ЕСЛИ МЫ ЖИВЫ - Кирилл Косцинский 4 стр.


У железной дороги мы долго лежали в колючих и хрустких кустах молочайника. Было отчетливо слышно, как за насыпью, в дзоте, ворчливо переговариваются немцы. В плавнях урчали лягушки. Голоса их сливались в сплошной гул, и временами казалось, что там стоит бесчисленное множество телеграфных столбов и ветер гудит в их туго натянутых струнах.

- Ша! - схватил меня за плечо Близнюк. - Фрицы идут.

Через полминуты я услышал легкий шорох. Доносился он откуда-то из-под основания насыпи. Присмотревшись, я различил там темное пятно - видимо, это была труба для сточных вод. Три человеческие тени возникли там, три немца, вооруженных автоматами, останавливаясь и прислушиваясь, безмолвно прошли мимо нас по тропе. Они были так близко, что в лицо нам ударил сладковатый запах дешевого одеколона и противопаразитного порошка.

Близнюк шевельнулся, и я увидел, как ствол его автомата медленно поднимается вслед немцам. Я схватил его за руку и сжал ее с силой. Сашка резко повернулся ко мне.

- Э-эх… - скрипнул он зубами.

- А ты спокойней. Всегда успеешь.

Он посмотрел на меня с презрением.

- Осторожный ты что-то стал.

- Станешь тут.

Прошло еще несколько минут. Близнюк обиженно молчал.

Я наметил путь и поднялся.

- Стой, - шепотом сказал Сашка. - Черт с тобой. Для тебя же специально взял.

Он отстегнул от пояса флягу.

- Самогон?

- Коньяк три косточки… Хлебни-ка для храбрости. Да ты не пугайся, довоенный еще. Лeщенко в селе у старухи выменял.

Чтобы не обижать Сашку, я хлебнул глоток жгучего денатурату, закусил припасенной им луковицей и отдал ему свой автомат.

- А пистолет?

- Иди ты знаешь куда!.. Бывай.

- Ни пуха ни пера.

- Наплевать!

Поднявшись к полотну, я обернулся. Призраками темнели деревья слева. Темная степь расстилалась позади. В селе косо выблеснул и пугливо погас луч автомобильной фары.

Я перескочил через рельсы и бесшумно скатился вниз. Густая ночь сомкнулась вокруг. Едва заметно мерцало бесчисленными звездами небо. Большая Медведица вытягивала шею к северу. Зажав в руке нож, я двигался медленно, почти ощупью, прислушиваясь к каждому звуку.

Село я обошел стороной. Оно было уже далеко позади, когда там дружно, сразу все, залаяли собаки. Тотчас одна за другой разорвались три гранаты. На мгновение наступила тишина. Замолк патефон. Опять яростно взревел какой-то пес, длинная автоматная очередь разрезала тишину. В небо взвилась ракета, поднялась беспорядочная стрельба.

Близнюк все-таки "дал немцу музычки"…

Я держался вдали от больших дорог, и за первый день ни один человек не встретился мне. Выжженная солнцем степь была бесприютна. Богатые когда-то пшеницей поля заросли типчаком и молочайником. Горьковатый запах полыни напоминал о пожарах. Суслики поднимались на задние лапки возле своих нор и бесстрашно свистали мне вслед. Красные и бурые кобылки, выпрыгивая из-под ног, исчезали в умирающем ковыле. Изредка ястреб, распластав крылья, принимался плавно кружить в небе, высматривая добычу. Темные курганы медленно двигались по горизонту. В опустевших селах женщины оглядывали меня невидящими глазами и невпопад отвечали на вопросы.

Я отвык от ходьбы, и идти было трудно. Раскаленное, мутно-голубое небо посылало вниз снопы горячих лучей. Жара душила меня, особенно в частых, глубоких балках, и я поминутно стирал с лица едкий пот. Временами налетали высокие песчаные вихри. Не принося прохлады, они подхватывали с земли отсохшие былинки, взметали их вверх и пыльным дождем разбрасывали - по степи.

Я быстро устал, но продолжал идти. В этот день мне предстояло сделать не меньше пятидесяти километров.

