– Я через твою опочивальню пройду… – сказал сын. – Не хочется мне видеть этого живоглота…
– Иди…
Чрез несколько минут казачок впустил в комнату именитого гостя московского Василия Шорина, грузного человека с синечугунным лицом, заплывшими умными глазками и синей бородой. Он остановился у порога, усердно помолился на иконы и отвесил хозяину земной поклон.
– Здрав буди, боярин… Как тебя Господь милует?..
– Здравствуй, Василий Иваныч… Что это ты по какой жаpe разгуливаешься?.. И сидеть-то невмоготу… Садись-ка вот сюда в холодок…
– Да что, боярин, приказные замучили… – поклонившись и сев, сказал Шорин. – Как ты слышал, чай на низу на Волге воры мое судно с хлебом казенным пограбили, слуг всех перебили, а ярыжки с ими ушли – все, как полагается. И вот сколько разов ходил я в Казанский дворец [8] узнать, где ж судно-то мое теперь… Его ворам не нужно. И никто не ведает, куды оно делось. Может, можно что чрез твой Посольский Приказ узнать? Ты уж прости, боярин, что по пустым делам тревожу тебя, да что поделаешь? Дело торговое – своего добра жалко… А потом и вопче хотелось бы проврать, как там дела-то у нас идут, а то скоро время караван осенний наряжать, так надо знать, можно ли будет пустить его…
Василий Шорин ворочал в царстве московском огромными по тем временам делами. Со своими малограмотными приказчиками, сидельцами, захребетниками ярыжками и всяким другим наемным людом он вел бойкую торговлю мехами близ Холмогор, – причем немало спускали молодцы иностранцам и мехов поддельных, – и держал рыболовную компанию у Лапландского берега, и торговал с голландцами и англичанами лесом и поташом, и смолой, и дегтем, и мачтами, и льном, и отправлял хлеб на низ, и вез оттуда на своих судах рыбу и соль, а когда начались в Москве злоупотребления с медной монетой, которые потом вызвали страшный бунт народный, то в этом деле оказался замешанным и Василий Шорин, но так как замешаны были в нем и царский тесть Милославский, и дворянин Матюшкин, женатый на родной тетке царя, то все сошло Шорину благополучно. Вообще о ту пору торговля была полна всякого мошенничества. Когда один голландский купец крепко поднадул московских торговых людей, они очень потом упрашивали его вступить с ними в компанию: самый выгодный, самый надежный компаньон! Отчетности правильной не было совсем, и, чтобы обеспечить себя хоть отчасти от художеств со стороны своих служащих, торговцы требовали, чтобы они отчет по делам отдавали им перед образом Спаса Прямое Слово, что, впрочем, нисколько не мешало им нагревать хозяина. Этот своеобразный характер торговли не препятствовал, однако, нисколько заниматься ею не только боярам, но даже и самому царю. Большие торговые операции вели тогда и боярин Морозов, и князь Яков Черкасский, и престарелый князь Дмитрий Мих. Пожарский… Царь торговал даже в розницу, и часто на торгах можно было слышать выкрики торговок:
– А вот масло, вот яблочки спелые, вот холст хороший, вот орехи, вот масло, – царские товары… Жалуйте, милостивцы, на царские товары!.. Дешево продаем…
Царское вмешательство в торговлю чрезвычайно тяготило торговый мир. Целый ряд товаров объявлялся царской монополией: шелк-сырец, мед, меха, ревень, отчасти соль и рыба, всегда икра, в неурожайные годы – хлеб. Меновой торг с инородцами красным товаром и бакалеей постепенно сосредоточился в руках царя. Их лучшие меха доставались только ему. И нарушение этого порядка вызывало великую опалу и даже "кажнение смертью". Если у царя набиралось слишком много мехов или портился большой запас икры, купцы были обязаны забирать все это по казенной оценке и ведать с этим, как они хотят.
