– Смерть еретикам! Смерть еретикам!
И вдруг над площадью раздался голос одного из осужденных. Эль Тореро сразу узнал его. Молодому человеку было не более двадцати пяти лет. Он был знатен, красив, богат, имел положение при дворе.
Бедняга кричал:
– Я не еретик! Я верую в Бога! Пусть ответят перед Богом осудившие меня… Я прошу…
Но его голос уже заглушил многотысячный хор монахов, распевающих псалмы.
Пламя костра подобралось к осужденным и своим горячим языком лизнуло ступни несчастных, а затем принялось жадно пожирать их плоть.
– Ужасно! Ужасно! – шептал Эль Тореро, закрыв глаза. – Какое же преступление мог совершить этот несчастный? Я знал его: он был весельчаком и любил жизнь; его ждало блестящее будущее.
Он говорил сам с собой, но внезапно услышал чей-то тихий шепот. Это Фауста, о присутствии которой он ненадолго позабыл, внушала ему:
– Он совершил то же преступление, которое замышлял и ты… Ты будешь, как и он, осужден; как и он, ты будешь казнен… если мне не удастся тебя вовремя остановить.
– Преступление? Какое преступление? – спросил Эль Тореро.
– Он увлекся еретичкой и женился на ней.
– О! Я понимаю!.. Жиральда – цыганка!.. Но ведь Жиральда – католичка!
– Она цыганка, – жестко сказала Фауста, – она еретичка… по крайней мере, все так считают – и этого вполне достаточно.
– Она крещеная, – отбивался Тореро.
– Пусть покажет свидетельство о крещении… Но нет, она этого сделать не сможет. А если бы даже и смогла, все равно, жила она как еретичка. – Говорю тебе, этого вполне достаточно. Ты мечтаешь соединить с ней свою судьбу – ну что ж, с тобой тоже обойдутся как с еретиком!
И она показала на костер.
– Но какой же негодяй издает такие законы?
– Твой отец.
– Мой отец! Опять! Что же это за кровавый зверь дан мне в отцы проклятой природой?!
Как раз в тот момент, когда он произносил эти слова, с балкона одного из пышных дворцов, возвышавшихся по сторонам площади, донесся громкий шум. Балкон этот (как, впрочем, и в доме Фаусты) до сих пор был безлюден. Но вот его застекленные двери широко распахнулись, и показалась толпа вельмож, знатных дам, священников и монахов.
На балкон вынесли одно-единственное кресло, и к нему подошел некто, перед кем все расступились; он спокойно сел, а все остальные, не переступая балконного порога, встали за его спиной. Этот человек поставил локоть на подлокотник кресла и оперся подбородком о кулак; взгляд его, ледяной и пронзительный, рассеянно скользнул по пылающему костру и по вопящей толпе.
Не отвечая на возмущенный и яростный крик Тореро, Фауста подошла к нему почти вплотную; глаза ее горели, и громко и властно она бросила ему в лицо роковое:
– Твой отец!.. Так ты хочешь знать, кто твой отец?..
Принцесса стала словно выше ростом; она была так величественна, так уверена в своей силе, так холодна и неумолима, что Тореро мгновенно понял все; сраженный страшным открытием, он, запинаясь, пробормотал:
– О! Что вы собираетесь сообщить мне? Фауста еще ближе придвинулась к нему, взяла за запястье и повторила:
– Ты хочешь знать своего отца?.. Ну так смотри!.. Вот он, твой отец!..
Ее рука указывала на человека, который холодно, со скучающим видом глядел, как огонь пожирает тела семерых мучеников.
Тореро невольно отступил; волосы его встали дыбом, взор блуждал, рука судорожно сжала рукоятку кинжала; он воскликнул:
– Король!..
В его голосе явно было больше боли, чем ненависти.
Глава 3
СЫН КОРОЛЯ
Фауста молчала и долго с мрачным удовлетворением смотрела на молодого человека, согнувшегося под бременем страдания. Она могла быть довольна собой, ибо была, как ей казалось, близка к осуществлению своего замысла.
