На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин 49 стр.


Высокий и стройный, блистая турецкой саблей, к атаману пробивался князь Сергей Одоевский. Степан сразу заметил его, закипело в нем сердце, но в это мгновение на него напало трое солдат с офицером-немцем. Он едва успевал отбиваться… Офицер вдруг упал, солдаты на мгновение растерялись, Одоевский с поднятой саблей рванулся вперед. Степан бросился к нему навстречу, но поскользнулся в крови и чуть не упал. Он справился, хотел закрыться саблей, но было поздно: сабля молодого князя ошеломила его. Он закачался. Кровь залила ему глаза. Рослый, крупитчатый солдат, Семен Степанов, мясник из Алатыря, обрушился на него, и, обнявшись, они покатились под ноги бойцов. Мясник враз подмял было под себя Степана, как вдруг с одной стороны Ягайка с раскаленными медвежьими глазками, а с другой тяжелый о. Смарагд со своим бельмом и рябой Чикмаз бросились к атаману на помощь, и Ягайка одним ударом топора разворотил голову солдата. Одоевский бросился было к атаману, но дорогу ему заступили самарские бортники Федька Блинок и Спирька Шмак. Князь со смехом свалил обоих и, весь в упоении битвы, бросился на окровавленного Степана.

– Легче, боярин!.. – крикнул грубо Чикмаз, прикрывая собой Степана. – Смотри: боярыня плакать будет…

Царские войска теснили казаков везде и уже взяли пушки, знамена и пленных. Оба фланга казаков медленно, но неуклонно загибались назад. Увидав атамана с лицом, залитым кровью, казаки дрогнули – и в центр.

– Нажми, молодцы!.. – весело крикнул в радостном исступлении Одоевский. – Ну, разом!..

Ягайка, изловчившись, ударил его ножом в бок, но нож только черкнул бессильно по кольчуге веницейской, и Ягайка в ярости завизжал, как баба. Князь со смехом толкнул его в грудь и тот, отлетев, сел на зад и озирался, ничего не понимая. Подобрался к князю – он не раз охотился с ним под Москвой – Васька Сокольник, но князь ударил его, точно шутя, саблей, и тот свалился. И в то же мгновение топор о. Смарагда ошеломил молодого витязя, и он упал лицом в растоптанную, всю в крови, землю…

И вдруг казачий центр надломился и побежал. По рядам царского войска огнем вспыхнул победный крик, и вся пестрая, сверкающая лавина его бросилась вперед, к лесу, к Свияге, за бегущими ворами. Длинные полосы порохового дыма медленно тянулись в сторону Волги. К запаху мокрой, растоптанной глины примешивался тошный запах пота, крови и пороха. Воры наспех перебирались через Свиягу. Многие тонули…

Смеркалось…

Князь Борятинский подъехал со своей свитой к пленным. Грязные, в крови, они смотрели на воеводу затравленными волками. Тут же стояло четыре воровских пушки, знамена и литавры. При приближении воеводы несколько человек пленных упало на колени.

– Смилуйся, государь!.. – заныли они. – Грех попутал… Господи, да нешто мы…

– Этих повесить в первую голову… – нервно щурясь, сказал князь. – Из остальных отобрать человек десять поскладнее для допроса, а остальных всех повесить скорым обычаем…

И он тронул коня. Как раз стрельцы проносили мимо на носилках князя Сергея Одоевского. Он был жив, но без чувств. Душа молодого витязя была далеко от поля битвы – там, в Москве-матушке, в Белом городе, где в хоромах белокаменных жила та, которая была для него дороже жизни и которая была в душе его неотступно и днем, и ночью… Борятинский приказал отнести раненого к своему шатру…

Скоротав ночь в грязи и в дыму костров, казанцы с утра взялись за наводку моста чрез Свиягу. В казачьем лагере, по посадам и слободам, казаки бахвалились, но их уже грызло смутное сознание, что коса их нашла на камень. И разводили руками: и какой это черт набрехал, что атаман слово знает и против пули, и против сабли? Лежит у себя, весь обвязанный… Как бы вместо того, чтобы щеголять в богатых московских зипунах, не пришлось бы портки скидывать!.. Но наружно бахвалились – один перед другим, и перед осажденными в кремле…