Вот этой-то разносторонней царской торговлей и ведали такие "гости", которых немец Кильбургер называл "коммерции советниками Его Величества". Эти коммерции советники не забывали и себя, конечно, при этих операциях под флагом царя, а кроме того часто выхлопатывали себе всякие прибыльные откупы, таможни, кабаки и проч. и потому гостей ненавидели яро не только простые люди, но и торговцы. Крижанич в свое время писал: "Наш словенский народ весь есть такому окаянству подвержен, еже везде на плечах нам сидят немцы, жиды, шоты, цыгане, ормляне и греки и иных народов торговцы, кои кровь из нас изсысают". Шорины стоили иногда шотов, цыган и жидов, вместе взятых, и недаром во всех бунтах имя этого гостя именитого всегда выдвигалось наряду с именами других "кровопивцев".
– Ну а как дела идут теперь по торговле? – спросил боярин.
– Потихоньку, боярин… – отвечал Шорин. – Могли бы мы торговать, да многое, сам знаешь, торговлишку режет: к пути наши не пыраты, и деньги не больно устойчивы, и разбои повсеместные, а пуще всего уж больно дерут с торгового человека; с судов посаженное, привальное, грузовое, с людей головщины, с саней полозовое, с рыбы берут при складе в лавку, и с лавки, и с раздела, и с мытья, и с рыбных бочек, и с бою, и с выборки, на торгу плати с квасу, с сусла, с масла конопляного и коровья, с ветчинного сала, с овсяной трухи, за пищую площадку берут, на реках – за прорубное подай, за рогожу плати, за ворвань плати, куда ни гляди, как ни пошевелись – плати, плати, плати… А народ орет, дурак: грабит его купчина!.. Нет, ты побудь в нашей-то шкуре, так узнаешь, как Кузькину-то мать зовут… Понимаем, не головотяпы какие, что государству без налоги не обойтиться, – так внеси в дело порядок, возьми там с рубля оборота али еще как, а так, по-собачьи, прости Господи, на каждом шагу рвать, это не дело… Ну и опять же, ежели по совести говорить, не след бы царю в дело встревать. Помню, как твой дружок, сербенин-то ссыльный, говаривал: "Несть бо кралю лепо купить у своего подданного и продать своему же…" Да вот вишь прямое-то слово у нас не больно любят. И послали прохладиться за бугры… И диви бы так на нас темный народ смотрит! Что с их взять? Баранье! Нет, и вы, бояре, вон приговорили ставить дьяче имя выше гостинного! А что дьяк? Дьяк он готовое ест, а мы людей кормим сколько…
Ордын с интересом слушал умного мужика…
А его сын тем временем мучился и сгорал в изнемогающем от зноя саду. Ко всем его огорчениям в последнее время прибавилось новое, самое горшее из всех. По соседству с ними была усадьба московского дворянина Ивана Алфимова. И раз случайно, читая в саду, сквозь частокол Воин увидал его дочь, тихого ангела с синими, как озера среди гор, глазами. И девичье сердце сразу отозвалось ему, но его репутация беглого, опального до того была прочна, что Алфимов, политик осторожный, ни за что не согласился бы назвать его своим зятем. И только вчера вечером, когда в темном небе теплились серебряные звезды, сквозь частокол Аннушка испуганно сообщила ему, что отец ее назначен воеводой в Самару и что они уезжают. И тихо плача, девушка успела передать ему золотое колечко…
Что делать, что делать, что делать?!
И вдруг над изнемогающей Москвой властно раскатился могучий удар грома. Прошумел тревожно ветер по листве. Закрутилась пыль… Шорин торопливо спустился с крыльца и вышел за ворота. Старый Ордын опять остался один. И снова мысль вернулась назад: да, от всего отказаться и уйти в пустынь…
Вспомнилась далекая молодость в далеком "скопском" краю и то страшное разорение, в котором был тогда край после Лихолетья. Он ярко помнит опустевшие деревни, где часто в брошенных избах дотлевали трупы перебитых ворами-казаками крестьян, полуразрушенные монастыри, сожженные усадьбы, разбойничьи шайки, пред которыми тряслись все, и стаи волков, которые бродили по дорогам в поисках за добычей. И вспомнилась его первая и последняя любовь, которая закончилась медлительной и торжественной свадебной обрядой: старики крепко держались старинки. И вспомнилась та удивительная весна, когда так пьяно пахли черемухи, так сладко благоухала белая резная любка и так сладко пел соловей. А теперь она, Настя, чужой человек совсем. А сын, тот замкнулся и пошел жизнью каким-то своим, скорбным путем… Никто и ничто его не держит – чего же ждать?..
