Камень обманка - Марк Гроссман 5 стр.


15 октября 1919 г."

Затем он дописал от руки "На реке Иртыш" и вывел обращение "Дорогая Сонечка!".

Он, разумеется, знал, что упреки жены заслужены им, никакой любви между ними нет, что есть любовь с другой женщиной, но не желал распространяться на эту тему, а писал слова, которые можно адресовать разве политику или генералу.

Он был твердо уверен, что его эпистолярное наследие - достояние истории, и потому лгал в письме о ходе и уже видимых итогах войны, лгал, чтобы историки потом ахали и удивлялись его оптимизму, его всепоглощающей ненависти к большевикам.

Колчак писал жене:

"Трудно предсказать будущее в гражданской войне, где можно ожидать более чем в какой-либо другой борьбе неожиданностей, но думается, что борьба затянется еще на много месяцев. Мы, т. е. кто вышел из нее, будем продолжать ее до окончательной победы, когда большевизм будет стерт с лица нашей Родины…

Не мне оценивать и не мне говорить о том, что я сделал и чего не сделал. Но я знаю одно, что я нанес большевизму и всем тем, кто предал и продал нашу Родину, тяжкие и, вероятно, смертельные удары…"

Он лгал, зная о разгроме своих армий, отлично понимая, что никаких "смертельных ударов" он большевикам не нанес, лгал зло и даже, пожалуй, с немалым вдохновением.

"Благословит ли Бог, - писал он далее Софье Федоровне, - меня довести до конца это дело - не знаю, но начало конца большевиков положено все-таки мною… Ряд восстаний в тылу не остановил меня, и я продолжаю вести беспощадную борьбу с большевиками, ведя ее на истребление, так как другой формы нет и быть не может…"

Он снова и снова писал о себе в этом духе, и каждая его строка дышала ненавистью к красным и были клятвы уничтожить их, втоптать в грязь и кровь:

"Моя цель первая и основная - стереть большевизм и все с ним связанное с лица России, истребить и уничтожить его… Я начну с уничтожения большевизма, а дальше как будет угодно Господу Богу!"

Через несколько дней он написал жене еще одно письмо и в нем тоже с упорством лгал и ненавидел своих врагов:

"Идет борьба на жизнь и смерть, и эта ставка для большевиков последняя. Не знаю, чем окончится эта фаза больших операций. Есть слухи о взятии Петрограда… По-видимому, большевикам в Европейской России приходит конец, и они теперь будут усиливать свой натиск на мой фронт в Сибири…"

Он писал эту ложь менее чем за месяц до эвакуации Омска, до всеобщего бегства на восток.

Однако сам он и, вероятно, жена отлично понимали смысл и значение этой пропагандистской лжи. Самое главное, что он хотел сказать именно жене, только ей и больше никому, он приберег на конец. Там было сказано:

"Прошу не забывать моего положения и не позволять себе писать письма, которые я не могу дочитать до конца, так как уничтожаю всякое письмо после первой фразы, нарушающей приличие. Если Ты позволяешь слушать сплетни про меня, то я не позволяю Тебе их сообщать мне".

Колчак запечатал письма, передал их офицеру, уезжавшему в Париж, и тут же забыл о них. Не до того ему было!

В довершение ко всем неприятностям той поры, он получил письмо от атамана Дутова, полное страха и растерянности.

Текст был отпечатан на толстой бесцветной бумаге, поверху стоял гриф "Главный начальник Южно-Уральского края. Гор. Троицк". Слово "Троицк" было зачеркнуто и вместо него вписано: "Гор. Кокчетав, № 2985, 31 октября 1919 года".

Слова на листке отпечатались неровно, точно их знобило, и Колчаку казалось, что он видит дрожащие глаза человека, написавшего их.

