Прошли года. Все как будто успокоилось. Алена отпросилась будто на богомолье и не вернулась. Сперва поступила она было в монастырек один глухой, но скоро покинула пустынь: пусто-то пусто, – говаривала она потом, – а бесов густо. Но все же от монастырька осталось в ней что-то и в одеже ее, – она и повязывалась, как скитница, – и в говоре тихом и медлительном, и во всей ее повадке. Потом чрез знакомую купчиху, которой она очень полюбилась, устроилась она при ее огородах, в этой вот заброшенной избушке, на краю Темникова. Кормилась она тем, что ходила на помочи в зажиточные дома, помогала роженицам, постирушки брала. Сперва приказные привязывались было к ней: откуда, почему, как, но так как взять с нее было нечего и так как все ее маленько побаивались, – ее ведуньей считали, – то и оставили ее помаленьку. К ведуньям тогда относились все с большим опасением: и то перед ними все от последнего нищего до воеводы заискивали, а то жгли их в струбах…
И потихоньку уверили ее все, что она в самом деле человек совсем особенный и что она видит и знает то, чего другие не видят и не знают. Это было тем более легко, что и сама она чувствовала в себе властное брожение каких-то темных сил: часто не спала она целыми неделями, часто в порыве дикой тоски билась о землю до изнеможения, часто, точно вихрем каким подхваченная, говорила она вещи, совершенно и для себя неожиданные. И когда летом при полном безветрии крутились по пыльной дороге таинственные вихри, она чуяла в них присутствие несомненное нечистой силы, и по спине ее ползли острые мурашки. И, когда тихою ночью, среди звезд вдруг пролетало что-то огневое и рассыпалось над черной землей пучками золотых и бриллиантовых искр, она замирала: это – Он… К кому Он?.. Уж не к ней ли?.. И, когда бессонной ночью слышала она тихие шорохи, потрескивание, тихую поступь, вся холодея, она чутко настораживалась, напряженно смотрела в темноту, и боялась, и звала, и ожидала каких-то жутких откровений.
И в то же время знала она, что ничего она не знает, и это мучило ее. Она знала, что есть волшебные травы, которые предохраняют человека от всяких зол и всячески облегчают ему его тяжелую долю, но она не знала, что именно это за травы и где взять их. Она много раз слышала про жуткое и прекрасное цветение папоротника, что Перуновым цветом зовется, в черную, страшную ночь с Аграфены Купальницы под Ивана Купалу, и, полумертвая от страха, она ходила за ним и ничего не нашла. Слышала она, что ежели пымать пару влюбленных лягушек да бросить их в муравейник, то, когда муравьи обгложут их, их кости в виде вилочки и крючка становятся всесильным талисманом в любовной тоске, но никогда не удавалось ей застать такую влюбленную пару… И в ожидании этих жутких откровений ее темный, глубокий взгляд приобретал какое-то особенное выражение, от которого у многих мурашки по коже бегали, и пугала она их, и тянуло их к ней. В церковь она никогда не ходила, попов не любила и презрительно звала их брюханами.
