На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин 42 стр.


Его сердце ныло. Ему было жаль своей лапушки. Ему хотелось приголубить ее, утешить, успокоить. Он быстро вбежал на крыльцо, в сени, в терем, и не успел отворить двери, как Пелагея Мироновна бросилась ему на шею:

– Сокол ты мой, Ванюша…

И мягкие, жаркие губы, поцелуй которых всегда так пьянил его, уже искали его губ.

– Лапушка ты моя… Радость бесценная…

– Дай инь крест, что никакой зазнобушки нет у тебя там…

– Есть у меня только одна зазноба… – жарко обнял он ее. – Вот она!

– Дай крест!..

– На… – широко перекрестился он на иконы. – И вот тебе слово мое: ежели подождешь ты меня здесь спокойным обычаем, – больше месяца я не пробуду в отлучке, – то, приехавши, мы будем с тобой думу накрепко думать, как нам со всем этим развязаться и зажить по-новому, по-хорошему…

– Верное слово? – восхищенная, прижалась она к нему.

– Верное слово!..

– Дай крест!

– На, на, на!..

– Ну, ладно, поезжай, – сказала она, вдруг опять заплакав и улыбаясь. – А я буду сидеть все у окна да на Волгу смотреть: не бежит ли сверху стружок золотца моего, моего милого?.. А ежели к строку тебя не будет, так и знай, я поеду за тобой…

– Лапушка, ненаглядная… Да разве есть сила, которая оторвала бы меня от тебя?.. – словно пьяный, шептал он жарко. – Нет, нет, потом… ночью… Ждут меня казаки с обедом… Распорядиться надо… Ну, до ночки!

И, весь в огне, он вырвался от нее, шатаясь, выбежал в сени и загрохотал по своей привычке каблуками по лестнице.

Под стенами города уже горели костры, на которых в черных закоптелых котлах варилась похлебка. Казаки жались ближе к стенам, в холодок: солнце пекло невыносимо. Царицынцы не уходили и, точно заколдованные, смотрели на привольное житье казацкое. Бабы, подпершись рукой, смотрели на Степана собачьими глазами и переговаривались:

– Батюшка… сокол-то наш…

– А у нас тут, бабыньки, прохожие люди останавливались, так сказывали, что будто объявился на Москве Никон, что ли, какой-то, пес его знает, и будто, вишь, хочет он, собака, себя на место Христа поставить, чтобы все ему покланялись. Вот и поднялся Степан Тимофеевич вере православной на защиту…

– Что говорит, Орел… Ишь, как похаживат, да покрикиват, – что твой воевода царский!..

– А бояре, вишь, стакнулись все семеро, чтобы семью царскую извести и чтоб опять народ православный весь под себя забрать. Ну а казаки на это несогласные…

– Гляди, гляди, бабыньки: водки-то сколько казакам привезли… Нюжли всю вылакают?

– О-хо-хо-хо… – тяжело вздохнул плотный посадский, который молча исподлобья смотрел на шумный табор казацкий. – Вот тут и послушай дур… На место Христа… все семь бояр… – передразнил он. – Идет атаман казацкое устройство везде установить, чтобы всякий всякому ровней был и чтобы все у всех было обчее… А они: семь бояр!.. вера православная! Дуры вы были, дурами и остались…

– Га!.. – враз взъелись бабы. – Вишь, какой умник выискался! Наел загривок-то и величается: я ли, не я ли… А кто ты? Нашему пестрому кобелю троюродный брат…

Посадский плюнул и молча скрылся в толпе.

– Ага, не любишь!.. – засмеялись бабы.

Костры закидали песком и водой залили. И вкруг пышущих, вкусно пахнущих котлов уселись казаки. Десятские разносили водку. Казаки крестились, молодцевато хлопали по чарке и дружно погружали ложку в котлы. Степан и старшины обедали тут же, под башней, в холодке.

– А слышал, дружок-то твой старинный помирает? – спросил Ивашка.

– Какой дружок? – сказал Степан.

– А отец Арон, казначей…

– Вправду помирает али, может, озорует только? – засмеялся Степан.

