Вот уже неделя, как вернулся из Петербурга Котляревский наказным атаманом. Впервые за все существование Черноморского казачества кошевой не избирался. Наказал царь быть атаманом войска Черноморского Котляревскому – и делу конец.
Роптали казаки, многие из старшин выражали недовольство, да против воли царской не смели идти…
Вернулся Котляревский в Екатеринодарскую крепость спокойный, властный, ходил твердым шагом, гордо вскинув красивую седеющую голову. И глядя на него, никто не поверил бы, что этот решительный, уверенный человек в Петербурге не скупился на поклоны и заискивающие улыбочки.
Прежде всего два бочонка лучшей зернистой икры были отправлены во дворец нового фаворита – сиятельного графа Аракчеева. Потом сам Котляревский явился к Аракчееву, преподнес временщику дорогую кавказскую шашку в серебряных ножнах и такой же кинжал.
– Такое оружие, ваше сиятельство, надлежит носить только вам, – изогнулся Котляревский.
Сказал – и испугался. Не пересолил ли? Не примет ли временщик его слова как намек на свое коварство и бездушие?
Но Аракчеев поглаживал прихотливый, тонкий узор на ножнах сабли, дышал на синеватый клинок и следил, как быстро исчезал след от дыхания.
– Благодарю, дорогой Тимофей Терентьевич, – проговорил временщик. – Прошу видеть во мне своего истинного друга и покровителя…
Через несколько дней Аракчеев представил Котляревского императору.
– Ваше Императорское величество, – отвесив низкий поклон, взволнованно проговорил Котляревский. – Войско Черноморское радо служить вам верой и правдой, не жалея живота своего. Казаки границу зорко стерегут и турка да иного басурманина храбро бьют во имя вашей славы и оружия Российского…
Маленький курносый человечек с надутым, недовольным лицом милостиво кивнул головой, и пудреная косичка, как крысиный хвостик, подпрыгнула на его парике.
Через два дня Котляревскому вручили всемилостивейший рескрипт о назначении его наказным атаманом войска верных черноморцев.
Исполнилась давнишняя мечта. Булава была в крепких руках Котляревского. Но вместе с булавой пришли к нему многочисленные заботы, тревоги, неприятности.
Вторую ночь наказного мучила бессонница. Тимофей Терентьевич ворочался с боку на бок, поглядывал в окно. Блеклый рассвет робко пробивался сквозь мутное стекло, в открытую дверь тянуло предутренней свежестью.
На всю комнату раздавался храп жены.
Котляревский со злостью толкнул ее.
– А, чтоб тебя лихоманка забрала! Рычишь, как лютый зверь!
Храп прекратился, но через минуту снова разнесся по комнате.
Еле дождавшись рассвета, Тимофей Терентьевич вскочил, натянул сапоги и, наскоро умывшись, не завтракая, отправился в правление.
Шел не торопясь, обходя опасные ямы, в которых и верховому было по стремя, держался у плетней.
Дорогой проверил крепостные караулы, нашумел на вестового казака, задремавшего на лавке у канцелярии.
Вскорости стали сходиться писари. Пришел хорунжий, старший по канцелярии. Вытащив из-под стопки бумаг исписанный лист, пробежал его глазами и, одернув мундир, направился к атаману. Вестовой успел шепнуть:
– Не в духах их превосходительство!
Скрип отворяемой двери оторвал Котляревского от окна.
– Тут жалоба на ваше имя от кореновских станичников, – протянул хорунжий плотный лист голубоватой бумаги. – Давно лежит. Без вас не смели разбираться.
– На кого жалуются?
– На атамана! Дележом земли недовольны. Да и об иных обидах пишут.
Взяв из рук хорунжего жалобу, Котляревский медленно изорвал ее в клочки, швырнул на пол.
Приезд Котляревского огорошил и напугал кореновского атамана. О жалобе бедноты он знал, но никогда не думал, что сам наказной приедет разбирать ее. Больше того, надеялся, что на жалобу в Екатеринодаре не обратят внимания.
Грозный вид Котляревского, казалось, не предвещал ничего хорошего.