"Ваше высокопревосходительство,

Многоуважаемый Александр Васильевич,

оторванность моей армии от центра и ежедневная порча телеграфа совершенно не дают мне сведений, что делается на белом свете. Сижу впотьмах… В народе и армии тьма слухов, один нелепее другого: то все разбежались, то Вас уже нет в Омске, то правительство выехало в Павлодар, то в Иркутск и т. д. …Бывшие штабы Южной армии, оставшиеся расформированными, поступили по-свински - уехали в Омск на автомобилях и экипажах и назад ничего не вернули…"

Еще не дочитав письма, Колчак протянул его вошедшему в кабинет Будбергу и обессиленно откинулся на спинку кресла.

Генерал пробежал глазами листок и, против своего обыкновения, не стал тотчас ничего говорить. Он покопался в карманах, выудил какую-то бумажку и отдал ее адмиралу.

- Что это? - спросил Колчак.

- Извольте прочесть, ваше высокопревосходительство. Один из моих офицеров подобрал в Троицке, где, как известно, помещался третий отдел Оренбургского казачьего войска. Составлено правительством войска, сиречь тем же Александром Ильичом Дутовым. Весьма любопытный образец идиотизма.

Морщась, заранее зная, что барон подсунул ему очередную гадость, адмирал стал читать.

"НЕ МЕСТО СТРАХУ И СОМНЕНИЯМ!

Братья станичники!

Наступает решительный час борьбы с воровскими шайками.

Грозная армия Деникина, Донцы, Кубанцы, Терцы очистили юг и неудержимым потоком стремятся к сердцу России - Москве… Железное кольцо смыкается, стальные тиски сжимают Совдепию со всех сторон…

Наш центр с боем отошел к Уральским горам, а фланги остались на месте и образовался громадный мешок на 1000 верст по фронту. А кто знает, почему наша середина отошла? Этого-то мы как раз и не знаем, это известно только штабу и составляет военную тайну…"

- Каково? - покосился Будберг на Колчака, увидев, что тот перестал читать. - Не правда ли, наших казаков никак не обвинишь в избытке ума?

- Перестаньте паясничать, барон… - уныло отозвался Колчак. - И как вам не надоест язвить в подобной обстановке!

Однако адмирал тут же вспомнил речь Дутова, которую тот произнес в его присутствии перед казачьим полком в станице Островной, под Курганом. Трудно поворачивая голову на толстой короткой шее, картинно выставив вперед правую ногу и похлопывая пухлыми пальцами по эфесу шашки, генерал говорил, нимало не смущаясь присутствием адмирала:

- Мы не с демократией, не с аристократией, не с той или иной партией, мы, казаки, - сами единая партия. Мы сначала казаки, а потом русские. Ура, братцы!

Казаки жидко кричали "ура!" и уныло глядели на двух офицеров, топтавшихся возле багрового от усердия командира полка.

Как-то, еще перед наступлением на Пермь, Дутов прислал главковерху депешу, над которой не один день потешался штаб. В телеграмме, которая не отличалась ни смыслом, ни связью, казачий атаман сообщал:

"Ввиду давления наших сил на их левом фланге, вожди большевиков решили, что они называют, "организовать тыл у своих противников". Для этой цели семьдесят лучших пропагандистов и наиболее способных агитаторов и офицеров перешли через фронт и теперь рассеялись где-нибудь среди вас".

Это "где-нибудь" совершенно вывело Колчака из равновесия. А то он, Колчак, без Дутова не знает, что в белых тылах действуют агенты коммунистов!

М-да… Этот солдафон, ей-богу, отличная мишень для красных газет и красной пропаганды. Будберг прав, перо и бумага противопоказаны генералу!

Десятого октября 1919 года Черчилль телеграфировал в Сибирь и на юг России:

"Британское правительство приняло решение сосредоточить свою помощь на фронте генерала Деникина".

Это была почти катастрофа, сигнал бедствия, - престиж Колчака летел под откос. Он, Колчак, не оправдал доверия и надежд союзников, он обманул их чаяния на землю, на хлеб, на руду и теперь понимал: ему никогда не простят этого. В игре Великобритании он был уже битая карта.

