Мы показали буль-терьеру медвежий след. Он задумался, сморщил лоб, потом попятился и… совестно сказать - раздалось стыдливое журчание.
…Вскоре пес надоел мне, как больной зуб. Он занозил лапу и поднял такой вой, что сердце разрывалось от жалости. Сачков взял его на руки, пес дышал ему в ухо, пуская слюни на куртку.
Я проклинал себя за слабость духа и готов был вогнать все шестнадцать патронов в розовый бок терье-буля. Удерживала меня только расписка, которую Сачков оставил хозяину.
II
…К вечеру мы снова увидели море. Маслянисто-желтое, гладкое, оно облизывало берег с глухим сытым ворчаньем. Мертвая зыбь - эхо дальнего шторма - не спеша катила на север пологие складки.
Было тихо. Мы сняли мешки и долго стояли на гребне горы, захваченные величавой, грозной картиной.
Огромная туча, грифельно-синяя посредине, раскаленная по краям, прижала солнце к воде. Ее длинное тело походило на крейсер с тяжелыми уступами башен, форштевнем и низкими трубами, из которых косо летел черный дым. Занимая полнеба, туча катилась равномерно и медленно, мрачнея с каждой секундой, а солнце, обреченное на смерть, но все еще сильное, сопротивлялось натиску с удивительной стойкостью. Оно взрывало, плавило, прижигало колючими вспышками то башни, то корпус чудовища, и сквозь рваные дыры корабельной брони взлетали в небо пучки живого, дрожащего света.
То была славная короткая схватка над морем. Чем красней становился остывающий диск, тем свежей и моложе казались звезды над тучей. Они зрели, наливались, становились яснее с каждой секундой, а солнце, побежденное, но не умершее, отдавая звездам свой жар и ненависть к мраку, погружалось в холодную воду все "глубже и глубже.
Наконец, не выдержав тяжести тучи, оно лопнуло под килем корабля. В последний раз пробежал по морю летучий огонь, и сразу стало темно и скучно.
Я стал увязывать мешок, поглядывая на Сачкова. Несуразный парень, равнодушный ко всему на свете, кроме четырехтактного мотора и футбольной площадки, улыбался мечтательно и застенчиво. Глаза его были закрыты, точно он хотел запомнить грозную картину баталии. Я тихо дотронулся до плеча моториста - Сачков очнулся и с удивлением взглянул на меня.
- А хорошо!.. Чорт знает как хорошо! - сказал он дрогнувшим голосом. - Зажарить бы сейчас яичницу!! Можно без колбасы, но лук обязательно… Как ты смотришь, Алеша?
Я молча зашагал вперед. Все механики одинаковы. Они путают сыча с куропаткой и всерьез полагают, что лампа в сто свечей прекраснее солнца.
Вскоре мы сбились с тропы и пошли напрямик по березняку и кустам жимолости, спускаясь к морю все ниже и ниже.
Было время отлива. Прямо перед нами смутно блестела полоса мокрой гальки, налево широким серпом изгибалась бухта Желанная, а справа горбатился остров Сивуч с темной башенкой маяка, темной, несмотря на позднее время. Я удивился, почему дядя Костя сегодня так запоздал. Шел восьмой час, и любой корабль, огибающий мыс Зеленый, мог сыграть в жмурки с камнями.
"Две белых вспышки на пятой секунде…" Мы подождали минут пять и снова пошли по кустам. Я надеялся добраться к мысу до прилива, перейти вброд речку Соболинку и берегом вернуться в отряд.
Сачков о маршруте не спрашивал. Он держался мне строго в кильватер, чмокал губами и бормотал всякие глупости, которые ему подсказывал отощавший желудок.
Наконец, промокнув до пояса, исцарапав в кровь руки, мы, почти наощупь, выбрались к заброшенной фанзе у подножия горы.
Два года назад здесь жил "рыбак", имевший скверную привычку перемигиваться фонарем с японскими шхунами. Мы взяли его в дождь на рассвете, вместе с винчестером и записной книжкой, доставившей шифровальщикам много возни. Старый рыбачий бат, залатанный цинком, еще лежал у ручья…
Боцман, я и Широких изредка охотились в этих местах и каждый раз, когда ночь заставала нас возле мыса Зеленого, ночевали на теплых канах под шум ветра, гремевшего оконной бумагой.
