Тема военного подвига советского народа - наиболее близка автору, она легла в основу повести "Если мы живы".
Кирилл Владимирович Косцинский
ЕСЛИ МЫ ЖИВЫ
Кирилл Владимирович Косцинский родился в Ленинграде в 1915 году. После окончания семи классов работал продавцом в магазине, табельщиком, грузчиком в порту, слесарем и револьверщиком, вальцовщиком и каландровщиком. В 1934 году был принят в Ленинградское пехотное училище имени С. М. Кирова, одновременно учился на вечернем отделении Ленинградского Университета. По окончании военного училища служил командиром взвода в различных частях Советской Армии на юге Украины. В 1942 году окончил Военную академию имени Фрунзе и до конца войны работал в армейских разведывательных органах; выполняя задания командования, неоднократно прыгал с парашютом во вражеский тыл. Награжден несколькими орденами и медалями.
Писать и печататься начал с 1933 года, но профессиональным литератором стал лишь в 1947 году, после демобилизации из армии.
К. В. Косцинскому принадлежит ряд книг: два сборника рассказов и очерков, несколько повестей.
…Он был один, был просто город.
А. Твардовский
1
Над городом, закрывая солнце, стояло дымное облако.
Еще ночью, километров за сорок отсюда, с берега Днепра, я заметил на юге багровое зарево. Зыбкое, трепещущее, оно исчезало временами совсем и вспыхивало вновь, освещая бесприютную степь своим тусклым, отраженным светом.
Я не задумывался над тем, что это и где горит. Да и мало ли пожаров возникало в заднепровских степях осенью сорок второго года? Я очень устал, мне надо было отдохнуть, на душе у меня было беспокойно, и, выбрав в одной из прибрежных балок место, где никто не застал бы меня врасплох, я сразу заснул.
На следующий день, частью пройдя пешком, частью проехав на скрипучей арбе оставшиеся сорок километров, я приближался к городу. Это был обычный степной город, раскинувшийся на плоском берегу Днепра. Он открылся издали, с высоты пологого холма, открылся темными силуэтами церквей и фабричных зданий, разноцветными халупами окраин, чахлой зеленью садов. Множество пыльных степных дорог, сходясь и снова разбегаясь, неся на себе следы автомобильных покрышек и отпечатки человеческих ног, вело туда, в этот неведомый мне город.
Большой и притихший, настороженный, он лежал на берегу реки; мертвые трубы заводов поднимались над ним, и где-то за домами, невидимый глазу, бушевал пожар.
Расставшись с подвезшим меня стариком, я вошел в форштадт, или военную слободку, как, по словам Быковского, называлась северная часть города. Широкая улица предместья ничем не отличалась от улицы в любом украинском селе. Окруженные глинобитными заборами, кое-где палисадниками с перевернутыми кувшинами на жердинах, белые, голубые, розовые, но одинаково обветшавшие хаты выстроились неровным рядом.
Улицы были совершенно пусты, лишь две - три человеческие тени заметил я в отдалении. Какая-то женщина, сгибаясь под тяжестью плетеной корзины, шмыгнула в один из палисадников; совершенно голый, черный, как негритенок, мальчуган, обеими руками взявшись за свой крантик, орошал раскаленную пыль во дворе другого дома.
Но чем дальше углублялся я в город, приближаясь к его центру, тем оживленнее становились улицы. То здесь, то там раскрывалась калитка, человек подозрительно оглядывался кругом и, прижимая локтем пустой мешок или придерживая корзину, трусил мелкой рысцой к видневшимся вдали фабричным корпусам. Мужчины, женщины, дети - все с мешками, сумками и корзинами - выскальзывали из смежных улиц, а навстречу им двигались другие мужчины, женщины, дети, но мешки их были чем-то наполнены, и их, возвращавшихся откуда-то, было значительно меньше.
Здесь, в предместье, уже отчетливо слышался горький запах гари. Сизая копоть медленно падала на листву деревьев, на стены домов, на лица. И я почувствовал какую-то связь между этой копотью, между пожаром и суетой на улицах.