В слободе под Темниковым, с самого краю, жил старый пчеляк Блоха, белый, как лунь, лысый, маленький, но широкий старик. У него хорошо велись пчелы и, слышно, были деньги. И все говорили, что был старик ведун. Алена завела с ним знакомство, и старик привязался к тихой, строгой бабе и потихоньку сообщил ей несколько заговоров, – от зубной боли, на унятие крови, от кумохи-трясовицы, от криксы… – и указал несколько полезных травок: череду, что от золотухи помогает, шалфей, что против головной боли идет, мать-мачеху, зверобой золотой, девятисил, тирлич-траву и корень-ревень, что под Ивана Купалу на заре ревет и стонет… И рассказывал он ей о перелет-траве, что человека невидимым делает и переносит его, как звезда какая, с места на место по ночам, и про архилин-траву, против которой бессилен не только злой человек, но и всякий дух злой, и про силу-траву, корень которой растет накрест, а сама она с локоть вышиной, и про траву, что Адамовой головой называется и полезна против порчи и вообще нечисти всякой, и про плакун-траву, что растет на обидящем месте, т. е.там, где кровь невинная пролита была, и которую зовут всем травам матерью, и про одолень-траву, что домашний скот оберегает и девичью зазнобу любовную унимает, и про сон-траву, что помогает будущее свое узнать человеку, и про прострел-траву, которой даже сам Сатана боится, и про любисток-цвет, которым девицы в бане парятся, чтобы тело молодилося, добрым молодцам любилося, чтобы девицы невестились скорей…И затвердила она под руководством старого пчеляка молитву-заговор для сбора трав купальских: "Встану я, раба Божия, помолясь да благословясь, пойду во чистое поле, под красное солнце, под светлый месяц, под частая звезды, под перелетные облака, стану я, раба Божия во чистом поле на ровном месте, что на том ли на престоле Господнем, облачусь я облаками, покроюся небесами, на главу положу злат венец, солнце красное, подпояшусь cветлыми зорями, обтычусь частыми звездами, что стрелами вострыми. Праведное солнце, благослови корни копать, цветы рвать, травы собирать!.. Во имя Отца и Сына и Св. Духа. Аминь"… А помирая, в самый последний час свой, велел он уж через силу вынуть из его укладки книжку одну старую, в которой, по его словам, было открыто человеку все, но сам он, безграмотный, не знал, что было в вещей книге. Книжка была размером небольшая, но очень толстая и от старости вся темная, а местами почти даже черная. И много листов ее до того истлели, что рассыпались при малейшем прикосновении. И были нарисованы в книге травы всякие, и цветы, и звезды предивные, и круги какие-то, и треугольники, и месяц с глазами, носом и ртом, как у человека, и знаки непонятные всякие. Вскоре Алене удалось заговорить у ее благодетельницы купчихи боль зубную, от которой та на крик кричала, а потом воеводу самого она от рожи вылечила настоем травки одной стариковской, вылечила тогда, когда его, распухшего и страшного, почитай без памяти, уже под образа положили. И по завету старика-пчеляка денег ни с кого она не брала за лечение и трудилась только Бога для…
И с великими трудами стала она учиться грамоте, – первые буковы показал ей дьячок от Всех Скорбящих, пьянчужка жалкий и забитый, – и скоро одолела она хитрое искусство это настолько, что могла уже потихоньку читать Псалтырь. Но когда, сама не своя от возбуждения, взялась она за стариковскую вещую книгу, – она берегла ее пуще зеницы ока, – то узнала с великим огорчением, что книга эта написана не по-нашему, а на каком-то чужом, может быть, даже не на людском языке. Она вся потухла и без конца осторожно перебирала истлевшие страницы и все дивилась и на месяц с лицом человечьим, и на травы невиданные, и на зверей страшных, и на все эти круги и знаки, и бесплодно тщилась понять, что все это значит и на что это нужно.
Приход о. Евдокима окрылил ее: он поп, человек ученый, и наверное откроет ей тайну вещей книги. И было маленько боязно: не отняли бы часом?..
Она усадила гостей за стол и поставила пред ними капусты пластовой в деревянной расписной миске и отрезала по ломтю хлеба.
– Кушайте во здравие, гости дорогие…
– А винца чарочки не найдется для меня, грешного? – заискивающе подъехал отец Евдоким. – Уж больно прозяб я…
– Ты знаешь, отец, что этого я добра никогда не держу… – строго повела Алена бровью. – Не взыщи…
– Ну, что ж тут будешь делать? На нет и суда нет… Поддерживай, Петра, раб Божий…
В молчании быстро справились с капустой. Алена подала каши с маслом постным и поставила на стол большой ковш квасу. На шестке скворчала уже яишенка с луком.
– Ну вот и слава Тебe, Господи… – проговорил о. Евдоким, вытирая руки о столешник и добродушно рыгая. – Много ли человеку надо?