Возле фанзы мы еще раз посмотрели на маяк. Он был темен. Даже в окнах сторожки, обращенных в сторону берега, не было видно огней.
- Табак их дело, - заметил Сачков. - Смотри, как заело моргалку.
- Нет, не то.
- Ну, значит, спички не в тот карман положили.
Он оглядел море и вкусно зевнул.
- Зажгут… Давай спать, Алеша.
С этими словами он толкнул дверь и вошел в холодную фанзу.
Я нащупал на полочке каганец и спички и осветил комнату. Вязанка сучьев, котелок и чайник были на месте. Кто-то из охотников, ночевавших недавно в фанзе, оставил, по доброму таежному обычаю, полпачки чаю, горсть соли и кусок желтого сала.
Пока мы разжигали печку, буль-террак развязал зубами мешок и погрузился в него до хвоста. Мы вытащили его, растолстевшего вдвое, с куском грудинки в зубах, и, распластав на канах, с наслаждением выдрали.
- Вероятно, медаль ни при чем, - сказал с досадой Сачков. - Я думаю, это помесь.
- Да… курицы с кошкой.
Через полчаса, раздевшись догола, мы сидели на горячих цыновках, пили чай и дружно ругали бом-брам-тьера…
III
"Две белых вспышки на пятой секунде…"
Каждый раз, когда фонарь поворачивался к берегу, промасленная бумага в окнах фанзы вспыхивала на свету. На этот раз окно было темным. Я смотрел на бумагу, стараясь сообразить, что случилось с дядей Костей. Заболел? Упал с винтовой лестницы? Перевернулся в свежую погоду вместе с моторкой? В городе давно поговаривали, что дядя Костя тайком ездит за водкой. Но тогда что делает сменщик? Спит? А быть может, испортился насос, подающий керосин к фонарю?
Чем больше я думал, тем тревожней становились догадки. Был четверг. В этот день в городе ждали "Чапаева" с караваном тральщиков и двумя пловучими кранами. Все суда шли из Одессы незнакомой дорогой… А что, если?.. Ведь уселась на камни "Минни-Галлер" в прошлом году…
Накинув бушлат, я вышел из фанзы. Ни огня, ни звука. Море было пустынно, небо звездно. Слева, из бухты Желанной, медленно надвигался туман: обрывистый край его походил на высокий ледник.
Я вернулся в фанзу и, разбудив Сачкова, предложил немедленно отправиться в город. Идя нижней тропой, за семь часов мы свободно дошли бы до порта.
Против обыкновения Сачков не спорил. Он молча оделся и только в дверях фанзы спросил:
- Значит, "Чапаев" нас подождет?
- Не остри. А что ты предлагаешь?
- Переправиться…
- На че-ем?
- А на этом… на бате.
Мы осмотрели лодку. Вероятно, она была старше нас, вместе взятых. Борта ее искрошились на целую треть, днище, исшарканное в путешествиях по горной реке, прогибалось под пальцами. Две большие дыры были забиты кусками кровельного цинка. Короче говоря, это был гроб из старого тополя и довольно подержанный.
Я немедленно высказал свои соображения Сачкову, но упрямый малый только мотнул головой:
- Выдержит… Каких-то полмили…
- Однако на тот свет еще ближе…
- Не пугай. Скажи просто - дрейфишь… Я могу и один.
Убедил меня не Сачков, а вид беспомощного, притихшего маяка. Скучно было видеть темное море без огней, без веселой звезды дяди Кости, аккуратно моргавшей всем кораблям.
Через десять минут мы были на середине пролива. Я греб с кормы коротким веслом, а Сачков сидел на дне бата, вытянув ноги, и потихоньку помогал мне ладонями. Вода плескалась возле самой кромки борта, но бат шел быстро, не хуже шестерки.
Вскоре я заметил, что Сачков как-то странно ерзает в лодке.
- А знаешь что, - сказал он поеживаясь, - ты, пожалуй…
- Не вертись… Что такое?
- Нет… Я так… Ничего.
Я нагнулся к Сачкову и увидел, что моторист сидит по пояс в воде. Заплаты отстали - со дна и обоих бортов толстыми струями била вода.
- Вычерпывай, чорт! Что ж ты молчал?
- Н-не могу… подо мной фонта…
…Бушлаты и брюки мы снимали в воде. Ух и свежо было сентябрьское смирное море! Ледяной обруч сдавил грудь и горло. Захотелось назад, на берег, из черной плотной воды. Но Сачков уже плыл впереди, приплясывая, вертя головой, и лихо крестил море саженками.