Принцесса обстоятельно подготовилась к беседе. Она знала, что подавляющему числу подданных Филипп внушал ужас, незначительное же меньшинство его открыто ненавидело. Среди ненавидящих были представители всех слоев общества, и они считали себя братьями, временно объединенными отвращением, которое внушал им деспот.
Знатные вельможи с широкими взглядами, художники, артисты, ученые, солдаты, буржуа, искатели приключений, выходцы из народа – кто только не входил в это меньшинство! Как правило, это были люди более смелого ума и более передовых воззрений, нежели то стадо, что привыкло гнуть шею перед власть имущими. Для всех них религиозный фанатизм короля, побуждавший его ко все новым кровавым репрессиям, был совершенно неприемлем; в их глазах король стал чудовищем, и с чисто человеческой точки зрения его уничтожение было бы вполне законным.
Разумеется, мы говорим здесь не о кучке интриганов (а такие есть и будут всегда и повсюду), которые видели в ниспровержении существующего порядка возможность для удовлетворения своих страстей. Мы говорим здесь лишь о людях, искренне преданных идее освобождения.
Так или иначе, но недовольство королем было достаточно широким и достаточно глубоким, чтобы возникло тайное движение, возглавляемое несколькими честолюбцами, либо, говоря другими словами, несколькими провидцами, чье бескорыстие было вне всяких подозрений. Мы уже видели, как Фауста председательствовала на одном из собраний мятежников и сделала все, чтобы направить его ход в нужном ей направлении. Фауста знала, что стоило бы только начаться серьезному движению – и множество людей безвестных или колеблющихся присоединилось бы к тем, кто даст ему первоначальный толчок.
Она знала также, что для Тореро имя короля было синонимом убийства, кровавого неистовства, что оно внушало ему лишь ненависть и отвращение. Эти чувства к тирану усугублялись у Тореро личной ненавистью к тому, кого он обвинял в убийстве своего отца.
Ненависть к королю Филиппу, ярая и неизменная, существовала у него с давних пор, и Фаусте это тоже было известно. Если Тореро не попытался присоединиться к тем, кто втайне готовился нанести деспоту смертельный удар или по крайней мере свергнуть его, то причиной тому были не осторожность или презрение. Его ненависть была личной, и он намеревался действовать в одиночку. Кроме того, по природе своей человек прямой и чистосердечный, он питал явную неприязнь ко всему тайному, скрытому и запутанному. Решив поразить того, кого он считал врагом своей семьи, он твердо решил действовать в открытую, при свете дня… даже если бы это значило его собственную гибель.
Таковы были чувства дона Сезара к королю Филиппу в тот момент, когда Фауста, встав перед ним, воскликнула: "Это твой отец!"
Понятно, что такой удар мог сокрушить его.
Однако и это еще не все: едва достигнув возраста, когда он уже мог что-либо понимать, дон Сезар, захваченный рассказами – возможно, пристрастными – о своих родителях, где вымысел опасно соседствовал с правдой, с восторгом воздвигал в своем сердце алтарь для поклонения отцу. Он представлял себе отца, которого никогда не знал, благородным и великодушным, он украшал его самыми высокими добродетелями; отец являлся ему словно бог.
И вот Фауста покусилась на это безмолвное поклонение, которому дон Сезар, сколько бы лет ни прошло с тех пор, всегда оставался верен. Бог был низвергнут, и вместо него перед юношей предстало кровавое чудовище – ведь именно так, если вынести за скобки личную ненависть Тореро, он воспринимал короля. Достаточно было Фаусте сказать: "Вот твой отец!" – и этот алтарь мгновенно рассыпался и рухнул.
Это обстоятельство и было самым ужасным. Таким ужасным, что оно никак не укладывалось у Тореро в голове.
