На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин 45 стр.


Бояре потянули за царем, и думные дьяки – они в заседаниях Думы всегда стояли, пока царь не приказывал им садиться, – записали решение: "Царь указал, и бояре приговорили шведам гонца домой послать – разрешить". Князь Иван Алексеевич значительно поводил своими нежно-голубыми и невинными, как у младенца, очами. Затем Алексей Михайлович, заглянув в свою записочку, поставил на обсуждение вопрос о новом окладе стрелецких денег: платить его городам в мочь или не в мочь, а если не в мочь, то для чего не в мочь? С ним справились довольно быстро, и Алексей Михайлович обратил внимание бояр на то, что новые храмы стали строиться со все большими и большими отступлениями от святоотеческих преданий: все эти луковки, шатры, бочки, может, и пригожи на хоромах, но для храма не годятся. И было постановлено еще раз повторить предписание, ничего не претворять по своему измышлению и церкви Божии строить по манере греческой, по правилам святых апостол и отец, чтобы была о пяти верхах и полушарием, а не шатром. На очереди было дело о воеводе уфимском, который крепко нагрешил во многих делах, в переговорах с калмыками уступил им обратно захваченных ими православных пленников. И приказал царь, и бояре приговорили думным дьякам пометить и их приговор записать: послать в Уфу "сыщика", а воевод написать наказ, как вести ему дело, отнять у него честь (чин) да написать ему с грозою и милостью, чтобы он к нам, великому государю, вину свою покрыл службою, казнье сделал бы прибыль свыше прежнего и тем возвратил себе отнятую честь, а сменять его – на этом особенно настаивал практичный Алексей Михайлович – убыточно и "Уфе к изводу", разорительно. Если же окажется правдой то, что слышно о пленных, "за то довелася ему смертная казнь, а то самое легкое, что отсечь руку и сослать в Сибирь, отписав на государя все его помехтья и вотчины".

Алексей Михайлович задумался: в записочке стоял у него весьма важный вопрос о пополнении Боярской думы новыми членами. Ему хотелось усилить в ней служилых, хотя и неродовитых людей. Таким людям обыкновенно, по указу государя, "думу сказывали и велели сидети с боярами в дум и всякия думные и тайные дела ведати". Но что-то подсказало ему, что сегодня этого вопроса поднимать не следует, что надо переходить скорее к главному вопросу, ради которого, собственно, сегодня и собралась Дума.

– Ну вот по мелочам теперь с Божией помощью, кажется, и все… – сказал Алексей Михайлович. – А теперь нужно нам крепко подумать про самое главное, про беду нашу великую, про казаков воровских. Дошло до нас, что вор тот, Стенька, покинул в Астрахани некую воинскую силу, а сам с остальными ворами своими пошел Волгой вверх. И отписывают воеводы со всех городов волжских, что заметна в народе шатость большая. Мы уже приговорили, чтобы московским дворянам велеть строиться к службе, запасы готовить и лошадей кормить и идти сражаться за все московское царство и за свои дома. Послезавтрева поутру будет этой конницe смотр мой царский. В помочь ей даны будут солдаты пешие и конные иноземного строю: рейтары и копейшики. А драгунов с Украины трогать не будем: ратная сила и там нужна. Ну только думаю я и опасаюсь: не мало ли того будет? Силы у воров прибыло много. Может, теперь же приговорить, чтобы собрать дворянскую конницу не только с Москвы, но и со всего государства?

Наступило молчание. Раскидывали умом. Князь Иван Алексеевич значительно двигал бровями. Трубецкой, хитренький, старался угадать, куда потянет великий государь. Ромодановский все боролся с зевотой. Дьячки выжидательно смотрели на царя.

– Дозволь, государь, мне слово молыть… – сказал князь Ю.А. Долгорукий.