А на Волге, на большом струге, затянутом красным сукном, сидел, глядя на город и на дымы варивших за Свиягой кашу казанцев, Максимка Осипов, стройный и красивый молодой казак с неверными, неприятными глазами. Он в случае нужды должен был изобразить из себя царевича. Тонким нюхом степного волчонка он чуял, что Степан налетал с ковшом на брагу. И что-то точно подталкивало его: а что, ежели подговорить несколько казаков посмелее да свернуть теперь Степану шею и царевичем стать во главе казаков? Не переговорить ли с о. Смарагдом, послом патриаршим, который едет на черном струге? Отчаянная тоже голова!.. И чем больше отгонял он эту мысль, тем более овладевала она им. И такая смута овладела вдруг Максимкой, что он спрыгнул на берег – вопреки запрещение атамана показываться казакам – и пошел, сам не зная куда, вынюхивая вокруг все, как и что.

Разведрилось. С высокого вала, от осажденного кремля, видно было, как широко раскинулись ворота осажденной крепости и казанцы с трубными звуками, под бой барабанов, под клики освобожденных людей воеводы Милославского входили в кремль. Обоз с великими криками и бранью подымался по крутой глинистой дороге и тоже скрывался постепенно за стенами кремля. А по новому мосту пестрой рекой, гремя пушкарским нарядом, переходили последние казанцы. Казаки отступали к Волге, в посад… Царевич был парень толковый: при виде всего этого он совершенно ясно понял, что теперь самое подходящее время не Степану шею свертывать, а свою спасать…

Стемнело. В казачьем лагере заметно было оживление. Силы Степана – а у него собралось уже около 20 000 – в темноте подтягивались к насыпанному казаками под стенами кремля валу с волжской стороны. И, когда на соборной колокольне в кремле пробило полночь, вдруг разом загремели все казацкие пушки, и казаки густыми толпами с криками "нечай… нечай.." бросились с лестницами к стенам. Со стен загрохотали пушки. Казаки всячески старались зажечь кремль, но от ненастья все было еще сыро и их усилия не приводили ни к чему. Белые языки пушек рвали осенний мрак, грохот пальбы перекатывался по волжским утесам. На посаде вдруг вспыхнул пожар, и Волга вся, казалось, потекла огнем и кровью. Тревожными вихрями кружились в мутном багровом небе горящие галки – казалось, то звезды в ужасе заметались над ревущей боем землей.

Бой разгорался. Казаков отбивали и раз, и два, и три, но они лезли опять и опять. Все они смутно сознавали, что это решается вся их игра. Да и что было делать другого? Степан, опираясь на костыль, с перевязанной головой и с ознобом во всем теле, стоял на валу. Ему мнилось, что все эти пушки рушат ту его смутную, но, как ему казалось, грандиозную мечту, которую он все это время носил в душе своей, мечту, в которой смешивалось как-то в одно: и новое, правильное устройство всего Мира православного, и жгучая жажда большого богатства, большой славы, большой мести и большой власти для себя… И вот проклятые опять брали верх!..

Настроение в штурмующих толпах голытьбы заметно падало, а в кремле так же заметно нарастало.

В багровом мраке, полном перекатной стрельбы и криков и галдения встревоженных толп человеческих, за спиной, от реки, послышался громкий тысячеголосый крик: то полк Андрея Чубарова, потеснив правый фланг казаков, заходил им в тыл. Казаками овладела вдруг неописуемая паника. Степан, чтобы как-нибудь спасти положение, чтобы не дать в этой панике погибнуть всему делу, послал к мужицким отрядам – они не смешивались с казаками и бились отдельно – своих людей, чтобы они держались как можно, а он-де идет с казаками к берегу, чтобы отбить там царский полк. Казаки для скорости съезжали на задах по крутому обрыву к точно пылающей от пожара реке. Но и мужики учуяли нараставший в багровом мраке ужас, учуяли возможность измены – казаки могут уйти на челнах одни – и вдруг, побросав все, под грохот пушек со стен, как обезумевшие, понеслись к стругам…

