина казачья пошире, а мастера "дарить красные ленты" в польском лагере всегда найдутся.

13

– Ну что там, полковник, происходит? Что за Дюнкерк выстроили на нашем пути поляки?! – неожиданно появился в повозочном штабном лагере гетман.

– Крепость мощная, – ответил Кривонос. – Но в том-то и напрасность всего их труда, что возвели ее на нашем пути.

– После нас на этой земле должны оставаться только те крепости, которые покорились нам или которые возвели мы сами.

– Так оно в действительности и будет.

Часть Корсунского полка прибыла сюда, к изгибу Роси, на рассвете. Вторая часть, в которую входила почти вся артиллерия войска и несколько сотен "повозочных" пехотинцев, еще только подходила вслед за Хмельницким.

Таким образом, гетман выигрывал время. Пока вся его армия подойдет сюда, корсунцы Кривоноса уже охватят польский лагерь огромной подковой, перекроют подступы к нему, начнут непрерывно терзать обстрелами и имитациями атак.

К тому же Хмельницкий стремился все сделать так, чтобы к прибытию татарских войск Ислам-Гирея его армия была, по существу, готовой к штурму, а значит, все подступы к польскому лагерю, как и сами укрепления, хорошо изучены и пристреляны.

– А что Корсунь? Надо бы послать тайных эмиссаров и предложить корсунцам тайно, прямо в городе, создать повстанческое ополчение. Даже если они сумеют выставить хотя бы две сотни…

– Они уже не смогут выставить ни одной десятки, – напомнил гетману Кривонос.

– Не может быть! Неужели правда, что поляки поглумились над всем городом?

– Да. Правда это, правда. Нет больше нашего древнего Корсуня, гетман.

Хмельницкий сдвинул брови к переносице и даже потянул носом воздух, пытаясь определить, не приложился ли его отчаянный полковник после трудного перехода.

– Нет больше Корсуня, гетман, нет. Потоцкий разграбил его и сжег.

– Весь город? – недоверчиво спросил Хмельницкий.

Назад Дальше