В начале ноября развал в правительстве и армии, кажется, достиг предела. Белые войска стихийно катились на восток. Все попытки сдержать напор большевиков кончились впустую. Дело дошло до того, что генерал Гривин наотрез отказался выполнить приказ командующего 2-й армией - дать бой красным. Взбешенный его упрямством Войцеховский в упор застрелил Гривина.

Жанен, навестивший в эти дни Колчака, был весьма шокирован видом и настроением главнокомандующего. Француз записал в дневнике:

"Он похудел, подурнел, взгляд угрюм, и весь он, как кажется, находится в состоянии крайнего нервного напряжения. Он спазматически прерывает речь. Слегка вытянув шею, откидывает голову назад и в таком положении застывает, закрыв глаза. Не справедливы ли подозрения о морфинизме? Во всяком случае он очень возбужден в течение нескольких дней. В воскресенье, как мне рассказывают, он разбил за столом четыре стакана".

Десятого ноября правительство адмирала покинуло Омск, а двенадцатого, поздно вечером, на восток отправились пять литерных поездов, составлявших личный штаб верховного главнокомандующего. В их числе находился и поезд с золотым запасом России.

Днем позже генерал Сахаров, дождавшись Войцеховского и Каппеля, покинул Омск со своим штабом.

А четырнадцатого ноября красная волна затопила город, и белые войска превратились в плохо управляемую толпу.

Все, что было потом, от Омска до Иркутска, представляется сейчас адмиралу дурным сном. События вспоминаются без всякого порядка, - и даты, недели, месяцы постоянно мешаются в памяти.

Поезда под пятью литерами медленно тащились на восток, то и дело застревая даже на маленьких станциях и разъездах. В иные сутки едва покрывали два перегона. Колчак бесконечно совещался с офицерами и местными властями, но все уже понимали, что разговорами смерть не отпихнешь.

Все разваливалось и гибло в мучениях, и эти смерть и смрад носили его имя - "колчаковщина", имя, которое ненавидели не только чужие, но и свои, да-да, множество своих, когда-то преданных ему людей.

За Красноярском Колчак получил ультимативное письмо командира Сибирского корпуса Александра Константиновича Зеневича. Генерал, снюхавшийся с эсерами, захватил Красноярск и теперь требовал от верховного правителя немедля созвать земский собор и отречься от власти. Он прервал связь адмирала с армией, и Колчак перестал получать даже самые мизерные сведения о том, что делается на линиях боя. На "линиях боя"! Какие там "линии"…

Одновременно с письмом Зеневича пришло трагическое известие: 1-я Сибирская армия, сосредоточенная в районе Красноярска, частью разбежалась, частью перешла к большевикам. Двадцать тысяч угодили в плен.

Где-то на длинном пути отступления, может быть, в Красноярске к Колчаку присоединился новоиспеченный премьер правительства Пепеляев.

Подсев к Колчаку на диван, премьер долго молчал, вздыхал, хрустел короткими толстыми пальцами, потирал мизинцем усики. Потом сощурил маленькие глазки без яркого блеска, без выражения мысли и стал медленно ворочать языком. Его слова трудно доходили до хозяина салона.

Премьер говорил:

- Мы весьма запаздываем, Александр Васильевич. Это кончится худо. Красные захватят Иркутск еще до подхода своей армии, и тогда нам не вырваться из мышеловки.

Колчак покосился на бесформенную фигуру Пепеляева и мрачно сдвинул брови. Лидер кадетов тяжело дышал, даже сопел, нервно перебирая волосы на грузном затылке.

- "Весьма запаздываем"! - с внезапным озлоблением отозвался Колчак. - Вы должны помнить, что я еще в конце июля предлагал эвакуировать Омск, но правительство, к которому вы имеете честь принадлежать, стало в позу, - слепые, не знающие обстановки министры, вопияли: эвакуация города разрушит дух армии, да и в отъезде нет-де никакой необходимости - Омск не может быть сдан и не будет сдан. И я принужден был разделить вашу точку зрения.