Казаки уже прыгали в челны. Места – это было всем ясно – в стругах не могло хватить и для половины Степанова войска, и вот в багровом, полном золотых роев галок, сумраке, над пылающей рекой, началась между казаками остервенелая резня за челны. Победители по телам убитых врывались на суда, и перегруженные струги под крики ужаса шли в глубь огненной реки. Но это не останавливало остальных. Полк Чубарова, с боем продвигавшийся берегом, вышел к отмели и, увидав, в чем дело, ударил на смятенных повстанцев. Последние струги, одни наполовину пустые, другие черпающие бортами от переполнения, поспешно отваливали от беснующейся вдоль берега толпы, нелепо кружились, опрокидывались, а с берега несся частый град пуль, и казаки, убитые и раненые, падали из челнов к кроваво-огненную, точно кипящую воду…

Занимался в дыму пожара угрюмый рассвет. Стрельба быстро стихала. Струги в беспорядке уплывали в мутную даль, вниз по течению, назад. Весь берег был усеян убитыми и умирающими казаками. Поодаль от воды под охраной солдат полковника Чубарова стояли пленные, человек шестьсот, потухшие, растерзанные, сумрачно понимающие, что для них-то все сказки жизни кончены, что впереди только ужас, о котором нельзя и думать.

Князь Юр. Борятинский с воеводой Милославским, верхом, в сопровождении большой свиты, подъехали к пленным.

– Ну что? Навоевались?.. – не удержался Милославский и скверно выругался. – А где же атаман-то ваш, поганец?.. А?.. А это что еще за птицы? – вдруг воззрился он на двух странников с котомочками. – Взять!..

– Помилуй, боярин, что ты?! – отозвался о. Евдоким. – Мы не воры, мы странные люди…

Милославский засмеялся.

– Хорошо поешь, где-то сядешь!.. Возьмите его, солдаты…

– Верное слово мое, боярин!.. – не робея, сказал о. Евдоким. – Из Москвы мы шли да вот и попали в эту воровскую кашу. Гоже вы им насыпали – теперь помнить будут! Ишь, что надумали, собачьи дети… А насчет меня не сумлевайся: меня и боярыня Феодосья Прокофьевна Морозова знает хорошо, – только что у нее с недельку прогостил, – и родича твоего, тестя царева, сколько раз у государя наверху встречал… Меня и царь, батюшка знает – сказки ему по ночам на сон грядущий рассказывал… Как же!.. Какие мы воры?.. Мы так, от монастыря к монастырю, от угодника к угоднику…

А Петр только смотрел на воевод своими горячими, все более и более теперь скорбными глазами.

Знакомые московские имена, верх государев и на вид, в самом делe, на воров как будто не похожи… И Борятинский и Милославский были так счастливы своей блестящей неожиданно-легкой победой, – они думали, что сопротивление будет много крепче, – что не захотелось им на душу греxa попусту брать, и они только рукой махнули: проваливай да подальше, a то бы как грехом тут не задело!..

– С десяток отделить, – приказал Борятинский, – а остальных всех гони в город, на площадь. И там ждать меня…

У берега стоял чей-то плот бревен. По приказанию князя на нем была тут же поставлена виселица, и десять человек – среди них был и царевич Максимка – повисли на перекладине.

– А теперь пусти плот и пусть плывут так на низ… – велел князь.

И плот медленно заколыхался по угрюмой, дымной Волге.

Убитые все тоже были сброшены в реку: пусть на низу они расскажут всем о силе московской…

Весь день и в посаде, и в городе шла неустанная потеха: одних казаков расстреливали, других четвертовали, третьих развешивали вдоль крутого берега на виселицах-скородумках. Симбирск от ужаса и дыхание затаил. А из слобод, под дымом угасающих пожаров, уже шли с хлебом-солью белые из лица люди бедного звания и несли великому государю свои головы: хошь – казни, хошь – милуй… Князь Борятинский приказал с каждой слободы взять по человеку и отстегать его кнутом, а остальных всех помиловал и приказал батюшкам привести их к кресту на верность великому государю.