Он говорил себе: "Я плохо расслышал… я сошел с ума. Король мне не отец… Он не может быть моим отцом, потому что… Я чувствую, как по-прежнему ненавижу его!.. Нет, нет, мой отец умер!.."
Однако Фауста упорно твердила свое. Сомневаться не приходилось: да, все так, все именно так, король действительно был его отцом! Тогда Тореро в отчаянии стал судорожно цепляться за свой низвергнутый идеал и искать хоть какие-то оправдания человеку, на которого ему указали как на отца. Он говорил себе, что, наверное, судил несправедливо, и, перебирая все известные ему деяния короля, пытался открыть в них хоть что-нибудь, что способно было бы вновь возвеличить Филиппа в его глазах.
Но вскоре, осыпая себя проклятьями и ругательствами, Тореро с безнадежностью констатировал, что решительно ничего не находит. Зато с каждой минутой увеличивались его гнев, его ненависть к самому себе: мало того, что он не смог отыскать в короле ничего хорошего, он упорно продолжал видеть в нем то чудовище, которое видел в нем всегда. Все его существо бунтовало против этого неприятия, и он говорил себе: "Но ведь это мой отец! Мой отец! Разве может так быть, чтобы сын ненавидел родного отца? Скорее уж бессердечное чудовище – это я!"
Здесь его мысль направилась в другое русло: он подумал о своей матери.
Ему очень мало рассказывали о ней. По этой ли причине или по какой другой, нам неведомой, мать никогда не занимала в сердце дона Сезара то место, что было отдано отцу. Почему? Кто может ответить на этот вопрос! Конечно, и дня не проходило, чтобы он не думал о ней. Но первое место, казалось, навсегда было отдано отцу. И вот в результате этого крутого поворота, который он и не пытался объяснить себе, мать заняла в его душе место отца.
Ему показалось, что он, наконец, понял. "Клянусь Господом! – мысленно кричал он. – Я догадался! Я по-прежнему ненавижу отца, потому что мне сказали: он мучил и убил мою мать. Да, дело именно в этом!.."
Действительно, все обстояло приблизительно так.
И это был поистине шедевр Фаусты: она умело разожгла в сердце Тореро ненависть к отцу, а потом внезапно, дабы извинить это чувство, оправдать его, сделать ненависть еще более жгучей, более устойчивой, а также и более естественной, напомнила о матери.
Разве для сына интересы матери не священны? И если муж настолько подл и гнусен, что мучает и медленно убивает свою жену, разве их сын может колебаться? Разве не должен он защитить женщину, отомстить за нее? Даже если эта месть – месть отцу?
Вот оно – объяснение всему. Вот что лишало воли несчастного юного принца.
Да, Фаусте пришла в голову гениальная мысль: Тореро, колеблющийся, весь во власти противоречивых чувств, превратился в жалкого, нерешительного человека, которым она сможет руководить и управлять.
Самое трудное было позади, остальное казалось коварной сущим пустяком. Тореро, сын короля, отныне находился в ее власти, и она могла делать с ним все что заблагорассудится. Тореро поможет ей стать королевой, императрицей, а сам навсегда останется лишь послушным орудием в ее руках – править миром будет она!
А пока надо было натравить его на короля, который, по ее словам, являлся его отцом. Надо было, чтобы дон Сезар допустил мысль об убийстве – цареубийстве, отцеубийстве, – и для этого приукрасить преступление видимостью необходимой обороны.
Молодой принц по-прежнему молчал, его остановившиеся глаза были прикованы к королю, так что Фауста осторожно прикрыла створки окна и опустила тяжелые занавеси, закрывая от дона Сезара столь мучительное для него зрелище.
В самом деле, как только юноша перестал видеть короля, он с облегчением вздохнул и, казалось, пробудился от тягостного кошмарного сна. Он обвел мутным взором окружавшую его роскошь, словно спрашивая себя, где он и что он здесь делает. Затем его взгляд упал на Фаусту, которая, не говоря ни слова, наблюдала за ним, и чувство реальности окончательно вернулось к Тореро.