– Слушайте, вы, горе-атаман! И как вы допустили, что всякая сволочь жалуется на вас, – едва переступив порог правления, принялся распекать наказной бледного, стоящего навытяжку атамана.
Сбросив бурку на скамью, Котляревский ходил из угла в угол, нервно похрустывая пальцами. Время от времени он поглядывал воспаленными глазами во двор, где казаки конвойной сотни, обрызганные грязью, расседлывали лошадей. Понемногу вокруг них собирались станичники.
– Я… – попытался оправдываться атаман, но Котляревский оборвал его.
– Э-э, что "я", – сморщился он как от зубной боли. – Коли не можете согнуть в бараний рог казаков, то какой вы, к черту, атаман? Грамотеи среди казаков завелись! Соберите станичников на сход!
Через час в правление собралась вся станица. Каждому интересно было, что скажет новый войсковой атаман. Дождавшись тишины, Котляревский заговорил:
– Станичники! Почившая в бозе матушка-императрица послала нас на Кубань, чтобы мы верой и правдой служили престолу и отечеству, и за это жаловала она нас землей и лесом. Государь-император, посылая меня атаманом, наказывал, чтоб войско наше силу свою не теряло.
– Добре! – выкрикнул дед Ляшенко.
Котляревский покосился на него, продолжал.
– А в чем наша сила? Сила наша в том, что мы друг за дружку должны стоять! А вот до нас дошла жалоба ваших станичников – жалуются они на атамана. Наделами недовольны. Так, спрашиваю?
– Так! – нестройно выкрикнуло несколько голосов.
– А я считаю, что не так! Поделена земля правильно. Вот ты как считаешь? – ткнул он пальцем в Ляшенко.
– Правильно!
– А ты? – палец наказного остановился на Хмельницком.
– По законам! – пробасил тот.
– А вот как ты об этом думаешь? – обратился он к Кравчине, которого знал неплохо.
– Землю полюбовно делили.
– Брешете, хапуги вы! – выкрикнул кто-то из толпы.
– Что, что? – повысил голос наказной. – Кто это сказал?
Никто не отзывался.
– Я говорю еще раз, дележ земли, считаю, произведен по закону, – голос Котляревского стал резким. – Старшинам и справным казакам, у коих скота больше и кто заслуги перед войском имеет, законом определены большие земельные нарезы. А тем, кто будет смуту вносить, в нашем товаристве места нет. Гнать будем из своего войска! Вот и все, что я хотел вам сказать. А теперь можете идти. Кто чем недоволен – останься для разговора.
Нахлобучивая папахи, один за другим выходили станичники из правления, растекались кучками по улице, обсуждая слова наказного.
Казачок с перебитым носом говорил Ковалю:
– Нашли кому жаловаться. Черт черту око не выколет…
А в правлении остались только Котляревский, станичный атаман и Кравчина, которому наказной приказал задержаться.
– Ну вот, и жалобщиков нет. Все довольны, – потер руки Котляревский. – Теперь отдохнуть и в дорогу. Завтра еду в Усть-Лабу. Заночую у тебя, Григорий Дмитриевич. Не против?
Тимофей Терентьевич спал как никогда крепко. Пробудился он от того, что кто-то осторожно звенел посудой. Было уже светло. Через чуть приоткрытые веки наказной увидел молодую статную женщину.
"Жена Кравчины! – догадался Котляревский. – Анна, кажется".
Не открывая полностью глаз, наказной любовался красотой казачки.
"Ну и красавица! Королевна!"
Казачка кого-то напоминала атаману. Котляревский еще окинул ее взглядом и вдруг вспомнил. Лет двадцать тому назад, под Варшавой, судьба забросила его к одному польскому пану, у которого была красавица дочь, Людвига.
"До чего же эта казачка похожа на Людвигу!" – подумал Котляревский.
Старое нахлынуло, резбередило душу…
"Людвига-Анна… Анна-Людвига", – мелькало в голове.
"Это не Людвига, это Анна, жена Кравчины", – отгонял атаман навязчивую мысль.
А глаза атамана уже ощупывали казачку – всю, с ног до головы.
Анна обошла стол и стала совсем рядом с ним, складывая грязную посуду на большое глиняное блюдо.
– Анна, – тихо окликнул Котляревский.