Он держал здесь себя просто, без своих обычных вывертов, – так, попик, каких тысячи…
– Ну а что у вас в народе слышно, Аленушка? – спросил он, опять благодушно рыгая. – О чем поговаривают, на что надеются люди Божии?
– Да как тебе сказать? – затруднилась Алена. – О вере много спорят. Ну, только у нас на новое народ не тянет, старинки больше все держатся. А так… ожидание большое. Bcе ждут, а чего – никто не знает. Ну а которые серчают на поборы – прямо вот последнее из рук вырывают, ровно вот псы голодные, прости Господи. И которые жители к казакам подались, а другие и за Черту ушли…
– Ну а пытала ли, чего вы-де сироты, ждете? – глядя на нее своими горячими глазами, сказал Петр. – Какого спасения и от кого ожидаете?
– Прямо не пытала, знамо дело, а так все больше вокруг да около… – отвечала Алена. – Нет, они и сами путем не знают, как там и что… А только все облегченья ждут, лутчей жизни… – вдруг решительно прибавила она. – Устали, тягостно…
– Града настоящего не имамы, но грядущего взыскуем… – задумчиво проговорил о. Евдоким, и его двойное лицо вдруг все согрелось. – Буди, Господи, буди – не дай пропасть людям Твоим!..
В небе стало расчищать. За лесами запылала багряная заря, и от нее в сумрачной избенке все стало багровым: и лица людей, и печь большая, и венички трав. И в глазах красные точки загорались. И чем-то тайным овеяло насторожившиеся души.
– А у нас тут случай какой вышел… – сказала Алена. – Был у Покрова Богородицы престол и торг, как всегда, большой. Ну, известно, собрались и вожатые с медведями, и шпыни, и гусляры, и скоморохи, и давай действа свои представлять. И вот понадевали они шапки боярские, лубяные, чуть не в сажень росту, и ходят так вальяжно, что и на версту к ним не подойдешь. А другие, вроде челобитчиков, за ними ходят с лукошками в руках и все им кланяются. Бояре гонят их с лукошками, денег велят приносить, а те не идут. И вот осерчали челобитчики будто и давай бояр срамословить. А там и за палки взялись… А другие-то скоморохи кричат народу, глядите, православные, как холопи из господ жир выбивают! А народ за животики хватается, с ног со смеху валится… И вдруг, как на грех, воевода. Сичас сгребли это скоморохов, на съезжую и за батоги… – она содрогнулась. – А потом приказный вычитывать стал, что и гуслярам всем, и скоморохам указал царь на Руси-де не быть… Видно, правда-то и царю глаза колет… – тихонько заключила она…
Опять помолчали.
– Вот что, Аленушка… – вдруг заговорил Петр. – Нам дальше итти надобно. Сроки подходят… И ежели прослышите вы тут, что двинулся народ православный, поддержите дело народное по мере сил и возможности. Готовьтесь и вы, сговаривайтесь, которые поскладнее… Ну, только одно помните: чтобы не было бесчинства никакого, чтобы все совестно было, по-Божьи. И чтобы, главное, зря людей не переводить. И среди высоких людей есть люди совести приверженные. Так чтобы порухи им никакой не делали, а напротив того, держали бы их с великим бережением… Поняла ли, касатка?
– Поняла… – потупившись, тихо отозвалась из красного еще сумрака Алена.
– И ежели будут грамоты от нас какие, можно ли через тебя пересылать их?
– Можно.
– А не убоишься, мотри?
– Я? – усмехнулась Алена, подняв розовое лицо. – Я свое давно отбоялась. Теперь мне бояться нечего… Не сумлевайся ни в чем…
Наступило долгое молчание: всякий жил своим. Багряные отсветы мутнели и потухали. Наступала тьма. Ветер бушевал все сильнее.
Алена решилась переговорить о книге. И опять стало опасно: а вдруг отымут? И усмехнулась про себя: ну и отымут, и что же? Все одно, книга для нее как семью печатями запечатана. Но дознаться своего все-таки хотелось.