Я миновал разрушенные корпуса консервного завода, прошел через пыльный, изрытый траншеями сад - в середине его бронзовый человек, подняв обломок шпаги, хмуро разглядывал обвалившийся фонтан - и повернул наконец в узкую улочку, круто спускавшуюся к реке. Над этой улочкой, заполненной идущими вниз людьми, над крышами домов, как по ступенькам, карабкались вверх черные, похожие на породистых баранов, клубы дыма и, сбиваясь в стадо, тянулись над городом.
Восемьдесят километров пути по занятой врагом земле были уже позади, и я приближался к цели. Я представил себе, как через пятнадцать - двадцать минут найду нужный мне дом.
Справа от входа, на третьей жердине будет висеть опрокинутый глечик, подобный тем, какие я видел при входе в город. Это сигнал: "Все в порядке. Можно входить!"
Я спрошу Терещенко. Немолодой, молчаливый человек с упрямым подбородком и спокойными, чуть зеленоватыми глазами, он окинет меня изучающим взглядом.
- У вас сдается комната, - скажу я. - Мне говорил об этом Грохотов.
- Комната? - переспросит Терещенко. - Комната есть, только вряд ли вам подойдет. Темная она.
- А я посмотрю. Главное, чтоб были кровать и стол.
Молча Терещенко пропустит меня в дом. Едва увидев меня, он догадается, почему пришел я, а не Романюк, и ни о чем не спросит. Все сразу становится понятным, когда на явку приходит новый человек.
Дойдя до конца переулка, я свернул вправо.
Густая толпа широким кольцом окружала горящий элеватор. Взрывом снесло одну из стен, и там, в дыму, медленно осыпалась и оседала золотая, искрящаяся гора. Пожарные, немецкие солдаты какие-то гражданские с повязками на рукавах, все грязные и черные, орудовали баграми, лопатами и, врываясь в ползущую на них раскаленную массу, отгребали ее в сторону и заливали водой. Поодаль, вдоль куч еще дымящегося, почерневшего зерна, увертываясь от полицейских, мужчины, женщины, дети торопливо наполняли пшеницей свои сумки, корзины, мешки.
- Что случилось? - спросил я у плечистого, коренастого парня. - Разбомбили?
В измятой украинской рубахе, он сидел на груде трухлявых шпал и, щелкая семечки, с любопытством поглядывал по сторонам. Челюсти и губы его непрерывно работали, и шелуха вылетала изо рта, как стреляные гильзы из пулемета.
Парень остановил на мне взгляд узких, будто припухших глаз.
- Разбомбили, ядрена палка… - сказал он не то утвердительно, не то удивляясь чему-то. - Да тут с год ни одного русского самолета не было.
Меня поразило это неожиданное словечко: "русский". Да сам-то он кем был, этот парень, говоривший о русских самолетах, как о чем-то чужом, потустороннем?
Но он не обращал на меня ни малейшего внимания и, отвернувшись, запустил руку в карман за очередной порцией семечек.
Под откосом, прямо под нами, двое полицейских суетились и хрипло кричали, хватая подбиравших зерно людей и вытряхивая под ноги, на землю, содержимое их сумок. Один из них, плотный, рыжеусый человек с искаженным злобой лицом, ухватил за рукав сморщенную, высушенную временем старуху.
- Кому говорят? Кому? - рычал полицейский, вырывая из ее рук наполненную зерном плетенку. - Пусты, чуешь? Пусты, стара паскуда!
- Ироды! Дождутся они, как русские придут… - негромко сказал кто-то за моей спиной, и меня опять удивило это слово: "русские".
- Придут они, жди больше, - отозвался другой. - Поди, за Уралом уже, если не дальше.
Старуха, судорожно вцепившись в края своей шелюжной корзинки, не выпускала ее. Она ничего не говорила, ни о чем не просила, и лицо у нее было темное и строгое, как на иконах.