Переночевал я в балке на берегу Днепра. Тревожно мерцало вдали багровое зарево. В небе высыпали зеленые, неправдоподобно крупные звезды. Стрекотали цикады. Живая степь шумела и дышала ночной прохладой. Низко над землей бесшумно пролетела сова. Изредка она пронзительно вскрикивала, вспугивая заснувших птиц.

Поднялся я вместе с солнцем и часа через два догнал скрипучую, об одном воле, арбу. Ветхий старик в соломенном капелюхе, спустив вниз босые скрюченные ноги, безучастно смотрел перед собой выцветшими глазами.

- Добрый день, диду! - поздоровался я со стариком.

Он поднял слезящиеся глаза и кивнул головой.

Подвези трохи, - попросил я.

Старик молча подвинулся, освобождая мне место рядом с собой. Подсев, я попытался завести разговор, но он, казалось, не слышал ни слова.

Скрипели несмазанные колеса. Плешивый, будто изъеденный молью, вол, роняя слюну, тяжело мотал головой и припадал на треснувшее копыто. Парное ярмо, не уравновешенное вторым быком, скользило по его тощей шее, било его по плечам. Пустое прясло сиротливо болталось в воздухе.

- А где другой бык, дедусь?

Старик не ответил.

Я не встретил еще ни одного немца, не видел ни виселиц, ни заваленных трупами рвов, и только голая, одичавшая степь расстилалась кругом. Такой, вероятно, была она и сто, и двести, и четыреста лет назад, еще тогда, когда могучий Тарас скакал по ней во главе своего полка и лютой местью расплачивался за гибель своих сыновей; когда Хмельницкий, разгромив под Желтыми Водами поляков, положил начало освобождению Украины; когда Шереметьев, а потом и Суворов вели здесь "а турок свои войска. Такая же знойная стояла здесь тишина, так же колыхался ковыль, так же пахло полынью. Столетиями, пядь за пядью отвоевывал у пустыни, у турок эту землю украинец; и оттого, может быть, была она такой плодородной, что не жалел для нее ни пота, ни крови упрямый в труде, беспощадный в бою, мечтательный в песне казак.

Два дня шел я по степи, и жестокая картина смерти и запустения раскрывалась передо мной. Было в ней что-то, отчего сами сжимались кулаки и тупая боль поднималась в душе. Сколько времени будет еще хозяйничать здесь враг? Где находится тот предел, тот последний рубеж, за которым уже не будет "заранее подготовленных позиций"? Когда же наступит тот день, которого ждем мы уже второй год, ради которого каждый из нас готов отдать все до последнего вздоха?

Нет, это зависело не только от тех, кто бился с немцем там, на Кавказе и под Сталинградом, Это зависело и от нас.

Но мы, забившись в глухие, непроходимые болота, превратившись в болотных зверей, мы второй год сидели тише воды ниже травы, высовывая наружу нос лишь в случаях крайней необходимости. Мы вели странную войну, основным стратегическим принципом которой было: "Не тронь меня, и я тебя не трону".

Мне уже очень давно, во время финской кампании, стало ясно, что война - вовсе не зрелище и не поле для богатырских подвигов. Это бедствие, это горе и это тяжелая, часто грязная работа. Но и тогда, в ту страшную зиму, когда мы замерзали под Суомисальми, до меня еще не дошло самое главное и существенное, что раскрылось много позднее, как судьба и задача нашего поколения…

Случилось это в страшные дни нашего отступления, в июне - июле сорок первого года.

Наш полк, нашу дивизию война застала врасплох.

В памятную ночь на двадцать второе июня - не помню уже, по какому поводу, - небольшой компанией гуляли мы в железнодорожном ресторане. Выпито было много, но все же, когда стали закрывать ресторан, нам показалось, что мы "не добрали", и чтобы "добрать", мы прихватили из буфета две - три бутылки ликера - другого уже ничего не оставалось. Потом мы долго сидели в конце перрона и стаканами пили отвратительно сладкий ликер, закусывая его огурцами.

Начинало уже светать, когда мы услышали глухие разрывы. Они доносились со стороны узловой станции, отстоявшей от нас километров на пятнадцать.

- Чего это? - полюбопытствовал кто-то.