На станции Тайга, куда литерные поезда пришли через несколько недель после отправки из Омска, Колчак вдруг с ужасом понял, что недалекий Пепеляев был прав. В Иркутске, по сведениям контрразведки, с огромной силой назревал бунт, и надо было как можно быстрее пробиться туда и укрепить там свои позиции.

Но уже очень скоро адмирал убедился, что время упущено и он не может предупредить события.

Вспомнилась фамилия командарма-2 Лохвицкого. Сразу после бегства из Омска Колчак послал этого генерала в Иркутск. Лохвицкому поручили тотчас по прибытии в город взять под свое начало все войска гарнизона. Генерал не должен был допустить восстания красных, а если оно все же случится, - решительно подавить бунтовщиков. Адмирал также вменил в обязанность своему эмиссару регулярно информировать ставку о настроениях и обстановке в Иркутске. Николай Александрович отправился по назначению - и исчез. Ни курьеров, ни телеграмм, ни писем.

Бегство принимало совершенно немыслимые формы. На восток, сломя голову, неслись военные, чиновники, буржуа, русские, французские, английские, японские негоцианты. Комендант штаба 2-й армии генерал Семенов, не размышляя, застрелил двух офицеров, вскочивших на подножку его вагона во время движения. Генералы Матковский и Голицын на одной из станций, под Боготолом, на день остановили движение: каждый требовал пропустить его поезд в первую очередь. Один захватил станцию, другой поставил на выходной стрелке пулеметы, и бог знает, чем это кончилось.

Несколько барнаульских купцов, убегая из города, захватили вагон начальника Алтайской железной дороги, силой прицепили его к проходящему поезду и уехали на восток. Буржуа подкупали станционных чиновников, и те продвигали их составы раньше военных.

Одна из бегущих дивизий бросила на Чулымской, в глухом тупике, вагоны с трупами солдат, и их сквозь открытые двери занесло снегом. Железнодорожники, Решив, что в теплушках топливо, пригнали поезд в депо, и только здесь с ужасом убедились, что перед ними кладбище на колесах.

Колчак все чаще и чаще прибегал к морфию.

Пепеляев заходил к нему в салон, молча садился на диван, беззвучно шевелил губами, морщился.

Они, кажется, уже обо всем переговорили, злобясь и не доверяя друг другу.

За Тайгой поезда адмирала уперлись в эшелоны чехов, спешивших оторваться от красных и уйти на восток из опасной зоны. Чехи по существу владели железной дорогой и управляли движением, ни с кем не считаясь. На сорок тысяч солдат они захватили двадцать тысяч вагонов, и можно было догадаться, что на восток уходили далеко не пустые теплушки!

Колчак быстро убедился: вчерашние союзники махнули на него рукой и не желали рисковать шкурой ради интересов банкрота.

Комендант адмиральского поезда генерал Занкевич метался на станциях от одного чеха к другому, спорил до хрипоты, требовал, угрожал, хватался за оружие, но ничего не мог сделать. На его требование немедля пропустить литерные поезда, чехи ответили грубоватым отказом. Шесть дней простоял Колчак в Красноярске, и все эти дни союзники, ссылаясь на приказы Жанена и главнокомандующего чехословаков Яна Сырового , пытались отцепить паровозы от литерных поездов.

Взвинченный до последней степени Каппель потребовал от Сырового незамедлительно извиниться перед адмиралом и отменить предписание о паровозах. В ответ - чехи взяли локомотив от состава самого Каппеля.

Казалось, Владимир Оскарович потерял контроль над собой. Его адъютанты вызвали по телефону штаб-квартиру Сырового. Каппель плохо запомнил разговор с чехом. Молодой самоуверенный генерал отвечал с раздражающим равнодушием, не желал отменять свое распоряжение, и Каппель закричал в трубку:

- Вы - шулер, милостивый государь! Я вызываю вас на дуэль!