– Поозоровал он за свой век вдоволь, а теперь, видно, взаправду помирать взялся… И не встает…

– Надо будет попрощаться сходить…

– Настырный старик… И такое иной раз соврет, индо ахнешь…

– Много нынче в людях дерзания всякого развелось… – сказал о. Смарагд, уписывая вкусную похлебку. – Все один другого переплюнуть стараются…

После обеда казаки вздремнули, кто где мог, а потом, умывшись, взялись дружно за приготовления к дальнейшему плаванию. И только к вечеру за делами выбрался Степан в Троицкий монастырь проститься с о. Ароном. И жаль немного было старика балагура, и тянуло как-то любопытство: точно прикоснуться к смерти хотелось…

Дверь в келию отца Арона была отворена настежь. Степан остановился на пороге: в келье полно было монахов, и тонких, и толстых, и позеленевших старцев, и румяных послушников с волосами копной. В переднем углу горели кротко лампады и сурово смотрели из-за них темные лики старинных икон. И было в комнате торжественно тихо. На шаги Степана монахи обернулись было, но тотчас же снова обратились к кровати, с которой слышались тихие, редкие, но мучительные стоны. Монахи слегка расступились, и Степан очутился около кровати, на которой лежало что-то огромное, желтое, волосатое и страшное. Кудлатая голова была запрокинута назад и чуть видные глаза были обращены на осиянные светом иконы, и была в этих глазах немая, исступленная, бешеная мольба.

– Отец Арон… – тихо позвал один из монахов умирающего. – А, отец Арон?

Тот медленно перевел на него свои трудные глаза.

– Вот дружок твой, атаман Степан Тимофеич, проститься с тобой пришел… – продолжал так же тихо монах. – Может, что прикажешь ему?..

По желтому, волосатому, налитому лицу прошло недоумение, усилие. Глаза на мгновение остановились на лице невольно подвинувшегося вперед Степана, но не мелькнуло в них ничего старого, знакомого, человеческого. И Степан вдруг, холодея, почувствовал себя крошечным и ничтожным, как песчинка, и все его дела показались ему пустыми в сравнении с тем, что происходило тут. И снова трудные глаза обратились к тихим огням в переднем углу, и снова налились немой, бешеной, исступленной мольбой – неизвестно о чем. А желтые, налитые, мохнатые руки, теперь больше похожие на лапы какого-то страшного зверя, стали тоскливо перебирать на груди легкое, грязное покрывало, от которого шел нестерпимый дух.

– Кончается… – тихо уронил кто-то.

Сзади произошло движение, и один из монахов вложил осторожно в мохнатые лапы горящую восковую свечу. Послышался шепот молитвы. Заплывшие глаза с немой, исступленной, бешеной мольбой смотрели, не отрываясь, на теплые огни и – тускнели, тускнели, тускнели… Послышался глухой рокот в груди, оборвались стоны, и все застыло. Монахи тихо крестились. В остановившихся, остекленевших глазах сияло отражение вечных огней…

Степан на цыпочках, осторожно вышел из келии. Монастырский колокол унывно возвёстил всему Царицыну о преставлении раба Божия отца Арона…

XXIV. В Усолье

И с утра уже толпились у казачьих стругов царицынские люди, а в особенности у большого струга, на котором, как говорили, хранилась несчетная казна казацкая и около которого день и ночь стояли на часах с обнаженными саблями старые казаки. И не одна казацкая и посадская голова, глядя на этот струг, затуманилась думкой; ахнуть бы как у этих чертей казну их да и махануть куда подальше… А они – хрен с ними!.. – еще себе добудут… Не меньшее, чем струг с казной золотой, возбуждали всеобщее внимание еще два больших судна, вдруг появившаяся в казацкой флотилии: одно было все обтянуто красным сукном, а другое – черным, а на корме у обоих поставлен был эдакий крытый шатер. И возбужденно, и с большой опаской передавали все на ушко один другому, что красный струг заготовлен под молодого царевича Алексия, про которого бояре распустили слух, что он помер в январе этого года, и которого казакам удалось у бояр выкрасть, а черный, под самого патриарха Никона, которому удалось скрыться от бояр и который не сегодня завтра должен прибыть в Царицын.

– Ника-ан? – недоверчиво переспрашивали другие. – Мели, Емеля, твоя неделя!.. Нешто потянут когда казаки за Никона, коли он всю веру святоотеческую нарушил?..

– Во, говори с дураком!.. – раздавались бабьи голоса. – Ничего он не нарушал. Это бояре про него слух пустили, что он на место Христа стать готовится, а он ни слухом ни духом тут не виноват. Он только старую веру утвердить хотел. Вся смута и тут от бояр идет. Потому седни патриарха сожрут, завтра царевича, а там, глядишь, и до самого царя доберутся.

– Ох, бабыньки, хошь бы глазком одним поглядеть, какой он на себя патриарх-то бывает.

– Какой? Известно какой… – бросил, проходя мимо, какой-то казак-зубоскал. – С хвостом и с рогами…

– Тьфу, окаянный. Чтоб тебе…

Наконец, назначен был и день отвала. Так как по-прежнему стояла несусветная жара, – из страшных пустынь Азии несло, как из раскаленной печи, – то старшины решили выступить только после заката солнца. Казаки – после напутственного молебна – были уже все по стругам. Царицынцы, бросив все дела, усеяли берег. Над городом стоял колокольный звон.

