На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин 47 стр.


И, может быть, ничего так не било мужика, ничто так не подкашивало его энергию, как то, что был он на Руси не хозяин, а только сирота. Сперва, до прикрепления, он бежал все дальше и дальше от центров и от "скудости": богатые угодья и воля манили его. Но и там он не находил ничего своего, и там он оставался все тем же сиротой. Его земля была не его земля, и потому он ни в грош не ценил то, чем обладал. Он приучался хозяйничать не как заботливый и бережливый хозяин, который думает о будущем своего клочка земли, а как страшный хищник, которому на все наплевать, ибо все вокруг него чужое. Он выпахивал без пощады прекрасные земли, не заботясь унавозить их, он истреблял леса, он был сам себе и государству российскому первый и опаснейший разбойник. Уже в XVII в. отмечено это сумасшедшее истребление лесов и обмеление рек: уже тогда многие меленки-колотовки исчезли за недостатком воды. Переводился зверь, становилась более редкой дикая птица, рыба исчезала. Но ему было все равно, потому что все это, от бобра седого до его покоса, было чужое. Он привык исстари не хозяйничать, а истреблять и это свойство свое страшное он пронес чрез века вплоть до самых новейших времен.

Не высоко витала мечта этого "подлаго" народа, этого "смерда", этого "сироты". Он говорил: "Хлеба край да угол теплый, – вот и жив человек". И так и жил. Пища его состояла из каши, репы, капусты, огурцов, луку да чесноку. Изредка перепадало ему соленой рыбки – больше "с душком". Мясо он ел только по большим праздникам, хотя корова в те времена стоила всего два рубля. Запивал он все эти снеди свои больше всего квасом прокислым, в праздники брагой, а весной он угощал себя березовцом, то есть соком березовым. И потому вполне справедливо писал князь Курбский Ивану IV, что напрасно беспокоится так грозный царь о соблюдении его подданными постов: вся работная Русь и так постится довольно исправно! И его "угол теплый" представлял собой жалкую избенку, в которой молодожены, старики и дети в невероятной тесноте и смраде неимоверном жили вместе с курами, поросятами, ягнятами и телятами. Дымниц не было, и дым, разъедая глаза, выходил в волоковое оконце вместе с теплом. Не было и света, потому что маленькие оконца были затянуты за отсутствием стекла бычьим пузырем…

Мужик был на все горазд, но путем не умел делать ничего; все его хозяйство было жалкой самодельщиной: вместо caпогов – липовые лапотки, вместо доброй ткани – самодельная посконь, вместо освещения, – лучина, вместо плуга – вся деревянная соха, вместо бороны – сучок, вместо мельницы – домашние жернова. Немногие гроши, которые к нему попадали, он за отсутствием кошеля клал в рот и поражал иноземцев, что и с деньгами во рту он может разговаривать без всякого стеснения. И защитой от холода был ему бараний тулуп, а тот же тулуп, но шерстью вверх, служил ему защитой и от летнего дождя. Мудрено ли, что пылкий Крижанич вопил, что там, где постоят эти люди полчаса, нельзя жить от смрада полгода? Впрочем, другой иноземец, Олеарий, отметил эту черту и в высших классах.

Деревеньки того времени были очень малы: инде 5 дворов, инде – 3, а то и один. Правильно говаривали тогда мужики: в деревне миpa не наберешь. И когда летом выгорали они дотла, никто об этом не знал, когда зимой заносило их снегом до коньков, только стаи волчьи были их гостями. Вместо календаря были у них испорченные святцы с их семиками, Прасковеями-Пятницами, Кирикуликами, Миколой Милосливым, всякими спасами и покровами, а вместо науки – предание дедовское да всякие приматы. Местами среди таких деревенек стояли погосты и даже монастыри, и батюшки – как это до сих пор во всех хрестоматиях пишется – насаждали среди мужиков христианское просвещение. Просвещение это, однако, касалось больше миpa потустороннего. Мужики отлично знали, что будет там тьма кромешная, погреба глубокие и мразы лютые – неправедным священникам и судиям, котлы медные, огни разноличные, змеи сосущие – мужьям беззаконникам и женам беззаконницам, смола кипучая и скрежетание зубное и плач непрестанный – глумотворцам и пересмешникам, языков вытягание и за языки повешение – клеветникам и злоязычникам, за хребты повешение над калеными плитами и на гвоздье железное – плясунам и волынщикам, червь неусыпающий – сребролюбцам и грабителям. И все эти грешники поют там на распев староверский, упрекая родителей своих в даровании жизни:

И зачем вы нас породили?