А Милославский уже писал в воеводских хоромах подробное донесение в Москву. Он уверял, что всему разорению синбирскому виной казанский воевода кравчий князь Петр Семенович Урусов с его медлительностью: все раззорение от его нерадения к великому государю учинилось…

Урусов был вскоре смещен, и начальником над всеми вооруженными силами, действовавшими против воров, был назначен князь Юрий Долгорукий.

XXXI. Под грозой

Весть о разгроме Степана раскатилась по всему Поволжью. На мгновение все точно задумалось, но тут же огни восстания разгорелись с еще большей силой. Весь огромный край от Волги до Оки горел. На севере восстание перебросилось за Волгу и докатилось до самого Белого моря, до Соловков. Бурлила вся Малороссия. Хватали людей на улицах Москвы и в украинном Смоленске. Москва ахала: неложно, белый свет переменяется!..

Но ратные воеводы уже делали свое дело. Князь Юр. Борятинский, расправившись с ворами в Симбирске, пошел своими полками в Алатырский уезд, где скопилось больше 15 000 мятежников. Он нашел их на берегу реки Кондарати, под селом Усть-Урень. "Велик был бой, – доносил он в ставку князя Юр. Долгорукого, – стрельба пушечная и мушкетная, беспрестанная и я тех воров побил и обоз взял да одиннадцать пушек, да 24 знамени и разбил всех врозь. Побежали они разными дорогами и секли воров конные и пешие, так что в поле, в обозе и в улицах Усть-Уреньской слободы за телами нельзя было проехать, а крови пролилось столько, как бы от дождя большого ручьи потекли". И часть пленных была предана казни, а остальные приведены – православные к кресту, а язычники к шерти.

Этот разгром навел такой страх на повстанцев, что жители взбунтовавшегося Алатыря вышли навстречу победителю с повинной, неся образа и хоругви. За Алатырем повинилась Корсунь и все мятежные села вокруг. И опять казни и присяга. Но когда войска князя Борятинского продвинулись вдоль Симбирской Черты к Пензе, здесь, в тылу, снова загорелось восстаниe. Князь отрядил в тылы думного дворянина Леонтьева с ратной силой. Мятежники около с. Апраксина были разбиты снова, зачинщики казнены, и так как действительность и прочность присяги была очевидна, то батюшки снова заставили повстанцев целовать крест, а те, целуя крест, думали, как бы снова извернуться да ударить по ненавистным…

Восстание пылало на сотни верст вокруг. Повстанцы всюду и везде изводили "крапивное семя", уничтожали тех господ, которые были "облихованы миром", старательно, с восторгом безграничным жгли всякие бумаги и всюду вводили казацкий порядок. В особенности много хлопот доставляла воеводам небольшая, но очень подвижная шайка полковника Ерика, который отделился от Степана еще в Симбирске и так и не возвращался туда. Другим значительным отрядом повстанцев, действовавшим вокруг Темникова, командовал поп – или, точнее, распоп, т. е. бывший поп, – Савва.

Распоп Савва – здоровенный, волосатый, румяный и точно лакированный детина – был простоват, но сердце имел доброе, прямое, хотя и нетерпеливое. До Москвы как-то дошел слух, что поп Савва как бы склоняется к расколу. Правда, поп Савва нововведений не любил, – и ижица не та, и фита с какими-то лапками, да и вообще перемены, затруднения, сумления, – но Савва был всегда вышнему начальству покорлив: с лапками так с лапками, – им там на Москве виднее. Его вызвали для испытания в Москву. Владычные бояре ахнули: Савва был похож на лесного дикаря, на медведя, на разбойника, на лешего, на все, что угодно, только не на попа. Пред ним раскрыли книгу: а ну чти!.. Савва с делом справиться не смог. Его оставили без места. В отчаянии он отправился домой, в Темников, к своей довольно уже многочисленной семье, и сел за грамоту. Но хитрая наука плохо давалась о. Саввe. Но все же подучился маленько, подпоил мужиков с. Веселые Лужки, где только что помер священник, и они честь честью выдали ему на руки соответствующий приговор, что "мы-де, крестьяне с. Веселые Лужки, Темниковского уезду, выбрали и излюбили отца своего духовного Савву к себе в приход. И как его Бог благоволит и св. владыка его в попы к нам поставит, и будучи у нас ему в приходе, служить и к церкви Божией быть подвижну, к болям и к рожаницам с причастием и с молитвами быть подвижну и со всякими потребами. А он человек добрый, не бражник, не пропойца, ни за каким хмельным питьем не ходит, человек он добрый, в том мы, староста и мирские люди, ему и выбор дали".