– Кому, как не тебе, пристало, князь, подать в ратном деле свой совет первому? – сказал Алексей Михайлович. – Говори, Юрий Алексеич…

– Великий государь и бояре… – сказал князь своим суровым баском. – Я поседел в боях, и из вас многие за великого государя бились. И все мы знаем, что не одно число решает в бою дело: велика часто Федора, да дура, говорится, мал золотник, да дорог. Все мы знаем, что такое дворянская конница: на цыганский табор этот настоящему воину прямо жалко смотреть. Воин только тот, кто воин, а помещик, вотчинник, мужик и теперь уже не воин: обсиделись по запечью и на подъем тяжелы они стали. Все мы хорошо этих вояк наших знаем: "Дай Бог великому государю служить, а саблю из ножен не вынимать" – вот их всегдашний припев…

По высокому собранию пробежал смешок: гоже говорит князь, право слово, гоже!.. Улыбнулся и Алексей Михайлович.

– Один придет на аргамак сам и слуг своих на коней хороших посадит, – продолжал князь, – и вооружение им настоящее даст, и обоз за собой с припасом приведет в целую версту, а другой на пузатой клячонке сам-друг с единственным холопом своим притащится, вооружения у него всего одна пистоль ржавая, а запасу – мешок сухарей. Первый пищальный выстрел, и он бежит и все перед собою мнет и все дело расстраивает. Это ныне не дело, великий государь и бояре. А особенно в ратном деле с ворами. Передаваться ему будут и холопы, и мужики. И то, что в наших рядах будет только помехою, – значительно подчеркнул он, – то в его рядах, перебежав, может обернуться и к делу…

Бояре значительно переглянулись. В самую точку опять угодил князь… Ну и голова!.. Князь Иван Алексеевич оглянулся значительно, повел своей бровью соболиною, и на румяном лице его было рассуждение.

– И потому, великий государь, я предлагаю двинуть на Волгу пока только московскую конницу да солдатов иноземного строю, – продолжал князь, – а для бережения Москвы оставить стрельцов да твой, государев, стремянной приказ. А поелику замечание великого государя о сборе большей ратной силы вполне основательно, то я приговорил бы воеводам разборные списки заново пересмотреть скорым обычаем и показать, кто может явиться конен, люден и оружен так, как это по нашим временам требуется, мне могут сказать, что эдак всякий покажет, что он оскудел и немощен – так на эдаких можно сбор особый наложить, чтобы и они тягло в общем деле тянули…

Ордын Нащокин, точно оторвавшись от чего-то более важного, поддержал князя по всем статьям. Поддержал его и Матвеев. Трубецкой, сахарно улыбаясь, превознес и мудрость великого государя, и мудрость и храбрость воя именитого, князя Долгорукого, и патриотизм конницы дворянской, и храбрость полков иноземного строю, и все это у него вышло так медово, что всем стало тошно. Князь Иван Алексеевич значительно помалкивал, и на лице его было полное удовлетворение: вон он какими делами ворочает!..

– И необходимо полкам солдатским забрать с собой в поход гуляй-городки… – сказал старый Одоевский. – Против воров они не годятся, те бьются тоже огневым боем, но зато пригодятся они в действиях против черемисы и чюваши, которые бьются боем лучным, как татары-степняки…

Разработка подробностей заняла долгое время. Наконец, все было решено, и Алексей Михайлович, обратившись к дьякам, повелел пометить, что государь по этому важному делу указал и бояре приговорили…

– А теперь, бояре, чтобы дело наше с Божией помощью завершить, – сказал Алексей Михайлович, – ратным воеводой промышлять над ворами назначаю я думного боярина нашего князя Юрия Алексеевича Долгорукого…

Князь встал и бил государю челом. И бояре низкими поклонами поздравили именитого князя с новою монаршей милостью. И князь низкими поклонами благодарил бояр.

– А товарищем ему велю я быть стольнику нашему князю Константину Иванычу Щербатову… – добавил царь.

И князь Щербатов, небольшого роста, круглый, ловкий, со смышленым лицом и бойкими глазами, бил челом государю, а потом раскланивался и с боярами, поздравившими его с назначением.