Степан снял шапку и поклонился на все стороны.

– Прощай, батюшка!.. – кричали царицынцы. – Счаетливой вам всем путины. Господь с вами… Ишь, орлы наше!..

И ходко, и красиво пошел на стрежень изукрашенный "Сокол" Степана. За ним тронулся струг патриарший. Царицынцы во все глаза смотрели на него, но никого на нем не было видно, только на корме у шатра с обнаженными саблями стояли два казака на часах.

– Значит, в шатре сам-то… – толковали царицынцы. – Эх, что бы его народу-то показать… Да нешто это мысленно?.. А может, какой лихой человек боярами подослан… Скажут тожа!.. Дык што?.. Пущай издали благословил бы народ. Гляди, гляди, ребята: царевичев трогается…

И на красном струге у шатра стояли на часах два казака с саблями.

– Зря, зря они от нас все так прячут… – говорили царицынцы. – Чай, всем лестно было бы поглядеть… Чего? Степан Тимофееич, он, брат, все знает, что и к чему… Нельзя значит нельзя!.. Да что, бабыньки: а вчерась вечерком я вышла на реку белье полоскать, ан гляжу, на красном-то струге, под шатром, сидит какой-то молодец. Зипун это алый, а кафтан поднебесный, а сам из себя эдакий тоненький, тонюсенький… Так я, вот истинный Господь, и обмерла!.. А из лица-то белый…

За стругом царевича тотчас же тронулся большой струг с казной казацкой, за ним выровнялись те тридцать стругов, которые должны были свернуть в Камышинку, на Дон, а за ними двинулась и вся десятитысячная масса войска казацкого, которое должно было идти Волгой на Москву. Запорожцы и другиe конные сели на коней и среди приветственных кликов народа выровнялись, и в облаке пыли стали подыматься по крутому взъезду на берег.

– С Богом!.. Дай Бог час!..

Ивашка Черноярец, ехавший рядом с полковником Ериком во главе отряда, будто оглядывая порядок среди всадников, все смотрел назад, на воеводские хоромы, которые выглядывали из-за стены среди двух башен. И всякий раз, как видел он светлое пятно у теремного окна, по сердцу его проходила горячая волна. "Нет, за такую бабу и жизнь отдать не грех!.. – решительно сплюнул он в сторону. – Только бы управиться там поскорее, да к ней, а там…"

Чрез пять ден сделали короткую передышку в Камышине и, помолившись, двинулись дальше. На зорьке тридцать стругов, назначенных на Дон, и струг с казной повернули в Камышинку, казачью реку. И долго казаки махали один другому шапками и все затуманились грустной думкой: придется ли когда с дружками свидеться?.. С этим отрядом пошел и Фролка, брат атаманов: он надоел Степану вечными жалобами, что казаки не уважают его, а кроме того, как там ни говори, все же свой глазок на Дону иметь не мешало. Он хошь и глуп, а все даст знать, ежели там что… Конница перешла Камышинку в брод и, вся мокрая, освежившаяся, вышла на серый бугор, где тлели в сухой траве кресты над могилами ратных людей московских, и шагом, в облаке душной пыли, шла высоким берегом, не теряя из глаз стругов.

Пред стругами была пустынная гладь могучей, полноводной реки, которая, пенясь под носами их стругов, могуче шла им навстречу, слева были бугры, обожженные солнцем, а справа – бескрайная степь. То же видели и конные. Здесь шла та "порозжая земля", то "дикое поле", которое так всегда манило к себе русского человека: одних потому, что это сладкая мати-пустыня, где так слышно душе человеческой присутствие Божие, других потому, что можно было здесь жить на всей своей воле: пусть бегают тут и стаи волчьи, пусть бродят и лихие люди, пусть наскочит даже иногда и татарский загон, но нет зато здесь наяна-воеводы, нет постылых приказных, нет родовитого богача-вотчинника или служилого помещика с их обжорливыми управителями, наглыми приказчиками и дворней дармоедами. И не меряна еще никем эта девственная, плодородная земля, и бери ее всякий, сколько хочешь, сколько только силушка твоя осилит: недаром в таких местах о ту пору самое владение называлось посильем и ограничивалось оно только мерой труда и средств земледельца: граница его владений была там, "куда его топор, соха да коса ходили". И было в Волге-матушке много рыбы всякой, много сладких медов да воску яраго приносили бортники из глуши заветных заволжских лесов с бортных урожаев, и не сосчитаешь всякого зверя по зверовьям бескрайным, да какого зверя: и соболь драгоценный водился в тех лесах, и куница, и лиса чернобурая, московскими боярами да боярынями излюбленная, и бобер седой, ровно вот мукой по хребту-то обсыпанный. Но еще очень, очень редки были тут посилья новоселов, займища каких-нибудь захребетников, бобылей голых или гулящих нетягольных людей, первые починки, первые деревни. А о селах и говорить нечего: ни одной колоколенки не маячило еще среди всего этого раздолья неоглядного…