Натужно охнув, полицай с силой дернул корзину к себе, и старуха упала на колени, но скрюченные пальцы ее все еще не отпускали плетенку.
Парень рядом со мной чмокнул: -Ишь ты! - И я не понял, к кому это относилось: то ли к старухе, вцепившейся в свою корзину, то ли к полицаю, решившему во что бы то ни стало отобрать ее.
- Нашел, на ком силы пробовать! - крикнули сверху.
- Тебя бы вот так же: головой об стенку!
- С-сукины дети! - выругался я. - Как собаки на сене. Горелое зерно и свинья есть не станет.
Парень, достав пригоршню семечек, не дотянул руку до рта. Повернувшись ко мне, он окинул меня внимательным взглядом.
- Зачем свинья? Его людям по карточкам выдать можно… Ты не тутешный, друже?
Он выплюнул шелуху и поднялся.
- Какая тебе разница? - не очень любезна отозвался я.
- Где-то я тебя видел, - медленно, будто вспоминая что-то, сказал парень. - Ты, часом, не соломирский?
Я был уверен, что нигде и никогда не видел это скуластое лицо, с узкими, чуть припухшими глазами. Как мог он догадаться, что я действительно пришел из Соломира?
Я несколько дней не брился, на сапогах толстым слоем лежала дорожная пыль, видимо, весь мой облик говорил о том, что я здесь чужой, пришлый человек. Но в том году бесчисленное множество людей в поисках хлеба, работы, а то и родственников, рассеянных войной и оккупацией, вздымало ногами пыль по украинским дорогам, следовало за бесконечными колоннами пленных, наполняло редкие пассажирские поезда, и во внешности моей, вероятно, не было ничего такого, что выделяло бы меня из всей этой массы горемык и бездомков.
- Соломирские волы бывают, да и те лядащие, - сказал я, стараясь вложить в голос как можно больше равнодушия и небрежности.
Парень усмехнулся.
- Такой вол, ядрена палка, десятерых стоит. Семечек хочешь? - Он прищурился. - Русского шоколаду?
- Спасибо, не хочу, - уже враждебно сказал я. - Кушайте сами.
- Во-от, полез в бутылку… - Подбрасывая в ладони горстку семечек, он продолжал изучающе разглядывать меня. - Ты Терещенко такого знаешь?
Пожалуй я удивился только самому себе, той легкости, с которой входил в свою роль, несмотря на всю стремительную внезапность этого разговора. Я равнодушно отвернулся в сторону полицейских, закурил и, спрятав в карман кремень и кресало, посмотрел ему в лицо.
- Чего ты ко мне привязался? Коров я с тобой пас, что ли?
Но у него, кажется, уже пропал интерес ко мне. Он сочно сплюнул и повернул ко мне широкую, круглую спину, какие бывают у борцов и грузчиков.
Засунув руки в карманы, я медленно двинулся мимо элеватора. Пройдя с сотню метров, я обернулся: парень стоял на месте, провожая меня взглядом. Он один во всей толпе разыгрывал роль безучастного зрителя и не пытался разжиться хотя бы горстью горелого зерна. Вероятно, он был сыт, этот парень, а сытость была в сорок втором году недобрым признаком.
Мне предстояло пересечь весь город. Быковский обстоятельно, как и все, что он делал, описал мне маршрут: я нигде не останавливался и не сделал ни одного лишнего поворота.
Дважды я поймал себя на том, что бессознательно ускоряю шаги: парень в украинской рубахе не выходил у меня из головы. Что это за ясновидец с карманами, набитыми подсолнухом? Безошибочность, с которой он определил, откуда и к кому я пришел, не могла быть случайной.
"Терещенко такого знаешь?"
Откуда он маг знать Терещенко?
Правда, Терещенко постоянно жил в городе и на квартире его была явка для связи с подпольным обкомом. Однако вероятнее всего, что в городе Терещенко был известен под какой-либо другой фамилией. Но в любом случае - какая же это явка, какая конспирация, если человека" впервые пришедшего в город, спрашивают на улице, знает ли он хозяина этой явки?