Царь встал. Заседание было кончено. Бояре окружили царя, стараясь как бы попасть под светлые очи государевы. Особенно забегал, как всегда, лисичка Трубецкой. Но уже во время заседания у него невольно мелькнула мысль – он так уже был устроен и иначе не мог, – о том, что, если воры в самом деле под Москву опять подойдут, что, если они да верха возьмут?.. Гоже бы как на такой случай подготовиться…

– Завтра, бояре, сидения о делах у нас не будет… – сказал царь. – В Москву я еду. А послезавтрева будет смотр на поле, под Серебряным Бором, у Всесвятского села. Те, которые записаны по московскому ополчению, пусть изготовятся со всяким тщанием: будут иноземцы. Я было насчет погоды сумлевался маленько – ишь, как размокропогодилось, – да домрачей мой Афоня, такой дотошный до всего старик, заверил, что будет-де ведрено: петухи-де к вёдру запели… Ну вот… А с тем прощения просим… Ты, Сергеич, останься: инь поговорить с тобой надо. И ты, Борис Иваныч, маленько погоди…

Бояре били челом великому государю, выходили в сени, а оттуда брели двором к своим колымагам и коням. Князь Иван Алексеич шел – прямо засмотренье!.. Вся челядь царская, и старцы верховые, и карлики с карлицами, и жильцы, и рынды, только на него глаза и пялили: парсуна!.. И велик, и дороден, и осанкой взял, и бородой, – вот это так боярин!.. А князь Иван Алексеич медлительно выступал, подпираясь для пущей важности длинным посохом, и бархатная горлатная шапка его, вся в жемчугах, чуть облаков седых не касалась, и была на лице его великая важность: наворочал он сегодня делов!.. Будет что дома рассказать… Только бы, храни Бог, чего не перепутать: память-то у него только ох да батюшки!..

– А я вот о чем тебя все спросить хотел, Борис Иваныч, – сказал царь Морозову. – Да все как-то за делами забывалось. Что это боярыня наша Федосья Прокофьевна и носа больше ко мне не кажет? Как жива была моя Марья Ильинишна, царство ей небесное, так, бывало, кажний день к поздней обедне езжала, а теперь словно в воду канула. Негоже так-то… Али что ей попритчилось?..

– Не ведаю, государь… – сказал Борис Иваныч. – И меня что-то она теперь не жалует. У нее теперь чертоги полны юродивых да старцев да захожих странников и калик да черниц со всех монастырей. Кажний день, сказывают, до ста человек их за стол у нее садится. И постоянно пение молитвенное идет, а то так читание от Святого Писания. И сказывают, что с распротопопом Аввакумом все грамотками она, вишь, ссылается. И сестра ейная, княгиня Урусова, Евдокия Прокофьевна, у нее безвыходно…

– Так что, в раскол, что ли, она норовит?

– Не ведаю, государь… – отвечал Морозов уклончиво. – Ты знаешь, что она завсегда маненько полуумная была…