Она вздрогнула, повернулась к нему.
– А Григорий Дмитрич дома?
– Ушел куда-то. – И тут же виновато добавила: – Разбудила я вас? Хотела тихо…
– Нет, Аннушка, я уже не сплю давно, тобой любуюсь. – Котляревский взял ее за руку, силой притянул к себе. – Сядь!
Анна неловко отталкивала его.
– Ой, что вы!
– Расскажи мне, отчего невеселая такая?
А цепкие руки уже клонили Анну к подушке.
– Пустите! – рванулась она.
Но он уже целовал ее губы, лицо, все шептал: "Анна, Анна-Людвига"…
Они не заметили, как в приоткрытую дверь заглянуло искаженное гневом лицо Кравчины. Заглянуло и снова исчезло.
Анна не видела, как уезжал наказной, не слышала, как поздравил он хмурого Кравчину с производством в хорунжие.
Анна забилась в темном углу сарая, дала волю слезам.
В сарае едко пахло прелью, кони, отфыркиваясь, жевали овес, нетерпеливо перебирали копытами.
Анна лежала ничком. Плечи мелко вздрагивали. Она не слышала, как в сарай вошел Григорий, всматриваясь в темноту, и снял с колка связанные вчетверо ременные вожжи.
Бил он молча, с остервенением. Бил, пока она, обессиленная от боли и крика, не затихла в беспамятстве. Только тогда, повесив вожжи, вышел.
Анна очнулась от того, что кто-то горячим, шершавым языком лизал ей лицо. Не открывая глаз, протянула руку, погладила мохнатую спину собаки. Подумала: "Собака и та жалость имеет".
Пересиливая боль, со стоном села, провела ладонью по изорванной в клочья кофте. Рука стала липкой от крови. Попробовала прикрыть обнаженную грудь. Хотелось плакать, но слез не было. Вместо них накипала безнадежная, горькая ненависть.
Стиснув зубы, подползла к стене. Ухватившись за столб, поднялась. От боли потемнело в глазах. Рука нащупала вожжи. В голове мелькнуло: "Повеситься, чтоб не мучиться". Но тут же вдруг вспомнила Федора, вишневые зори над Кубанью.
Вспомнила на мгновение, и снова на душе пусто.
Отдернув руку от вожжей, она медленно, придерживаясь за стену, вышла во двор. От яркого солнца закрыла глаза, постояла и, шатаясь, как пьяная, пошла к колодцу.
Наклонившись над замшелой колодой, из которой поили скотину, она умылась холодной водой, напилась из бадьи и только после этого вошла в хату…
Глава V
Летом 1797 года возвращались черноморцы из персидского похода в родимые места. Неприветливо встретила их Кубань. Лето выдалось знойное, засушливое. Третий месяц не было дождя. Ночами гремел где-то вдалеке гром, полыхала молния, а днем ослепительно сияли чистое небо и знойное солнце. Земля просила влаги. Она покрывалась змеиными трещинами. Желтела, выгорала трава, дикие груши роняли невызревшие плоды.
Скот изнывал от бескормицы и зноя. Ночами в кошарах раздавалось жалобное блеяние.
"Не предаждь нас в руце сухости", – молились казачки, выгоняя по утрам коров и овец.
Но, видно, в то лето гневен был Бог на кубанскую землю. Пересыхали тихие степные речки, сладкий смрад стоял над лиманами от гниющей рыбы…
В первых числах августа миновали полки Усть-Лабу. Прошли крутым берегом Кубани, мимо Александровской крепости. Шли казаки, изнемогая от зноя, пропотелые и грязные. У многих на сумрачных, пыльных лицах струйки, пота проложили причудливые бороздки.
– А что, Федор, – окликнул Дикуна Шмалько, – сдается мне, что не радо нам начальство. Никто не встречает, навроде мы проклятые.
Откуда было знать черноморцам, что еще в мае, когда Кордовский передал прибывшему из Петербурга Котляревскому письмо Чернышева, в котором тот писал о беспорядках на острове, вскипел новый атаман, строжайше повелел почет полкам при встрече не оказывать, а главных зачинщиков по возвращении арестовать и повести над ними дознание…
Дикун поддакнул.