Нет, Терещенко не был похож на болтуна. Несколько раз бывал он в плавнях. Не останавливаясь,"и с кем не разговаривая, он проскальзывал своей неслышной походкой в шалаш Глушко, а через час или два, редко - на другой денькто-нибудь из нас выводил его к берегу: ни один посторонний человек не смог бы найти дорогу в этих топких, колеблющихся от ветра камышах.
Последний раз - это было месяца полтора назад - провожать Терещенко пришлось мне: моя рота была в охранении, и я возвращался к заставам.
Я довел его до боевого охранения, до секретов, расположенных на самом берегу, провел его с километр дальше - впереди виднелось уже занятое немцами село. За два часа пути Терещенко не проронил ни слова, и в ответ на мои вопросы, на случайные фразы - о погоде, о небывало жаркой осени, о новом коменданте в Соломире - за моей спиной слышалось лишь мерное хлюпанье шагов.
- Ты что - глухонемой? - обозлился наконец я.
Он усмехнулся и неожиданно звучным и сильным голосом произнес:
- А чего воду в ступе толочь?
В полукилометре от немецких постов я пожал ему на прощание руку.
- Ну, молчальник, ни пуха тебе ни пера…
- Наплевать, - ответил Терещенко и улыбнулся простой и широкой, шедшей к его лицу улыбкой.
Он ушел так, как уходят на охоту, может быть, в гости к куму в соседнюю деревню, - ушел молча, спокойно и очень обыденно. Вот такими, в моем представлении, и должны были быть люди, работающие во вражеском тылу, в одиночку, с глазу на глаз со смертью.
Нет, что-то очень подозрительное крылось за этим босоногим парнем и его вопросами…
Прикинув и так и этак, я решил, что лучше всего мне не соваться к Терещенко, благо Быковский снабдил меня запасной явкой. Находилась она в том же районе, "за балкой", Тракторная улица, пять. Сигнал там был уже другой: в одноэтажном трехоконном домике первое справа окно должно быть закрыто занавеской.
В глубокой, обросшей приземистыми домами балке я задержался: две дороги вели вверх, и по бокам обеих, как отставные солдаты, выстроились корявые телеграфные столбы. К Терещенко, на Копанскую, вела левая…
За глинобитным забором чумазый мальчишка в выцветшей голубой рубахе копал картошку.
- Эй, пацан, - окликнул я его. - Как пройти на Тракторную?
Он выпрямился и, вытерев рукавом нос, кивнул вправо.
- Туточки… А як подниметесь, пройдете билесенький домик такий, там и побачите. - Он оглядел меня с любопытством. - А вам не Шутовых треба?
Я улыбнулся.
- Ну, а если Шутовых?
Мальчишка протяжно свистнул.
- Так вы братан ий? А вона ждала вас, ждала, а завчора в село пишла - дрибнички на хлиб менять. И замок повесила - ось такий! - Он показал, какой был замок. - Вы до Журбы зайдить, мабуть вона там ключ покинула.
Он говорил со мной тем небрежно доверительным тоном, каким говорят только с хорошо знакомыми людьми.
- Добре. Так вправо, говоришь?
- Вправо, вправо, ось де хата пид соломой стоит.
По твердой, накатанной до асфальтного блеска дороге я поднялся в Забалку.
Было душно. Все еще пахло гарью. Мелкая известковая пыль столбами стояла в воздухе, набивалась в нос, в горло, в глаза. Солнце немилосердно жгло затылок и спину. Сухие листья тополей шуршали под ногами.
На углу Тракторной, возле "билесенького" дома, лениво привалился к стене полицейский; в руках он держал винтовку, выкрашенную по- чему-то в черный цвет. "Почему черный?" - подумал я.
Разглядывая жестяные номера домов, я свернул вправо и прошел мимо полицая.