Телефон несколько секунд молчал, и наконец раздался апатичный голос чешского главнокомандующего:

- У меня нет времени на дуэли, генерал. Если у вас оно в излишке, употребите его на организацию дела и наведение порядка. С богом, ваше превосходительство…

Колчак решился на крайнюю меру и послал депешу атаману Забайкальского казачьего войска Семенову, которого презирал и боялся одновременно. Верховный просил тотчас пригрозить чехам, что их эшелоны не будут пропущены через Забайкалье, если они не дадут хода поездам адмирала.

Семенов, не подсчитав своих сил, не зная, сколько их у вчерашних союзников, наорал на них по телефону и двинул казаков к линии железной дороги. Дело кончилось потасовкой - и атаман вынужден был повернуть тыл и бежать с поля боя.

К слову говоря, это никого не удивило. Еще до приезда в Нижнеудинск Колчак, получив сведения о восстании в Иркутске, приказал Семенову занять город и подавить бунт. Атаман бросил на Иркутск полк Дикой дивизии. Тридцатого декабря казаки на трех бронированных поездах приблизились к городу. Семенова хватило на два часа боя. Двести пятьдесят казаков легло на поле сражения, двести угодило в плен. От полка почти ничего не осталось. Но что же теперь делать?

В бесконечные споры и дрязги пришлось вмешаться самому Колчаку, и чехи пошли на частичные уступки: они разрешили отправить на восток вне очереди два из пяти поездов адмирала - состав самого Колчака и золотой эшелон под литерой "Д".

В самом мрачном настроении подъезжал верховный правитель к Нижнеудинску. Колчак почти до конца понимал: все кончено, он движется навстречу гибели, и ее нельзя ни предотвратить, ни отодвинуть.

Еще двадцать первого декабря он получил телеграмму о восстании в Черемхово. Прямая связь с Иркутском была прервана, и теперь надо было думать, как проскочить через заслоны шахтеров. Эта мысль постоянно мучила адмирала, и двадцать третьего декабря он в пятый раз запросил Жанена: "Каково положение в Черемхово и Иркутске?". Двое суток телеграф молчал, и лишь двадцать пятого декабря из Иркутска пришел невнятный ответ, из которого можно было сделать единственный вывод: дела идут все хуже и хуже.

Морозным и хмурым утром двадцать шестого декабря девятнадцатого года эшелоны подходили к Нижнеудинску. В версте от станции машинист увидел красный фонарь. Как только состав замер, к литерному поезду направились три чеха. Прихватив с паровоза дежурного офицера, они тотчас пошли к вагону начальника штаба и коменданта состава.

Старший из чехов - им оказался командир ударного батальона майор Гассек - откозырял генералу Занкевичу и передал приказ союзного командования. Генерал Жанен распорядился задержать до особых указаний оба поезда Колчака.

- Что вам приказано еще? - хмуро поинтересовался Занкевич.

- Я должен разоружить конвой адмирала, - не моргнув глазом, заявил вчерашний союзник.

Занкевич вспылил.

- Можно подумать, что вы в своей стране, майор, а не в нашей!

Гассек пожал плечами.

- Я всего лишь солдат, господин генерал.

Занкевич попросил Гассека любым путем соединиться с Иркутском и запросить дополнительные указания.

В полдень чех сообщил: генерал Жанен предписал оставить адмиралу его конвой, но что касается поездов, то они не должны покидать Нижнеудинска. Оба эшелона объявляются под охраной союзных войск и, как только позволит обстановка, будут вывезены в Иркутск.

Затем чех порылся в карманах и передал Занкевичу телеграмму.

- Получена полчаса назад, - сказал он, вздыхая, точно сожалел, что вручает депешу так поздно. - Вельми обяжете, сообщив адмиралу.

Назад Дальше