На роду бы нас задавили!..

Богов они одобряли больше старинных, черных, домашних и даже на далекий погост, в церкву, носили они из дому этих вот своих собственных богов и им там и молились. Другие же пред такими богами и шапок не снимали: то боги не наши и не приходские, – пренебрежительно говорили они, – а не то Микулины, не то Яфимовы…

Имена носили они больше свои, домашние: Первуша, Смирной, Третьяк, Пинай, Дружина, Неупокой, Козел, Салтык, Висл, Неустройко, а настоящих, христианских имен у них было большей частью по два: одно всем известное, а другое, совсем настоящее, тайное. Делалось это по совету батюшек-просветителей с тонким умыслом: ежели какой лиходей захочет испортить Ивана, то он цели своей достигнуть не может, потому что Иван на самом-то деле совсем не Иван, а Петруха. И только тогда, когда тайного Петруху этого, убрав, клали в домовину, и узнавали все, как он, Петруха, с помощью отца своего духовного их всех, а в особенности силу нечистую, объегорил. И лежит Петруха в домовине, довольный, что сдал он свое тягло навеки: не платить ему теперь уж больше празги (денежный оброк), не ходить на изделье (на барщину) к господину суровому, нечистую силу он надул, а так как перед смертью ему удалось "соопчитца", то вечное блаженство ему, по словам батюшки, теперь уже обеспечено в райских селениях, идеже и все другие такиие праведные упокояются… А перед смертью такой весь прозеленевший старец, весь в волосах, обыкновенно тихо и умиленно радовался, что вот прожил он всю жизнь и ни с кем не судился, и даже, слава Тебе, Господи, в городе своем ни разу не бывал…

Вообще батюшки держали мужика в строгости. Ему, дурасу, иногда хотелось отдохнуть от труда беспросветного, повеселиться, хотелось радости хотя бы маленькой. Но заботники батюшки предписывали настрого: "А воскресные господств праздники и великих святых приходить в церковь, стоять смирно, скоморохов и ворожей в домы к себе не призывать, в первый день луны не смотреть, в гром на реках и озерах не купаться, с серебра не умываться, олова и воску не лить, зернью, картами, шахматами и лодыгами не играть, медведей не водить и с сучками не плясать, на барках песен бесовских не петь и никаких срамных слов не говорить, кулачных боев не делать, на качелях не качаться, на досках не скакать, личин на себя не надавать, кобылок бесовских не наряжать, а буде не послушаются, бить батоги нещадно, а домры, сурны, гудки, гусли и хари искать и жечь и на том сотском и на его сотне, на его человек, взяти пени десять рублев".

Из всех строгих предписаний этих мужики исполняли только одно: в шахматы не играли. Но зато очень уважали они кружала царей с их огневым вином да шумные братчины на празднике престольном, которые заканчивались обыкновенно великим скуловоротом и зубодробительством. Московское правительство в этих разумных развлечениях чрезвычайно мужику помогало. Раз воевода верхотурский на просьбу Москвы порадеть, чтоб кабацкий сбор был побольше прошлогоднего, отвечал, что у него все пропились, одолжали и обнищали и что, по его мнению, кабак нужно было бы закрыть. И ему из Москвы отписали: "Вы пишете, не радея о нашем деле, что кабак хотите отставить. Переж вас многие на Верхотурье воеводы бывали, а о том кабак к нам не писывали. И вы, делая леностью своею и не хотя нам служити, пишение к нам не делом". Точно так же, когда кабацкий голова Устюга Великого донес, что государевой казне чинится недобор великий: питухов не стало, много людей оскудели, и в напойных деньгах от прошлого головы стоят на правеже, то ему ответили: "Пишешь воровски, хочешь воровать, велим доправить вдвое"… т. е. другими словами, грозили ему "порастрясти его мирские животишки". А ежели который старался о пианстве всеобщем, того награждали на Москве сукнами дорогими, чарками серебряными и деньгами. И чтобы вообще кабацкое дело процветало, начальству разрешалось действовать "безстрашно" и "никакого опасения себе не держать". И те скоморохи, гусляры, зернь и прочие забавы, которые так осуждались святителями, в кабаках с разрешения царского процветали, ибо они приманивали православных… Но ежели в пьяной драке какого православного убивали до смерти, то такого упокойника батюшки, как это ни было им убыточно, отпевать отказывались…