- Чепуха… Комдив, вероятно, решил зенитчиков проветрить. Устроил им тревогу.

- С бомбометанием? - съехидничал один мудрец: над нами незнакомо гудели самолеты.

Ни одного выстрела не услышали мы в эту ночь на границе, находившейся всего в пяти километрах. А утром уже оказалось, что мы - три стрелковых полка - окружены, что штаб дивизии вместе с артиллерийским полком отрезан от нас.

Бои шли где-то к северу и югу, вдоль магистральных дорог, и лишь к вечеру наши пограничники обстреляли немецкий воинский эшелон, сунувшийся было через границу.

Два дня мы оставались в прежнем районе, ©се ожидая, что подойдут наши войска или по крайней мере про нас вспомнят, но мы больше никогда и ничего не слышали о командире дивизии, и лишь много позднее нам стали попадаться немецкие листовки, в которых наша дивизия упоминалась в числе окруженных и уничтоженных. Да так оно и было.

Три дня и три ночи двигались мы на восток, пытаясь догнать стремительно уходящий фронт. Изредка мы слышали отдаленные раскаты канонады, завывая, пролетали над нами немецкие самолеты, наскакивали на нас мотоциклисты и бронемашины - мы уничтожали их, - но в общем это были какие-то странные дни. Мы двигались в пустоте, в безвоздушном пространстве, и это не было ни войной, ни миром.

Что-то непостижимое происходило вокруг. К нам присоединялись бойцы и командиры, врачи и интенданты, присоединялись гражданские - партийные и советские работники, пешком и на подводах, с семьями и без них. Все они рассказывали о тяжелых боях, о страшных бомбежках, о самолетах, расстреливавших их пулеметным огнем с бреющего полета. Мы встречали вытоптанные гусеницами поля, обуглившиеся остовы танков, еще дымящиеся развалины домов, вздувшиеся от жары трупы людей и лошадей. Но тут же, рядом, как ни в чем не бывало крестьяне работали на нетронутых полях, паслись коровы, ребятня играла в бабки. А в небе - тройками, шестерками, девятками - гудели желтобрюхие, со свастикой на крыльях "юнкерсы" и "мессеры", шли на восток и возвращались на запад, и опять шли на восток.

Но где же наши самолеты, где наши танки, наши войска? Ведь наступила война, та война, которую мы ждали, к которой готовились все годы с тех пор, как закончилась гражданская война?!

На третий день немцы забеспокоились, заметив наконец крупный отряд в своем тылу. Сперва над нами повисли одиночные разведывательные самолеты, потом появилась пятерка "мессеров", еще пятерка, и тройка, и опять пятерка. Для нас всех это была первая бомбежка, и это был сущий ад, и можно было сойти с ума от нескольких часов, наполненных воем бомб, грохотом разрывов, воплями раненых, и мы стреляли по бронированным самолетам из винтовок и пулеметов, потому что у нас не было ни единой зенитной пушки, и нам казалось, что мы слышали, как пули отскакивают от самолетной брони, и к вечеру нас стало в четыре раза меньше, а ночью мы уже наткнулись на немецкую мотопехоту, и мы впервые узнали, что такое автоматы, и казалось, что немцы всюду - справа, слева, сзади, - что их в десять раз больше, чем было на самом деле, и я впервые увидел, как люди, подняв руки, идут сдаваться, и мы открыли по ним огонь и убивали их, а утром через динамик из соседнего леса нам кричали: "Сдавайтесь, следуйте примеру лейтенанта Копытина, перешедшего на нашу сторону вместе со своей ротой!". И мы подозрительно поглядывали друг на друга, и опять налетали самолеты, и опять начинался ад, и нас было не больше батальона следующей ночью, и мы решили прорваться, и все же прорвались… Это было уже в июле, и все мы постарели на двести лет, и нас влили в какую-то свежую, еще необстрелянную часть, только что прибывшую не то из Тамбовской, не то из Воронежской области, и вдруг мы оказались в резерве.