– Сукин сын Чернышев, укатил поперед нас в Екатерино дар, верно, с доносом.
– Они с Котляревским за нас возьмутся.
– А ничего! Это не на Саре. Тут нас солдатами не запугают. – Дикун махнул рукой. – Хай им грец со всеми. Давай споем лучше, Осип.
О полеты, да полеты, черна галко
Да на Дон рыбу исты, -
тихо запел Дикун, а Осип басом подхватил:
Ой, принесы, да принесы, черна галко,
От Калныша висти!
К поющим присоединились Собакарь и Половой. Ефим, повесив на ружье свитку, шел, насвистывая. На вороном жеребце, обгоняя колонну, пропылил есаул Белый.
– Шо, пан есаул, парко? – насмешливо окликнул его Половой.
Белый бросил недобрый взгляд, хлестнул жеребца.
– Давай, давай, пыли! – крикнул вслед начальству Половой.
Поредели полки. Добрая половина казаков сложила головы на берегах Каспия. Не у одной матери выест горючая слеза очи.
Идут черноморцы оборванные, заросшие. Угрюмо смотрят по сторонам. Что может сулить казаку засуха?
Да и обокрали старшины казаков в походе. Казну войсковую переполовинили, провиант на сторону продали.
– Что-то мне сдается, что разойдутся казаки по куреням молчком и обид своих не выкажут, – заговорил Никита.
– Э, нет! Потребуем, чтоб нам наше вернули – деньги, провиант.
– Правильно, Дикун! Верно говоришь! – поддержало несколько казаков. – Если промолчим сейчас, то когда же свое потребуем? Под лежачий камень и вода не подтекает…
Шли Дикун и его товарищи и не чуяли, что почти в эти же часы в войсковом правлении уже решилась их судьба.
Прибывший в крепость двумя днями раньше Чернышев оговорил их перед начальством, и Кордовский, замещавший отбывшего на Тамань Котляревского, передал ему указание наказного при удобном случае арестовать возмутителей.
Андрей выехал на ярмарку с вечера. Лошадь шла неторопливо, и он не подгонял ее.
"Все одно к утру поспею", – думал Коваль.
Ярмарка открывалась у Екатеринодарской крепости.
В ящике, укрепленном позади хода, позванивали на ухабах косы-литовки да вилы – товар, изготовленный Андреем для продажи.
Над степью сгущались сумерки. Зажглись первые звезды. Андрей, разминая затекшие ноги, пошел рядом с ходом. Коренастый, широкоплечий, он шагал не торопясь, вразвалку, расстегнув ворот вышитой сорочки.
Катерино, Катерино,
Що ж ти наробила?
Степ широкий, край веселый,
Тай занапастила! -
расстилался его ровный голос в сонной тишине степи. Терпко и густо пахло иссушенными солнцем травами.
Тридцать девятое лето встречал Андрей. Семья у него – он да жена. Вместе пришли на Кубань, вместе заново и хозяйством начали обзаводиться. Вместе и радость и горе делили.
Трудились они не покладая рук. А достатка не было. Все больше в жизни горьких дней. Вот и в этот год, с того памятного схода, меньше стало у него работы. Забыли дорогу к его кузнице все станичные богатеи. Если что и требовалось сделать, возили в Усть-Лабу. А беднота, известно, плохие заказчики, бедняку кузница редко требуется. Но Коваль духом не упал, руки у него золотые. Наделал кос и вил, часть проезжему черкесу продал, а часть теперь на ярмарку вез.
Лунный свет матово разливался по выжженной степи, под ногами похрустывала сухая трава.
В те прошлые годы, когда не было злой засухи, степь шумела белой пеной ковыля, пестрела горошком да клевером. В высокой траве, укрывавшей подчас даже верхового, водилось видимо-невидимо разного зверя и птицы, даже кони дикие встречались. А теперь иной была степь…
Лошадь пошла рысью. Андрей навалился на доску, лёг на устланное сеном дно. Он знал, что хорошо изучившая дорогу лошадь не собьется с пути и поэтому, спокойно глядя на звездное небо, на широкий Млечный Путь, продолжал думать.