И так как сидели воеводы по городам крепким, и не очень любили приказные забираться далеко в деревенскую глушь, – одинокие кресты на проезжих дорогах очень предостерегали от легкомысленных поездок, – то управлялось мужицкое царство, как говорится, само собой. Крошечные деревушки эти собирались в волостку, а несколько волосток в волость, и были избираемы и десятские, и сотские, и старосты, чтобы было кого начальным людям под зябры брать для ответу. А над всеми этими выборными людьми царил сход или мир. И хотя и придумали мужички о мире этом разные речения возвышенные – "мир велик человек", "с миром жить совестно надобно" и проч., – но все это были только цветы красноречия разных неисправимых фантазеров и мечтателей посконных, ибо в жизни всеми делами на миpy верховодили мужики-горлопаны, богатеи посредством штофа зелена вина. И при первом строгом "цыц" людей начальных забивались все эти самоуправляющиеся граждане Земли Русской в тараканью щель, а то и подальше: береженого и Бог бережет, как говорится, и моя хата с краю – ничего я не знаю. На бумаге, – которая имеет такое удивительное свойство, прельщая, вводить в соблазн ученых исследователей, – мужички имели даже право посылать своих представителей в суд, который правил над ними сперва более или менее неправедный судия-Шемяка, а потом приказчик господский; но не на бумаге, в жизни, приказчик показывал гражданам вынутую из-за голенища плеть, и все эти Неустройки, Филиски, Жданы да Макуты благоразумно торопились ретироваться и поучительно один другому говаривали: с сильным не борись, с богатым не судись… люди ссорятся, а приказные кормятся… на миpy беда, а воеводе нажиток… воеводой быть, без меду не жить… подьячий любит принос горячий… И т. д., без конца…

Таким образом, все, что этому миpy, этому вечу древлерусскому, оставалось, это – раскладка податей и повинностей по вытям – происходит от глагола волком выть, – и все эти разрубы и разметы "по животом и промыслом". При этом одних посконных граждан писали "в лутчую кость", других в середнюк, а бедняков зачисляли в молодших людей, хотя бы молодшему этому и перевалило давно за восемьдесят. Кроме того, к непререкаемым правам миpa или веча принадлежали и заботы об увеличении всеми способами населения волости – то есть доходов государевых, – и о приобретении опять-таки всеми способами новых угодий. И в результате всех пышных прав этих и широких обязанностей корова на Руси стоила тогда два рубля, лошадь пять рублей, человек, именуемый холопом, пятьдесят рублей, а сокол для охоты царской – полторы тысячи…

Таков-то был фундамент всея Русии, Великия, Малыя, Белыя, Царства Казанского, Царства Астраханского, Царства Сибирского и прочая, и прочая, и прочая… И потому-то казаки, продвигаясь на своих стругах вверх по матушке по Волге чувствовали, что впереди их незримо идет какая-то страшная сила, которая выравнивает для них все пути, все дороженьки и несет их точно на крыльях…

XXIX. Под Симбирском

В первых числах сентября казаки высадились под Симбирском. Стояли чудные, ясные дни "бабьего лета". Горы расцветились уже в золотые и багрянцевые краски. На Волге стояла какая-то ласковая тишь. Здесь река была бы значительно оживленнее: сверху ползут тут в обычное время всякие суда самоплавом, а наверх идут бичевой, бурлаками. Но теперь, под грозой, все спряталось и затихло. Но все же ясно слышалось во всем, что это уже не порозжее место, не дикое поле, а Государство Московское…

Казаки подступили к городу. Симбиряне-посадские враз открыли им ворота, и казаки с торжеством вошли в посад, но самый город, крепость на горе была в руках воеводы Ивана Богдановича Милославского, у которого под началом было четыре стрелецких приказа и много дворян и детей боярских. Старые русские города строились обыкновенно так: сперва ставили крепостцу, окружая ее или тарасами, – так назывались высокие бревенчатые срубы, туго набитые землей, – или же надолбами, то есть тыном дубовым. Под стеной рыли ров, а дно его иногда укрепляли частиком, то есть кверху заостренными дубовыми кольями. В этом собственно городе помещались обыкновенно хоромы воеводы, присутственные места, военные склады, собор и часто дома окрестных помещиков, в которых они спасались на время опасности. Под защитой этой крепостцы с ее башнями, а в важных пунктах и пушками, теснился посад, который тоже в свое время, разбогатев, окружался стеной, а за этой второй стеной шли уже слободы, где жила беднейшая часть населения, которую защищать не стоило.