На дверях пятнадцатого номера висел огромный амбарный замок: видимо, мальчишка хорошо знал здешние места…
Мне нужен был пятый номер. Это, должна быть, тот домик за заборчиком, с тополем у ворот. Больше всего меня интересуют сейчас его окна. Два я уже вижу. Они открыты, стекла блестят на солнце, красные головки фуксии тянутся наружу. Вот наконец и последнее окно. Оно закрыто, и за блеском стекол мне не видно занавесок.
Медленно я* подхожу к дому и, не глядя в его сторону, нагибаюсь, поправляю голенище. Потом поднимаю глаза и бросаю беглый взгляд на окно…
Занавеска… В окне нет занавески. Но тут же в темном, тускло отсвечивающем стекле возникает вытянутое, типично немецкое лицо с ровнехоньким, как по линейке, пробором. Немец скучающе глянул на улицу, широко зевнул и, встретившись со мной взглядом, задернул занавеску.
Я выпрямился и медленно двинулся дальше, вверх по улице.
Черт возьми… Теперь уж ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, придется идти на Копанскую. Черт!..
И все-таки мне повезло. Дьявольски повезло… Только дойдя до конца улицы, я запоздало сообразил: ведь приди я на пять минут, на одну лишь минуту позже - занавеска была бы задернута и уж ничто, вероятно, не могло бы спасти меня от провала.
2
Месяца два назад в Соломире появился новый комендант - капитан Метцнер. Через нашего человека, служившего в полиции, Глушко раздобыл его фотографию: правильное, немного вытянутое лицо со светлыми, чуть насмешливыми глазами.
- Красив, бродяга! - сказал Быковский, увидев эту фотографию,
Глушко утвердительно кивнул головой. Когда- то пуля резанула его по лицу. Красный рубец шел от угла рта до середины постоянно припухшей щеки. Казалось, Глушко спрятал за щекой кусок сахару и неловко, точно извиняясь, улыбался.
- Колысь вин у мэнэ запляше, той красунь!.. - отозвался он.
Быковский опять взглянул на фотографию. Глаза капитана Метцнера насмешливо улыбались.
До появления Метцнера мы были фактически хозяевами большого района, прилегавшего к плавням. В Соломир - районный центр и штаб-квартиру бециркскоменданта - мы ходили так же свободно, как ходят в булочную. Комендантом города был одетый в немецкую форму выродок по фамилии Гусько, кажется, единственный русский среди должностных лиц немецкой администрации, видимо выдвинутый на этот пост за особые заслуги. Карьера первого соломирского коменданта кончилась тем, что его пристрелили собственные полицейские. Как говорится, собаке собачья смерть.
С приходом Метцнера все изменилось: виселица на городской площади никогда не пустовала; в балке у Зеленого Гая днем и ночью щелкали пистолетные и автоматные выстрелы. На стенах домов появились подписанные Метцнером приказы: партизанам и всем сочувствующим им лицам, членам партии и комсомольцам, а также работникам советского аппарата предлагалось в трехдневный срок зарегистрироваться в комендатуре. Явившиеся, говорилось в афишке, будут отпущены германским командованием на поруки. Уклонившиеся от регистрации будут расстреляны.
Два дня во дворе комендатуры толпилась очередь обывателей, спешивших заявить о своей лояльности к "новому порядку в Европе". Среди регистрирующихся оказалось несколько человек, связанных с нашим отрядом: бывший заместитель председателя райисполкома Седых, хирург Иванов, директор школы Штанько.
Этот Штанько, явившись в комендатуру, имел свои виды: в школьных подвалах разместилась перевалочная база боеприпасов, горючего и продовольствия. Штанько рассчитывал, что немцы, забрав боеприпасы, оставят продукты в полное его распоряжение. Однако он плохо знал нравы оккупантов: они тут же, в момент регистрации, арестовали его, склад полностью конфисковали, а школу и дом учителя, видимо в назидание, сожгли.
Кроме пятисот - шестисот человек, явившихся в первые два дня, желающих зарегистрироваться не оказалось.