Он заслышал вдруг шаги жены в сенях и взял первую попавшуюся книжку в руки, – то было "Учение и хитрость ратного строения пехотных людей", – чтобы не завязнуть с ней в каком-нибудь пустом и часто враждебном разговоре. Она вошла. Это была располневшая женщина в дорогом тяжелом платье и в усыпанном жемчугом подубруснике из золотной материи, поверх которого был повязан белый расшитый убрус. Она уже перестала белиться и румяниться, и ее пунцовые, налитые щеки были теперь от долгих притираний какого-то нездорового и неприятного вида. В заплывших, но вострых глазках ее была, как всегда, враждебность загодя…
– А гдe же Воин-то? – сказала она. – Я думала, у тебя он…
– Не знаю…
– А не мешало бы… – поджимая губы, сказала она. – Отец, а ничего не видишь… Он словно пришитый торчит все около забора алфимовского: должно, присушила какая…
– Будет тебе все зря лиховаться-то!..
– Как это так зря? Что, алфимовская-то девка нешто ему в версту? Нашел добро!.. Сперва острамил с побегом своим на всю Москву, а теперь…
Все вдруг бледно вздрогнуло, и еще властнее раскатился над изнемогающей землей гром. Густо-синяя туча с бронзовыми краями заволокла уже полнеба, и резко выделялись на ней дальние белые колоколенки. Все было освещено каким-то жутким светом. И были тревожны голоса людей, и полет птиц, и трепетанье листьев.
– Ты знаешь, что я об этих делах думаю, Настя, и потому…
Снова все вздрогнуло, и сразу яро треснул гром и покатился, полный и могучий, в раскаленные дали.
– Свят, свят, свят… – испуганно крестясь, проговорила Настасья Гавриловна. – Ох, индо ноженьки не стоят, как испужалась…
Вихрь, крутя пылью, пронесся над городом. Где-то захлопала ставня. Сразу потемнело.
– Аксютка… Нянюшка… – испуганно кричала уже в сенях Настасья Гавриловна. – Да куды вы все провалились?.. Закрывайте окна… Нянюшка, а ты поди лампадки везде засвети… Да в поварню кто сбегайте: труба закрыта ли?.. И…
Что-то фиолетово ослепило, и сразу что-то огромное и сухое сорвалось с неба и раскатилось по жаркой земле, все потрясая. Деревья согнулись под набежавшим ветром. Вся Москва скрылась в косматой, зловеще-бурой туче пыли… И вдруг раздался истошный крик:
– Матушки, родимые, поглядите-ка: у Рожества Богородицы загорелось!..
Но по крышам, по сухой земле и по листве уже застучали, зашлепали первые крупные капли дождя…
XIII. Кровавый смерч
Чрез своих лазутчиков Степан проведал, что новый астраханский воевода князь И.С. Прозоровский спускается по Волге с ратными людьми и что в его распоряжении находится целых четыре приказа (полка), то есть около четырех тысяч человек. Да говорили, что и с Симбирской Черты он снял ратных людей себе в подкрепление, и из Самары, и из Саратова. Сила собиралась немалая, тем более что московские стрелецкие приказы это совсем не то, что стрельцы астраханские. Степан призадумался: это могло быть и развязкой. Зовы со всей Руси к нему шли по-прежнему, но степной волк был хитер и осторожен. Если, худо ли, хорошо ли, Москва справилась и с ляхами, и со шведами, то с ним-то справится наверное. С другой стороны, казаки все сильнее тянули за зипунами. В его глазах зипуны эти большой роли не играли, но в этом направлении открывалась возможность, за неимением лучшего, сыграть роль южного Ермака.