"А ведь атаман при случае припомнит мне тот сход, – пришло на ум. Вспомнил вдруг Леонтия. – Где-то он сейчас? Да жив ли?"
На рассвете Екатеринодарская крепость огласилась многоязычным гомоном. В мягкую певучую речь малороссов вплетались гортанно-шипящие выкрики черкесов, привезших из-за Кубани на ярмарку лес, наборные пояса, кинжалы с насечкой, мед и пригнавших овец.
– Вот это ярмарка! Что в самих Черкассах! – воскликнул Андрей, когда лошадь, не погоняемая хозяином, остановилась рядом с гончаром, торгующим расписными макитрами.
Да и было чему удивляться! Тут и колеса разных размеров, и густой деготь в бочках, рядна, развешанные опытной рукой торговца, и чоботы из доброй юфты. В стороне выстроились мешки с кукурузой, привезенной из-за Кубани, висели венки лука и чеснока.
Андрей оставил телегу и, проталкиваясь сквозь толпу, первым делом отправился в скотный ряд.
Ржали пригнанные ногайцами кони, мычали коровы и телки, блеяли овцы.
Потолкался Коваль, приценился. "Может, и куплю", – подумал он, обходя со всех сторон годовалую телку.
Вышел из скотного ряда, пошел дальше!
У разложенных на прилавках монист и медных колечек толпились местные красавицы, в расшитых кофтах и широких в оборку юбках. Тут же парни, приехавшие со всей Кубани и забывшие о хозяйстве при виде темных глаз да длинных кос.
Черкес, купивший штуку сукна, дожидался товарища, азартно торговавшегося с купцом-московитом. Купец то откладывал свой железный аршин, то снова брался за него, и в эту минуту его проворные пальцы мотали ситец на аршин так, что, казалось, готовы были сделать из аршина материи целых два.
Рыбники вывесили тарань вяленую, балыки, рыбец да шемаю прошлогоднего засола. Неподалеку – чумацкие возы с солью. Круторогие волы лениво жуют сено. Два чумака прямо с воза цибарками отмеряют крупную грязновато-серую ачуевскую соль.
Шинкарь бойко торгует горилкой и немудреной закуской. Тут же, рядом с шинком, сморенный хмелем, спит богатырского сложения казак. Два других сидят рядом в обнимку и беседуют чуть ли не на всю ярмарку.
– А что мне жинка? – говорит один другому заплетающимся языком. – Чи я не казак?
– Через их, вражьих баб, и казак не казак! – басит другой.
Протиснувшись в людском потоке, Коваль подошел к крытой палатке, залюбовался цветастыми платками. Хозяин платков, черноусый и важный, упершись тугим животом в стойку, жаловался другому купцу:
– Думал этим летом в Нижний податься, да в губерниях неспокойно, мужики пошаливают.
И вдруг откуда-то донесся крик:
– Идут! Казаки с походу вертаются!
– Идут! Наши идут! – подхватили женские голоса. Народ с ярмарки хлынул навстречу казакам. Даже многие купцы покинули свои места.
– Казаки идут! Вернулись из похода!
Молчат колокола на войсковом соборе, не палят крепостные пушки. Словно старшины и не видят полки, возвращающиеся из тяжелого похода.
Запыленные, уставшие, подошли черноморцы к Екатеринодару, вступили в крепость. Услышав о возвращении казаков, сюда же на майдан, покинув ярмарку, спешили станичники. Отовсюду неслись дружеские приветствия, радостные восклицания:
– Василь! Ты ли это?
– А-а, кум!
– Здорово, сосед. Живой, здоровый?
– А що казаку зробится!
– Как там мои?
– Живут, хлеб не жуют, бо нет его.
– У меня там все живые?
– Придешь, посчитаешь!
Ряды расстроились, перемешались. Расспрашивали о жизни в станицах, и часто вместо ответа станичники отводили глаза в сторону.
За спиной Дикуна кто-то спросил:
– Что-сь Малого не вижу. Сгиб, что ли?
Федор обернулся. Вытянув шею, по толпе рыскал глазами Кравчина.
– Нет Леонтия, – ответил кто-то.
– Царство ему небесное… – Кравчина облегченно вздохнул.