И опять это было очень странно, и странное это было сочетание - мы, прошедшие сквозь весь этот ужас, потрясенные, еще не пришедшие в себя, и здоровенные детины, в новеньком обмундировании, в прилаженных шинелях, в стальных шлемах (у нас их никогда не было), с противогазами (мы их побросали, а сумки использовали под всякую походную чепуху). Они слушали нас, наши рассказы, каждый по-своему - одни с презрением, другие со снисходительно- недоверчивой улыбкой, за которой отчетливо прощупывалась тревога, третьи с сосредоточенно-внимательными лицами (эти потом лучше всех дрались), а четвертые бледнели и охали, и переписывали какие-то молитвы и заговоры, и зашивали их в ладанки.

Потом нас снова бросили в бой, и мы заняли заранее подготовленный оборонительный рубеж, а в противотанковом рву еще работали гражданские- старики, полуинвалиды и почти дети, и женщины, больше всего женщин, очень много женщин… И опять самолеты возвестили о приближении фронта, и опять сперва появились разведчики, а потом бомбардировщики, и это было еще ужаснее, чем все то, что было раньше, потому что мы сидели в надежных укрытиях и могли выдержать и десяток и два десятка таких бомбежек, а они бомбили то, что они видели, а видели они только гражданских - стариков, женщин, подростков, - и уцелевшие бежали к нам, в укрытия и окопы, и за ними охотились, как за дичью, и расстреливали их с бреющего полета; наши зенитчики сбили несколько самолетов - два или три, - и мы плясали от радости, потому что поняли, что немцы тоже могут гореть в воздухе и врезаться в землю, подымая облака дыма и пыли… Откуда-то появились наши "ястребки", всего три штуки, но они сбили еще четыре или пять, а потом один из "ястребков" вдруг задымил, и развернулся, и пошел прямо на немца, и с огромной скоростью врезался в него, и, дымя, оба пошли вниз почти вертикально, и немец успел выброситься с парашютом и приземлился почти возле наших окопов, и солдаты тут же хотели прикончить его, эту собаку, сопливого мальчишку, который бомбил женщин и детей, и мне тоже хотелось прикончить его, но нас остановил комбат, летчику только дали несколько раз по морде, и он ревел белугой, и молитвенно складывал руки, и вопил "Гитлер капут!"… Это был первый живой немец, которого я видел вплотную, и, по-моему, его не следовало отправлять в штаб, его надо было водить на веревке по окопам и показывать солдатам - пусть видят, что фашисты, расстреливающие женщин, сами боятся смерти, а многие из нас не боялись.

И потом пошли немецкие танки. Желто-зеленые, с черно-белыми крестами, они навалились на нас и вертелись на своих гусеницах над нашими окопами и щелями, пытаясь смешать нас с землей и вмять нас в землю, и артиллерия подбила несколько штук, и несколько штук подбили мы связками гранат и подожгли бутылками. Потом танки пошли дальше, в наш тыл, к артиллерийским позициям, а им на смену цепью двигались автоматчики, поливая нас шквалом огня и что-то крича, и какая-то паскуда в траншее завопила: "Окружают! Обходят!" - и я не успел даже посмотреть, кто это, как он уже упал на землю, и из его затылка фонтаном била кровь, а рядом стоял парень со связкой гранат в одной руке и пистолетом в другой, а на шее у него болтался трофейный автомат. Парень сказал: "Обходят его, суку!" - и сунул пистолет за пояс, деловито вставил в автомат новый магазин и снова высунулся из окопа. Это был Сашка Близнюк, и так мы с ним познакомились, и уже больше не расставались, потому что это очень здорово, когда поблизости есть человек, на которого ты всегда, при любых обстоятельствах можешь положиться.

Но нас все равно обошли, хотя мы и удержали свои позиции и держали их целые сутки, уже находясь во вражеском тылу. Кругом еще дымили немецкие танки, валялись искареженные пушки - наши пушки - и трупы, трупы, трупы, когда мы собрались возле полкового НП и решили пробиваться на восток. Нас было человек двести, может быть двести пятьдесят - все, что осталось от полнокровного полка. Мы пошли на восток, двигаясь ночами, и опять наталкивались на немцев, и, отстреливаясь, уходили в балки и леса, и днем нас разыскивали самолеты и дважды "впаяли" нам, и это невозможно себе представить, как скверно, как чертовски скверно становится, когда на тебя пикирует самолет и поливает тебя из всех своих пулеметов, а кругом нет даже мышиной норы, чтобы забиться в нее.