И вот в начале марта Степан объявил поход на Персию. Станица встретила его великим ликованием и шумом, среди которого прошла как-то незаметно таинственная смерть Федьки Сукнина, который в последнее время все что-то со старшиной "загрызался" и вдруг был найден на рассвете под стенами городка с пулей в затылке. Казаки лихорадочно и весело готовились к походу: струги ладили, оружие исправляли и чистили, припас всякий готовили… Выходить в море в марте было раненько, но как ни тихо шел Прозоровский, все же он был уже под Астраханью, и мешкать просто не было уже времени. И вот 23 марта, в ветреный солнечный день, когда густо-синее море рябило мелкими белыми барашками, с криками, пальбой и великим чертыханьем и матерщиной подгулявшие казаки подняли паруса на своих двадцати четырех стругах и с песнями побежали к кавказским берегам. Огромное большинство из них о море не имело ни малейшего понятия, но, как известно, двум смертям не бывать, а одной не миновать, и к тому же с ними были запорожцы, которым морскую воду приходилось хлебать не раз…
И закрутился огненно-кровавый смерч вдоль опаленных берегов Каспия. Где стояли крепостцы, там казаки обходили препятствия сторонкой, а где защиты населению не было, там они жгли, грабили, насиловали, резали, лгали, погибали в крови и вине сами, но не щадили и людей. Не было того преступления законов божеских и человеческих, которое осталось бы не совершенным казаками. И так длилось целый год, от северных берегов Кавказа до юго-восточных пустынь закаспийских. Их струги были переполнены золотом, парчой, камнями самоцветными, оружием драгоценным, тканями самыми дорогими и ясырем, т. е. пленниками для продажи в рабство: вчерашние рабы только для себя хотели воли. У самого Степана жила в шатре, противно всем обычаям казацким, пленная красавица персиянка, Гомартадж, что значит Венец лунный – дочь славного воина и вельможи персидского, Менеды-хана…
И так как добычи просто-напросто грузить было уже некуда, то повернули казаки на Свиной остров, к берегам кавказским. Там тотчас же начался шумный дуван. Но расстаться с разбоем не хотелось все же: изредка делали казаки набеги на близ лежащие на кавказском берегу городки, иногда возили они туда свой ясырь и отдавали его задешево: на счет кормов и самим было плохо, так как не хватало хлеба. Страдали казаки и от недостатка пресной воды и часто вынуждены были пить морскую воду, от которой потом болели…
Начались споры, что делать и куда путь держать. Нарастало часто беспредметное раздражение. Очень косились они и потихоньку ворчали и на атамана, который держал в своем шатре красавицу Гомартадж: не по-казацки это – ежели никому бабы держать нельзя, так, значит, нельзя и атаману. Мука о женщине терзала их железными когтями и наяву, и во сне. И на кой черт все богатства эти, ежели на них тут ничего не укупишь?.. Падали духом… Вспыхнула какая-то болезнь, от которой стали многие помирать.
И вот раз жарким полднем, когда казаки изнемогали от зноя и среди тишины лагеря порхала только жалобная и нежная песенка тоскующей Гомартадж, вдруг раздался панический крик:
– Персюки!..