Заняв посад, казаки бросились было к стенам кремля.

– Пушкари, по местам!.. – прозвучал вдоль стен энергичный голос. – К наряду!..

Загремели пушки, запрыгали вокруг тяжелые ядра, и немного удивленная вольница отхлынула прочь: они думали, что после таких успехов сопротивления им не будет уже нигде. В посаде закипело: казаки и посадские просто из себя выходили. Так все шло хорошо, и вот не угодно ли? И на другой день все снова бросилось на приступ к высоким стенам, но и в городе не спали.

– Пушкари, к наряду!.. Огонь!..

Длинные языки пламени, грохот, – повторяемый эхом в прибрежных горах, он казался хохотом какого-то большого дьявола, – скачущие тяжелые ядра, и опять нестройными толпами отхлынула вольница прочь, унося свои длинные лестницы. Первым движением раздосадованного Степана было, оставив часть своего войска – оно росло с каждым днем – для бережения осажденного города, с остальным ударить вверх по реке, на Казань, но прирожденная осторожность победила: черт их знает, если, не в пример прочим, оказал сопротивление небольшой Симбирск, то, может, будут сопротивляться и Казань и Нижний?.. И он бросил все свои силы, во-первых, на укрепление посада, на случай подхода подкрепления к осажденным, а во-вторых, на возведение вокруг кремля высокого вала. Закипела дружная работа, которая прерывалась только в праздники, когда воровские попы честь честью служили казакам обедни, молясь за патриарха Никона, за всевеликое войско казачье и за доблестных атаманов его, а по ту сторону стен неворовские попы служили татя же обедни для воеводы и служилых людей и просили у того же Бога здравия великому государю, всему синклиту его и всему христолюбивому воинству. И зубоскалы смеялись: а ну, кто кого перемолит?

Между тем как казаки были заняты осадными работами, а попы молились за успех их предприятия, Степан усердно рассылал во все стороны свои грамоты. И одним он писал: "А которые дворяне и дети боярские и мурзы и татарове похотят за одно то же стоять, за дом Пресвятые Богородицы и за всех святых, за великого государя и за благоверных царевичев и за веру православных крестьян, и вам бы, чернь, тех дворян и детей боярских и мурз и татар ничем не тронуть и домов их не раззорять". В другой грамоте "от великого войска и Степана Тимофеевича" к муллам и мурзам и всем слободским и уездным басурманам" он приглашал "для Бога и пророка и для государя и для войска быть вам заодно". В третьей он уверял, что царем он совсем быть не хочет, а хочет быть всем как брат…

Рассылал он во все стороны и небольшие отряды. Но, в сущности, не было нужды ни в грамотах атамановых, ни в его отрядах: сухая солома загоралась сама собой, от деревни к деревне, от города к городу, от области к области. Город Корсунь был взят без выстрела, так как все служилые люди заблаговременно бежали в Симбирск: приехали два казака, объявили город занятым и устроили круг, который и вынес немедленно смертный приговор единственному уцелевшему подьячему и стрелецкому голов. Из Корсуни казаки отправились – уже вдесятером – в Саранск, где еще до их появления воевода был убит жителями, которые и встретили казаков с распростертыми объятиями. Из Саранска отряд – уже в сто человек – двинулся на Пензу, городок, совсем недавно выстроенный на Симбирской Черте. Там тоже всех, кого нужно, уже перебили. В Пензе с этим отрядом соединилось шестьсот человек конницы, которая подошла степью от Саратова. Из Пензы казаки – уже в числе девятисот – двинулись на Верхней и Нижней Ломов, а оттуда на Керенск, потом на Шацк, где вдруг напоролись на московское войско князя Ю.А. Долгорукого и были разбиты.

Казаки отступили было к Ломову и хотели, свернувшись на Симбирск, соединиться опять со Степаном, но ломовцы настояли на новом наступлении: мы-де под Шацкой всеми головами пойдем!.. Опять казаки понесли тяжелое поражение. Но это только подлило масла в огонь народного восстания, и озлобленные мужики, холопы и беглые солдаты стекались под казацкие знамена со всех сторон, да и градские жители от них нисколько не отставали: о ту пору город по всему складу своей жизни, по понятиям и даже по занятиям жителей очень близко подходил если не к деревне, то к большому селу и говорил с деревенским людом на одном языке.

Назад Дальше