Фауста, видя, что он пришел в себя и теперь способен продолжать беседу, тихо сказала низким голосом, в котором сквозило скрытое волнение:
– Простите, ваше высочество, что мне пришлось раскрыть вам жестокую правду. Обстоятельства оказались сильнее моей воли и помимо нее увлекли меня за собой.
По телу Тореро пробежала дрожь. Титул "высочество", прозвучавший из уст Фаусты, на мгновение ошеломил его. Титул этот, казалось, свидетельствовал о том, что он не был жертвою сна – все, что он увидел и услышал, было реальностью – хотя и реальностью ужасной и мучительной. Качая головой, он с горечью повторил:
– Ваше высочество!..
– Этот титул принадлежит вам по праву, – проникновенно сказала Фауста. – Но вы на нем не остановитесь.
И опять Тореро покачнулся, как если бы его ударили.
Что означало это "вы на нем не остановитесь"? Вот и управляющий принцессы смотрел на него со страхом, любопытством и огромным почтением. Чего же от него в конце концов хотят? Он решил узнать это как можно скорее.
Фауста, между тем, сказала: "Благоволите сесть" и с поистине царственным величием указала ему на стул. Тореро повиновался, желая лишь одного: прояснить все, что было для него темным и туманным в этой необычайной истории.
– Итак, сударыня, – сказала он с деланным спокойствием, – вы уверяете, что я – законный сын короля Филиппа?
Фауста поняла, что он пытается изменить тему разговора и что, если она позволит ему это, он сумеет ускользнуть от нее.
Принцесса вперила в него проницательный взгляд и невольно отдала дань восхищения душевной силе этого молодого человека – после таких жестоких потрясений он владел собою столь превосходно, что обратил к ней совершенно спокойное лицо.
"Решительно, – подумала она, – не всякий может сравниться с этим молоденьким тореро. У него поистине королевские запасы гордости. Любой другой на его месте встретил бы сообщенное мною известие с ликованием. Независимо от того, ложь это или правда, любой другой поспешил бы сделать вид, что верит мне безоговорочно. А этот остался невозмутим. Он не дает ослепить себя обещаниями блестящего будущего, он спорит, и да простит мне Господь, но его самое горячее желание – это получить доказательство того, что я ошиблась".
Впервые с начала этой встречи в ее душу стало исподволь закрадываться сомнение, и, снедаемая ужасной тревогой, она задала себе вопрос: "Неужели он до такой степени лишен честолюбия? Неужели мне опять не повезло, и я встретила второго Пардальяна, то есть человека, который разочаровался в жизни и для которого состояние, происхождение и даже корона – всего лишь слова, лишенные смысла?"
Размышляя таким образом, она подняла к небу угрожающий взгляд, словно призывая Бога прийти ей на помощь.
Однако Фауста была бесстрашным бойцом и не принадлежала к числу людей, отступающих из-за всякой малости. Эти мысли пронеслись у нее в голове с быстротою молнии, но, каковы бы ни были ее колебания и тревоги, на ее лице не отразилось ничего, кроме неизменной приветливости, которую ей было угодно являть всем.
На вопрос Тореро, в котором звучало сомнение (хотя молодой человек ни в чем не подозревал ее лично), последовал уверенный ответ:
– Документы, которыми я располагаю и подлинность которых неоспорима, а также надежные свидетели доказывают, что вы – законный сын короля Испании Филиппа. Поверьте, я знаю, что говорю. Очень скоро – буквально через несколько дней – я представлю вам все эти доказательства. И вам-таки придется признать, что я не лукавила, а была правдива и откровенна.
Тореро едва слышно промолвил:
– Избави меня Бог, сударыня, сомневаться в ваших словах или же заподозрить вас в дурных намерениях!