– Ты ей скажи, что государь-де гневается, что так-де непригоже…

– Слушаю, государь…

– Ну, а теперь идемте к столовому кушанию… Идем, Сергеич…

XXVII. Счастливый день

Старенький домрачей Афоня оказался прав: в этот же день к вечеру разъяснилось, на утренней зорьке ударил эдакий легонький августовский утренничек, и из лохматых, разорванных вишневых туч выкатилось яркое солнышко. После обедни поздней царский поезд двинулся по непросохшим еще дорогам, среди сияющих серебряных луж, в Москву, в Кремль, на зимнее житье. Вдоль всего пути по обочинам дороги стоял народ, чтобы взглянуть на светлые очи государевы, и, как всегда, при появлении царской колымаги падал ниц. Бабы причитали: "солнышко ты наше праведное… милостивец… кормилец…" И от умиления глубокого плакали. Царевна Софья, сидя в своей со всех сторон закрытой колымаге, все серчала на этот плен свой и с нетерпением ждала того времячка, когда выбьется она так или иначе на вольную волюшку. Положение царевен, правда, тогда было невеселое. Жили они полными затворницами. При поездке даже на богомолье вокруг их завешенных со всех сторон колымаг ехали верхами сенные девушки в желтых сапогах, закутанные фатами. А ежели приезжали он в мужской монастырь, то всех монахов запирали по кельям и даже на клиросе пели привезенные из Москвы монахини. Монахов выпускали только тогда, когда поезд отъезжал в обратный путь, и они могли тогда отвесить вслед царевнам три земных поклона. Надежды на замужество никакой не было: выходить за бояр, то есть за своих холопей, не повелось, а за прынцев иноземных вера не допускала… И от скуки царевна Софья читала в колымаге своей только что поднесенную ей воспитателем братьев ее, иеромонахом Симеоном, книгу рукописную, которую она берегла пуще глаза. Называлась та драгоценная книга "Прохладные или избранные вертограды от многия мудрецов о различных врачевских веществах", – как наводить "светлость" лицу, глазам, волосам и всему телу. Ученый батюшка рекомендовал – от многих мудрецов – сорочинское пшено, которое выводит из лица сморщение, воду от бобового цвета советовал он, как выгоняющую всякую нечистоту и придающую всему телу гладкость, сок из корени бедренца, по его мнению, молодил лицо, гвоздика очам светлость наводит, а мушкатный орех на тощее сердце дает всему лицу благолепие, так же и корица в брашне. Он приводил много всяких составов для притирания, именуемых шмаровидлами, и рекомендовал для благоухания наиболее приятные "водки", сиречь духи. И все дивились, откуда монах мог набраться всех этих мудростей – вот оно что значит учение-то!..

И скакали вершники, и жильцы всячески оберегали государское здоровье, и кланялся царь на все стороны народу своему доброму и – все думал думы свои грешные о красавице неведомой…

Весь день прошел в приготовлениях к завтрашнему торжеству. Погода все еще слегка хмурилась, но домрачей Афоня говорил, что опасаться нечего: будет вёдро. И когда царь встал на другое утро и помолился в Крестовой Палате и заглянул в окно, действительно, на небе утреннем не было ни облачка. Он отстоял утреню и раннюю обедню и потом, выпив сбитню горячего с калачом, приказал подать себе стопу меду отменного, старого.

– А теперь позовите ко мне домрачея моего, Афоню… – приказал он.

Афоня, маленький, уютный старичок с тихими голубыми глазками, покатился в столовый покой. Царь взял стопу меду и собственноручно поднес его старику:

– Вот тебе, Афоня, – за хорошую погоду!..

– Ах, царь батюшка… – расцвел Афоня всеми своими морщинками. – Ах, милостивец!.. Ну, во здравие твоего пресветлого царского величества!

– Кушай во здравие, дедушка!.. – ласково сказал царь.

Афоня осушил стопу, отер рукавом бороду седую и с наслаждением крякнул:

– Ну и мед у тебя, надежа-государь!..

Чрез некоторое время царь с боярами в большом наряде поехали на смотр. По улицам толпился народ: еще накануне чрез земских ярыжек приказано было всем горожанам одеться в лучшие одежды и быть на улицах, причем особенно дородные и с особенно пышными бородами, согласно обычаю, должны были стоять в первых рядах, дабы иноземцы могли подивиться красоте и достатку жителей московских. И со всех сторон колыхались тяжелые колымаги боярские, и толпами шел народ всякого звания, и бежала детвора. Все это направлялось под Серебряный Бор, где было обширное поле, которое прозывалось Ходынским потому, что там все солдаты ходили, ратной хитрости обучаясь.

Посреди поля уже стояли временные как бы хоромы, все красным сукном обтянутые. Кругом хором пушки расставлены были, а перед пушками – царский престол огнем горел. Алексей Михайлович милостиво принял в хоромах бояр своих, гостей именитых и послов иноземных, которые о ту пору в Москве случились, а потом пригласил он всех посмотреть силу ратную московского государства перед походом полков на воровских казаков…

Алексей Михайлович воссел на свой трон. Вокруг него стали рынды, все былые и ближние бояре. На гульбище, в хоромах, по лавкам уселись другие гости. Царь подал знак, грянула пушка, и на высокой смотрильне разом взвилось государское знамя. Черневшие вдали под бором, к Всесвятскому селу, полки колыхнулись и рекой многоцветной, гремя в трубы, литавры и барабаны, потекли полем к царскому смотрению.