Мы двигались на восток недели две, может быть больше, я не помню, может быть меньше, и время от времени находился кто-нибудь, кто говорил: "Ну его к черту, так больше нельзя! Я пошел сдаваться!" И мы били ему морду, и он успокаивался, а если не успокаивался, то мы шли дальше, а его даже не зарывали, он так и оставался лежать, разбросав руки, уткнувшись лицом в землю, а были и такие, которые ничего не говорили, а просто исчезали куда-то, и тогда- то вот нас и нащупывали самолеты. Но нам все же удалось пробиться к своим, и нас тут же влили в какую-то часть, сильно потрепанную в боях, и мы снова стали фронтам, если можно назвать фронтом то, чем мы стали, и мы опять дрались с танками и прятались от самолетов, и опять автоматчики кричали нам: "Рус капут!", но мы даже ходили в контратаку, и дважды забирали назад свои окопы, и опять выходили из окружения, и временами я готов был с гранатой броситься под танк, потому что казалось, все полетело к черту, и не хотелось в такие минуты жить.

А потом, после очередного окружения, после долгих блужданий вместе с Близнюком и еще тремя бойцами мы набрели на отряд Глушко.

Прошло, вероятно, не меньше недели, пока мы не пришли © себя, и я понял, что я еще жив, но мне не стало от этого легче, потому что тысячи вопросов, на которые я не мог найти ответа, толклись у меня в голове.

Как это случилось? Почему нападение оказалось столь внезапным, хотя все мы знали, что война неминуема, что она вот-вот должна начаться? Ведь даже в ту памятную ночь, за полчаса до нападения, ушел через границу последний эшелон с бензином.

"Нашим заклятым друзьям!" - говорили об этих грузах железнодорожники.

Сам я не мог ответить на эти вопросы, как не могли ответить и окружающие, но из того смутного состояния, в котором я находился, как- то само по себе 'возникло и определилось то, что было скрыто для меня до сих пор, хотя, очевидно, это давно понимали более опытные и более умные люди.

Я понял ту историческую неизбежность, с которой должна была возникнуть и возникла эта война, и я постиг задачу, которую история поставила перед нашим поколением: отстоять мир от фашизма!

Где-то там, за Харьковом и Смоленском, стояла Россия. Война не кончилась, и еще не все потеряно. И мы - если только мы живы! - мы, оставшиеся во вражеском тылу, не сдавшиеся и не примирившиеся, мы должны, мы обязаны были продолжать борьбу. И каждый из нас, независимо от того, где он находился, независимо от положения и поста, должен был понимать, что именно от него, в первую очередь от него самого - от меня, от тебя, от всех нас вместе и от каждого из нас в отдельности - зависел исход войны и разгром фашизма.

Это и было судьбой нашего поколения.

Как часто потом приходилось мне встречать людей, которые не понимали и не хотели это понять. Они жили сегодняшним днем, они воевали сегодняшним боем, они не видели, что фронт, проходящий от Полярного до Черного моря, не только нашу страну - весь мир рассекает надвое. Им важно было взять пленного в такой-то точке, или вышибить немца из такого-то села, или удержать какую-нибудь "Круглую" или "Длинную" рощу, и они - этот пленный, это село и эта роща - были важны сами по себе, безотносительно от того, какое место занимали они в нашей общей борьбе.

И если этого не понимал Близнюк, или Тищешко, или Малявко, то и бог с ними: они честно и самоотверженно делали свое небольшое дело. Но этого не понимал и Глушко. И вот в результате триста вооруженных людей, оказавшихся в немецком тылу, триста человек, способных оттянуть на себя крупные силы врага, эти триста человек были обречены на безделье. С этим можно было мириться год, полгода назад, но с этим нельзя было мириться сейчас.

Опираясь на дребезжащую перекладину, я вспоминал нашу жизнь за последние месяцы, вспоминал случайные высказывания Глушко.

Нет, слишком узко - в районном масштабе - представляет он себе нашу борьбу!

Назад Дальше