– А что я тебя, отец Евдоким, спросить хочу… – проговорила она. – Ты человек ученый, так, может, поможешь мне в беде моей…
– В чем дело, родимка? Давай разберем…
– Погодь маленько…
Она вышла из избы и чрез некоторое время вернулась с книгой, завернутой бережно в рушник шитый. Она зажгла от угольков лучиНу воткнула ее в стену над головой странников и положила на стол пред ними ветхую книгу.
– Вот книгу эту перед смертью отказал мне старец один здешний, Блохой прозывался… – сказала она. – Я было прочитать, ан не про нас, знать, писано. Может, ты прочитаешь, отец?
– Можно. Попытаем…
Он надел огромные очки в ржавой оправе, бережно раскрыл книгу, поднял ее ближе к огню – и осекся: ни единой буквы разобрать нельзя.
– Нет, касатка, это чего-то не по-нашему писано… – сказал он, опуская книгу. – Ничего не разберу…
– Да хошь какого она письма-то?
– И того не ведаю: не то немецкого, не то греческого, не то латинского…
– Ах ты, грех какой!..
– А любопытно бы…
И, склонившись над таинственной книгой, неизвестно кем и для кого и где и когда составленной, все медлительно стали рассматривать и месяц с лицом человеческим, и зверей, незнамо где живущих, и травы таинственные, и круги, и треугольники, и знаки… И пытались разгадать смысл всего этого, и ничего не могли, и сгущалась ночь над точно бесприютной землей, и рвал и метал, тоскуя о чем-то, буйный ветер…
– Ежели хочешь, сносим в Москву твою книжицу… – сказал о. Евдоким, которому тоже любопытно было все это. – Покажем там немчинам каким в слободе их. Те народ на все дошлай…
Но Алене было жалко расстаться со своей книгой.
– Куды в Москву ее нести? – сказала она. – Она и здесь-то, на месте лежа, того гляди, рассыплется…
Помолчали.
– Только смотри, умница, спрячь ее будя подальше… – сказал о. Евдоким. – За такия книжки на Москве народу пожгли и не сосчитаешь… Потому это волхвование считается…
И все как заколдованные смотрели на страшную книгу, и в душах их было великое недоумение. Ведь вот он, вход в миры иные, которые каждый человек чует душой своей, а нет, заперт этот вход навеки и нет у них, темных, ключа к таинственной двери…
XVII. У Николы-на-Столпах
Было яркое, морозное, ядреное утро. Над белой в снегах Москвой стояли золотистые, кудрявые столбики дыма. Празднично звонили колокола.
У Николы-на-Столпах был престол. За позднюю обедню ждали великого государя: богомольный царь всегда старался отстоять обедню там, где был храмовой праздник, а тут это тем более было нужно, что это был приход его любимца, Артамона Сергеича Матвеева. На паперти в ожидании царя стояли в дорогих становых шубах и собольих шапках Артамон Сергеич и "глубокий дворских обхождений проникатель" И.М. Языков, тоже прихожанин к Николе, думный дворянин, высокий, статный, с небольшой золотистой бородкой и несколько презрительным выражением молодого лица. Он хорошо знал языки и часто езжал в посольствах за границу, а потому по части тонкого обхождения никто не мог сравняться с ним. Поодаль толпился народ. В Артамоне Сергеиче москвитяне чтили не только собинного дружка царева, но и очень мягкого и обходительного человека, который не заносился…
– Как бы не задержался государь… – сказал Артамон Сергеич. – Вчера вечером, сказывали, государыня Марья Ильинишна занемогла что-то…
– Государь известил бы… – сказал Языков и слегка улыбнулся. – А болезнь великой государыни известна: блинков в субботу покушала… С ней частенько это случается. Присылали ко мне чаю попросить. Я, говорю, с превеликим удовольствием, ну только чай в таких болезнях не помогает: лучше-де маленько попоститься. Ну, все же отпустил им чаю. А потом, сказывали, чуть не бунт наверху произошел: какой-то из верховых старцев поведал великому государю, что делается-де чай из змеиного жиру да костей собачьих и потому-де уж не губи царицу-матушку зелием окаянным. Государь забеспокоился и крестового попа запросил: гоже ли, де? Ну, тот ничего, благословил: травка-де Божье создание…
Артамону Сергеичу не нравился несколько насмешливый тон Языкова, а кроме того, Языков тянул руку Милославских, и надо было быть с ним начеку. И он переменил разговор.