Прямо на Свиной остров от берегов Персии шла большая флотилия: то вел ратную силу против воровских казаков сам старый Менеды-хан. С ним был и его сын, молодой красавец Шабынь-Дебей, который горел местью за плен, а может, и за позор своей единственной сестры, Гомартадж. В отряде хана были не только персы, но и наемные кумыки и гopcкиe черкесы, всего человек тысячи четыре, то есть почти втрое больше, чем было казаков. Казаки с криками бросились к оружию, а Гомартадж вскочила и замерла, вся уйдя в свои огромные черные прелестные глаза…
И завязался на синих волнах ожесточенный бой. Но недолго длился он: персы были разбиты наголову. Старый хан был убит пулей на глазах простиравшей к нему руки дочери, Шабынь-Дебея провели связанного вместе с другими пленными в камыши, и только три струга персидских успели уйти назад к берегам Персии. Гомартадж, впившись зубами в белую руку свою, лежала по своей привычке на земле, лицом вниз, и в душе ее была черная смерть: теперь для нее было все кончено…
И вдруг около нее послышался шорох. Она испуганно подняла голову: подле стоял Васька Сокольник и, робко улыбаясь ей, тепло смотрел на нее своими нежно-голубыми глазами: ничего-де не опасайся, я тута… Она недоверчиво смотрела на него исподлобья своими дикими глазами. А он, все ободрительно потряхивая головой, достал из-за пазухи большую звезду из камней самоцветных – еще в Фарабате взял он ее в сгоревшем дворце шаховом – и протянул ее девушке. Та сперва удивилась, – этим алмазам да сапфиру синему в середке цены не было, – потом робко взяла подарок, слабо улыбнулась казаку и вдруг, снова зарыдав, уткнулась лицом в сухую землю… Васька жалостливо покрутил головой и на цыпочках отошел прочь: он не знал, ни что сказать, ни что сделать, да и атамана опасался…
Победа была полная, но казаки не очень ликовали. И особенно задумчив был Степан и старшины. Они понимали, что у шаха силы еще очень много, а у них она быстро шла на убыль: за последнее время в стычках и от болезни погибло больше пятисот казаков, а болезнь не только не унималась, но наоборот, разгоралась все более и более. И если много было у казаков тканей шелковых, золота, камней драгоценных, то хлеба не хватало, а баранина всем осточертела до того, что без дрожи на нее уж и смотреть не могли. И одно проигранное сражение, и потеряют они всю славу свою, и все свои богатства, которые тому же Степану были очень нужны для дальнейшего. Прошло еще несколько дней. Туча тоски и раздражения над казачьим лагерем все сгущалась. И вот раз вечером, под звездами, на берегу спящего моря, услышал Степан тихую и печальную песню, новую песню – должно быть, опять сложил Васька Сокольник, чистый высокий тенор которого плыл теперь так красиво под звездами над тихим морем. Степан прислушался:
Как далеченько, далеко во чистом поле, -
унывно пели казаки, -
Да еще как подалей, на синем море,
Как на синем было море, на Хвалынскиим,
Что на славном было острове на персидскиим,
Собирались казаки, добры молодцы,
Они думушку гадали все великую,
Думу крепкую гадали, заединую:
Вот кому из нас, ребятушки, атаманом быть?
Да кому из нас, ребятушки, атаманом слыть?
Атаманом быть Степану Тимофеичу,
Есаулом быть Иван Андреичу…
Атаман возговорит, как в трубу трубит,
Есаул возговорит, как в свирель играть:
Не пора ли нам, ребятушки, со синя моря,
Что на матушку на Волгу, на быстру реку?..
И был так тосклив заливистый и чистый Васькин тенор, что даже Гомартадж в скорби своей затаилась, слушая… И быстро, быстро капали слезы ее в сухой песок острова. И тосковали все: домой, домой!..
На другой день казаки, бывшие с ясырем на берегу, привезли весть, что раздраженные персы готовят большое войско, чтобы идти не только против воровских казаков, но и против русских вообще. А из Астрахани прилетел слушок, что будто пришла туда милостивая грамота от великого государя, который – если казаки только принесут ему вины свои – загодя все эти вины им отпускал…
Домой! Домой!
XIV. На радостях
По островам волжского излива, в камышах, давно уже стояли на челнах дозорные астраханского воеводы: не покажутся ли с моря гости дорогие?.. Хотя гарнизон Астрахани и был значительно увеличен, но воеводы чувствовали себя невесело: среди стрельцов и работных людей шло обычное шатание. И потому помимо стрельцов действительно была заготовлена и царская милостивая грамота, которою казакам загодя отпускались все их вины пред великим государем. Этот способ развязки всего воровского дела и воеводам и всему крапивному семени приказных был много приятнее: можно было рассчитывать на богатые поминки от казаков.