И продолжал с горькой улыбкой:
– Я не получил образования, приличествующего сыну короля… будущему королю… Хоть я и инфант – так вы, по крайней мере, утверждаете, – я был воспитан не на ступеньках трона. Я всегда жил в ганадериях, среди диких быков, которых я выращивал для удовлетворения прихотей принцев, моих братьев. Таково мое ремесло, сударыня, и оно кормит меня – ведь у меня нет ни фамильных драгоценностей, ни ренты, ни пенсиона. Я пасу быков. Так что извините, сударыня, что я осмеливаюсь говорить без обиняков, прямо; очевидно, вы, владетельная принцесса, привыкли слушать иные речи.
Фауста благосклонно кивнула, принимая извинения юноши.
Тогда Тореро, осмелев, поспешил задать следующий вопрос:
– А моя мать, сударыня, как звали мою мать?
Фауста удивленно подняла брови и подчеркнуто строго ответила:
– Вы – законный принц. Вашу мать звали Елизавета Французская, она была законной супругой короля Филиппа и, следовательно, королевой Испании.
Тореро провел рукой по влажному лбу.
– Ну скажите же мне в конце концов, – произнес он дрожащим голосом, – если я – законный сын, то почему же меня бросили? Откуда эта яростная ненависть отца к собственному сыну? Откуда эта ненависть к законной супруге, ненависть, доведшая до убийства?.. Ведь вы же сами сказали мне, что моя мать умерла вследствие жестокого обращения с нею ее мужа.
– Да, я это говорила, и я готова это доказать.
– Стало быть, моя мать была в чем-то повинна?
Он дрожал, задавая этот вопрос, и его глаза умоляли, чтобы ему ответили "нет". Фауста не замедлила успокоить дона Сезара, сказав более чем категорично:
– Ваша мать – я это утверждаю, и у меня найдутся доказательства, – ваша мать, августейшая королева, была святой, сошедшей на грешную землю.
Конечно же, она явно преувеличивала. Елизавета де Валуа, дочь Екатерины Медичи, подготовленная к ремеслу королевы своей грозной матерью, могла быть всем, чем ей хотелось быть, но только не святой.
Однако Фауста разговаривала с ее сыном, – она рассчитывала на его сыновнее благоговение, тем более пылкое и слепое, что он никогда не знал своей матери, – и она полагала, что заставит его поверить любым нелепицам, какие, если понадобится, она с легкостью выдумает.
Фауста стремилась возможно сильнее разжечь сыновние чувства Тореро к матери: чем более величественной, благородной и безупречной предстанет она в глазах сына, тем более неистовой и неодолимой будет его ненависть к ее мучителю-супругу. Эта ненависть должна достичь таких размеров, чтобы Тореро совершенно позабыл: сей деспот – его отец.
Вот почему, желая добиться поставленной цели, Фауста без колебаний, своею собственной властью, причислила мать дона Сезара к лику святых.
А тот явно обрадовался ее словам. Он глубоко, с облегчением вздохнул и спросил:
– Но раз моя мать была безупречна, откуда же это ожесточение, откуда эти долгие издевательства, о которых вы говорили? Неужто король и вправду то чудовище, жаждущее крови, каковым, по уверению многих, он является?
Тореро опять-таки совсем забыл, что и сам считал короля именно таким чудовищем. Теперь, когда он знал, кто его отец, он инстинктивно старался обелить его в своих собственных глазах. Он все еще надеялся (хотя и не слишком), что принцесса скажет что-то такое, что снимет с короля вину. Удалось же ей полностью обелить его мать!
Но Фауста вовсе не собиралась защищать Филиппа. Она ответила непреклонно:
– Король, к несчастью, никогда ни к кому не испытывал чувства нежности. Король – это воплощенные гордыня, эгоизм, душевная черствость, это воплощенная жестокость. Горе тому, кто окажет ему сопротивление или же придется ему не по нраву. Однако его отношение к королеве заслуживает все же некоего подобия оправдания.
– А! – тотчас откликнулся Тореро. – Возможно, она была легкомысленной, взбалмошной? Конечно, просто по наивности, по незнанию жизни?
Фауста отрицательно тряхнула головой.