– А вчера государь письмо из Киева, от Лазаря Барановича получил… – сказал он. – Радуется Лазарь, что потихоньку Русь привыкает к иноземцам, что даже сам синклит-де пресветлого царского величества польского языка не гнушается, но чтут книги ляцкие в сладость…
– Да… – заметил Языков. – Многие уже стали заводить политес с манеру польского. Да и пора, Артамон Сергеич: такие обломы, смотреть просто совестно! Вот, помню, недавно отправляли меня посольством в Париж. Ну, выдали все грамоты, как полагается, травами пышно изукрашенные, титул государев весь, полностью и с распространенным богословием выписан, поминки любительские к двору французскому передали, а потом, по обычаю, дьяк Посолького Приказа наставление мне, послу, читать стал: дорогой-де безобразить никак не моги, домов не грабь, говори речи вежливые, разумным поступком, а боле-де всего не упивайся… А потом высморкался эдак двумя перстами да как об пол шлепнет… Чуть я со смеху не покатился, право слово!.. Такие обломы, упаси, Господи…
– Ничего, обтыркаются помаленьку… – примирительно заметил Матвеев. – А вчерась вечером, как прочитали письмо Лазаря, государь задумался эдак, да и говорит, что, знамо дело, реки вспять не текут, ну а между протчим иной раз и жалко как-то станет, что старые обычаи на Руси поисшаталися.
– Да, крепко, крепко еще в нас эта старинка-то сидит!..
В уже занесенных глубокими сугробами улицах вдруг послышались крики. Из-за угла вынеслись на конях цветные вершники, а вслед за вершниками, окруженный ближними боярами и жильцами, тяжело заколыхался по ухабам теплый царский возок. "Берегись… берегись!.." – кричали вершники, но больше так только, для порядка, потому что весь народ при появлении царского поезда сперва испуганно шарахался в сторону, а затем, справившись, валился в снег ниц: "батюшка… светлые очи твои… родимый…" За царским возком колыхались возки приглашенных царем бояр…
Матвеев с Языковым отвесили царю низкий поклон и пытливо посмотрели на полное, благодушное лицо его, в его действительно ясные, безмятежные очи: стало быть, государыне полегчало…
– А каков мерзавец-то, а? – ласково проговорил царь. – Индо дух захватывает…
– Варвара мостит, Савва гвозди острит, а Микола приколачивает, говорится, великий государь… – сказал Матвеев. – Скоро и Спиридона солнцеповорота: солнце на лето. Зима на мороз…
– А звезды по ночам какие… – сказал Морозов. – К урожаю…
– Дал бы Бог!.. – набожно проговорил государь. – Ну пойдемте, помолимся…
И, взяв государя почтительно под руки, Матвеев и Языков повели его в храм. Сзади медлительно, с важностию, шел неизменный спутник царев боярин Морозов с белой, закрывающей всю грудь бородой. А за ним другие бояре в золотных турских шубах. В шапках горлатных, с посохами… И не успели двери, впустив белое облако пара, за царем и свитой его затвориться, как под низкими, сияющими позолотой сводами храма, полился бархатный бас дьякона:
– Благослови, владыко…
И зажурчало в алтаре ответно:
– Благословенно царство Отца, Сына и Святого Духа ныне и присно и во веки веков!..
– Амии-и-и-нь… – нарядно и торжественно вздохнул прекрасный хор.