Впереди полков на белом коне красовался седой и грузный воевода ратный, князь Юрий Алексеевич Долгорукий. На воеводе шапка горлатная, на плечах кафтан золотной, поясом широким перетянутый, а поверх кафтана шуба соболья накинута бесценная. С боку у воеводы сабля кривая, вся в каменьях драгоценных, за поясом нож, тоже весь в камнях, точно молния застывшая, а в руке золотой шестопер. Горит камнями и малиновый чепрак, и уздечка коня, и нахвостник его, и даже копыта. Казалось бы, конь под тяжестью всего этого богатства в землю ногами уйти должен был бы, но, отделив хвост трубой, он играл, красовался и, вскидывая точеную головку, все косился умным, темным глазком своим на боярина: так ли он идет, гоже ли? И старый воин радовался на своего любимца и приговаривал ему тихонько ласковые слова. Чуть сзади князя Долгорукого ехал товарищ его, такой в седле подбористый, князь Щербатов, и конь его был вороной, полный бешеного огня, и убранство и всадника, и коня немногим разве уступало убранству ратного воеводы. Проезжая мимо великого государя, воеводы с коней низко кланялись ему, а глубокий дворцовых обхождений проникатель Языков досадовал: лучше бы саблей салютовать на манер иноземный – вот ляхи да французы на это дело великие мастера!.. За воеводами холопи их вели в поводу десятки заводных коней, один другого краше, один другого богаче убранных: что ни конь, то состояние! И дивовались, и ахали москвичи на такое богатство бояр и воевод своих и гордились тем, что иноземцы видят все это: на-ко вот, немчин, выкуси!.. И иноземцы, видевшие проездом в третий Рим этот захудалые деревеньки, утопавшие в грязи, действительно были озадачены: конечно, и у них далеко все не по этой части благополучно было, но все же москвитяне, bei Gott, шли в этих бесчинствах государственных далеко впереди всех!..

За воеводами на прекрасных конях, в цветных кафтанах, золотом расшитых, с золотыми крыльями, как у ангелов, за плечами, шли конные жильцы, и в руках у них были копья длинные, и на каждом копье играл цветной прапорец. За жильцами конными пошли жильцы пешие, высокие, статные, на подбор, молодцы в кафтанах многоцветных. За жильцами, хотя и не так стройно, но зато богато, пышно проходила московская дворянская конница, вся в бархате, в шелку, в золотых и серебряных цепях, в камнях многоцветных, с заводными конями, с челядью бесчисленной, с трубами серебряными и с громом великим барабанов и тулумбасов. За конницей московской – скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, – форсисто пошли солдаты иноземного строю, и пешие, и гусары, со своими офицерами-иноземцами, а за ними потянулись стрелецкие приказы московские: одни в красных кафтанах с золотом, другие в зеленых, третьи в синих, четвертые в желтых, без конца, и сверкали на солнце их пищали длинные и секиры широкие, отточенные, и сердито громыхал за каждым приказом пушкарский наряд его. Время проходило, а не уставал Алексей Михайлович с боярами и народом московским любоваться полками своими и гордиться силою ратною государства московского. И вот, когда прогремел тяжко мимо царя пушкарский наряд последнего стрелецкого приказа, все точно ахнуло и замерло в восхищении: на гордых играющих конях, слепя глаза богатством бранным, шел Стремянной Приказ, верная охрана великого государя. Что ни конь – картина, что ни воин – богатырь из сказки древней. А впереди полка вихрился, весь в огнях, молодой знатный витязь князь Сергей Одоевский. И, когда проходил он мимо царя, князь всадил шпоры к крутые бока своего коня, тот в ярости взвился, но сдержанный железной рукой, заиграл игрою буйной, и князь, выхватив вдруг саблю свою, приложил золотую рукоять ее к челу, а потом опустил саблю долу: голова-де моя у ног твоих… И вышло это у него так красносмотрительно, что все вокруг восторженно взревело, и улыбнулся царь. А Языков одобрительно кивнул головой: вот это гоже, это с польского манеру!..

Назад Дальше