Бодро и весело пришли казаки в Саратов. Городок только недавно перенесен был на правую сторону реки: раньше был он на левом, луговом берегу, чуть повыше теперешнего. Но в начале XVII в. ордынцы, степняки, дотла разорили его. Его поросшие бурьяном и крапивой развалины притягивали к себе всяких гулящих людей, которые искали тут все "поклажев", то есть кладов: все вокруг было ямами изрыто. Да и не только гулящие люди пытали тут счастья. Сохранился строгий выговор Алексея Михайловича одному стрелецкому голове: вы-де стрельцы, посланы на низовые города по важному делу государскому, а заместо того вы в старом Саратове поисками поклажев занялись…

Саратовцы были уже подготовлены к приему дорогих гостей и без единого выстрела широко распахнули перед ними городские ворота. Казаки вмиг порешили воеводу, всех дворян и приказных, животы их подуванили и, введя в городе казацкий порядок, поставили атамана и с песнями двинули дальше.

Без всякого труда и без единого выстрела овладели казаки небольшим острожком, который поставлен был в начале Жегулей, и с громкими песнями боролись они с очень быстрой в этой прекрасной теснине рекой, и так выбились к Самаре-городку, построенному при Феодоре Иоанновиче. Там при их приближении вспыхнула смута: одни хотели остаться верными Москве, а другие тянули за казаков. Сторонники вольности победили и с радостными кликами впустили в город казаков. Повешиенный на крепостной башне на случай появления врага вестовой колокол молчал. Казаки сразу утопили воеводу Ивана Алфимова, того самого, что в Москве суседом боярина Ордын-Нащокина был, перебили всех дворян и детей боярских и ввели и здесь казацкое устройство. А так как надо было отдохнуть маленько, починиться, – в пути-то оно все враз снашивается, – привести дела в порядок, то и решили старшины пробыть здесь несколько дней. И Степан поселился в воеводских хоромах и на ночь взял к себе дочку воеводы, Аннушку, тихого ангела с синими глазами…

Тем временем конница стала станом на другом берегу. Здесь край был уже заселеннее, и по самой Луке были уже довольно значительные селения, как Рождественское, Выползово, Ширяев Буерак, Моркваны… Стоявшие тут некогда татарские и болгарские селения давно уже исчезли без следа. И казаки не могли досыта надивиться красоте и богатству края…

– Ну, полковник, тут мне надо в сторону маленько с казаками понаведаться… – сказал, отдохнув после перехода, Ивашка Черноярец. – Я не надолго…

– Ну что ж, валяй!.. – попыхивая своей трубочкой, отвечал Ерик.

И, выбрав себе с полдюжины добрых казаков, Ивашка поскакал к Усолью. Места тут были все уже знакомые. Под селом Новый Теплый Стан, что на Брусяном Ключе, Ивашка повстречал двух бортников знакомых, Федьку Блинка да Спирьку Шмака.

– А-а, гора с горой!.. А что, ребята, старец Левонтий все тута?

– А куды ему, стервецу, деться?.. – отвечал Блинок, веселый паренек с косыми глазами. – Одно время жил он на берегу, на Волге, ну только теперь там заступил его старец Лука Безпортошный, а с ним десять детенышев…

Казаки заржали.

– Что это вы как непригоже прозвищу-то ему дали? Чай, старец – лицо духовное, наставник душ наших.

– Его все так зовут… – засмеялись бортники. – Потому он как за рыбачью снасть, так первым делом портки долой: эдак, говорит, куды способнее. Ну а между протчим обделистый монах: срубил на берегу баньку непыратую да и берет с проезжаюших по полуденьге с головы. Известно, в путине-то оно гоже попариться, вот и несут ему денежки со всех сторон…

– Оборотистый монашек!..

– Им никоторому перста в рот не клади, откусят – и не заметишь… – сказал Спирька, веснушчатый, но ловко сбитый паренек во всем домотканом и в ловко прилаженных лапотках. – Ты погляди тут какие палестины земли-то вокруг, а все монахи расхватали: то Чудова монастыря, то Новоспасского, то самого патриарха… He зевают!.. И боярин Морозов, свояк царев, такой кус ухватил, завалишься… Ну а все же супротив отцов духовных никто сустоять не может…

Назад Дальше