Поп Савва, распродав все свои скудные животы, чтобы было чем улестить подьячих владычных, снова поехал в Москву, снова "чти!" и снова – больше от страху – ничего не вышло. А тут как раз поднялись казаки, и так как они грамоты от него не требовали и тоже фиту с лапками не очень одобряли, то и решил о. Савва, распоп, с голодухи и с горя идти казаковать, и стал он вместе с беднотой зорить господские гнезда – довольно вы-де побоярствовали на сем свете!.. – и чинить над женским полом всяческое поругание. Распоп Савва так уж устроен был: раз сорвался с петель, значит, пиши пропало…

В отряде отца Саввы промышляла и темниковская вещая женка Алена. Воеводина теща водяной хворала, воевода потребовал, чтобы Алена ее вылечила, а Алена сказала, что она средствия против водяной не знает. Воевода не поверил этому и увидел в этом отказе злостное неуважение к нему, обвинил Алену в ведовстве и приговорил, как и полагается, к сожжению. Она вынуждена была бежать. В мужском наряде она ходила повсюду с отрядом Саввы, билась наравне с мужиками, ничего не боясь, и все веровали, что она носит с собой заговорные письма и корни, которые обеспечивают победу. Ночью, как многие слышали, она часто ревела. И стало лицо ее бело, как снег, и чудесным огнем горели большие, темные очи, и, хотя и не была она прежней красавицей Аленой, по которой тогда, в молодости, в Арзамасе, болело не одно сердце, все же скорбная, немного привядшая и какая-то вещая красота ее и теперь волновала многих. Но к ней не лезли, зная, что она не баловалась. И вообще ее побаивались…

И прилетела в Темников весть: идет сюда промышлять над попом Саввой, Ериком и другими ворами сам князь Юрий Долгорукий. Отец Савва, как всегда в таких случаях, ушел со своим отрядом в леса, которые сжимают Темников со всех сторон, и затаился там, в глуши, за непроходимым Журавлиным Долом.

Надвигались сумерки. Было морозно и тихо. С неба редко падали нежные снежинки. На большой поляне вкруг костров грелись повстанцы. Они поджидали от своих лазутчиков вестей о движении царских войск. Распоп Савва неуклюжим ножом терпеливо скоблил можжевеловую палку, шомпол для своего мушкета. В обращении с оружием распоп был умел: и раньше, когда еще батюшкой он был, он потихоньку – охота духовному сану воспрещена, – ходил зверовать. Другие повстанцы кто чистил оружие, кто балакал о том о сем, кто искал забвения в тихой, унывной песне. Один ушивал порвавшиеся по чащам портки. Те сушили над огнем онучи… Кто-то в сторонке точил о камень тяжелый топор. И тихо, тихо было вокруг в чащах лесных…

И вдруг все подняли головы: кабыть идут?.. Батюшки, да как будто конница!.. Bce повскакали и схватились за оружие. И вдруг шум прекратился: остановились. Послышался протяжный, заливистый свист.

– А-а, Федька Кабан… – облегченно вздохнули повстанцы – А что это за конные с ним?

Распоп заложил в рот четыре пальца и ответил таким же свистом.

Опять послышались звуки движения отряда: топот коней, фырканье, сдержанные голоса, лязг оружия. И скоро на поляну во главе с пешим Федькой Кабаном вышел конный отряд человек в двести. Впереди ехал подбористый, сухой, с соколиными очами Ерик. Повстанцы с любопытством окружили конных: они впервые встретились с Ериковыми людьми.

Назад Дальше