Славный малый! Он шел, как в атаку, не советуясь ни с кем, кроме горячего сердца. Такие размашистые ребята, если их не придержать за пятку, готовы перемахнуть через море.
Впрочем, в то время рассуждать было некогда. Кожа моя горела от подбородка до пяток. Я шел брасом, экономя силы, но стараясь не очень отставать от Сачкова.
Время от времени мы, точно нерпы, поднимали головы над водой, чтобы лучше разглядеть маяк. Он был темен, низкий столбик среди тихой воды и звездного неба, - ни огня, ни звука, которые напомнили бы нам о жизни на острове!
Тревога и холод подгоняли нас все сильней и сильней. Не такой дядя Костя был человек, чтобы не зажечь свою мигалку после первой звезды.
Сачков все еще шел саженками, щеголяя чистотой вымаха и гулкими шлепками ладоней. При каждом рывке тельняшка его открывалась по пояс, но вскоре парню надоело изображать ветряную мельницу. Он стал проваливаться, пыхтеть, задевать воду локтями и наконец погрузился в море по плечи.
Мы пошли рядом, изредка, точно по команде, приподнимаясь над водой. Остров казался дальше, чем можно было подумать, глядя с горы.
- Почему он не звонит? - спросил, задыхаясь, Сачков.
- Хорошая видимость, - сказал я.
Набежал ветер и потащил за собой мелкую рябь. Какая-то сонная рыба плеснулась возле меня. Холод стал связывать ноги. Чтобы разогреться, я лег на бок и пошел оверармом, сильно работая ногами.
- Почему он не звонит? - спросил я задыхаясь.
- Потому что шт-тиль… - ответил Сачков.
- Замерз?
- Эт-то т-тебе п-показалось…
Сачков отставал все больше и больше, бормоча под нос что-то невнятное. Метрах в ста от берега он рассудительно сказал, отделяя слова долгими паузами:
- Ты… однако… не жди… Я потихоньку.
- Что, Ростя, застыл?
Он засмеялся и вдруг, вскинув упрямую голову, легко прошелся саженками.
- Б-бери правей… З-зайдем с р-разных ст-торон…
Он говорил спокойно, и я поверил: не подождал, не вернулся к упрямцу. Остров был близок. Тревога и холод гнали меня к маяку… Как я проклинал себя часом позже!
Я видел полосу пены и темный силуэт ветряка на скале. Крылья не шевелились - колокол молчал. Странная в этих местах, прозрачная, почти горная тишина накрыла маленький остров. Даже волны, обычно размашистые, озорные, взбегали на берег на цыпочках, с тихим шипением.
Вскоре я перестал чувствовать холод. Как автомат, у, которого завод на исходе, я медленно поджимал и выбрасывал руки с растопыренными, онемевшими пальцами… Ноги? Я давно потерял власть над ними. Правая по привычке еще сокращалась, левая тащилась за мной на буксире, бесполезная и чужая.
Не знаю, плыл ли я, или превратился в буек, одетый в тельняшку. Берег перестал надвигаться. Он был рядом, горбатый и темный…
Еще десять взмахов, еще пять…
И вдруг мерзкое, почти судорожное ощущение страха. Что-то длинное, цепкое скользнуло по моему животу и коленям. Я отчаянно рванулся вперед. Еще хуже! До сих пор я не верил рассказам о нападениях осьминогов. Скользкие бледные твари с клювами попугаев, которые попадались в сетях рыбакам, были слишком мелки, чтобы внушить страх. Но здесь, рядом с берегом, над камнями… И снова отвратительное ласковое прикосновение к животу и ногам… Кто-то осторожно и тщательно ощупывал меня.
И, только оторвав от горла тонкую плеть, я понял: подо мной были водоросли. Их огромные плети, поднимаясь со дна, образуют сплошные заросли, более высокие и глухие, чем тайга.
Для пловца такие встречи не страшны. Но что делать, если с кровью застыла воля. Никто не был свидетелем финиша. Я мог бы сказать, что моряк отряхнулся и, смеясь над испугом, догреб тихонько до берега. И это будет неверно.
Первым моим чувством был страх. Куда ни шло - захлебнуться волной, чистой, тяжелой. Другое - запутаться в скользких и крепких петлях, воняющих йодом, биться и, обессилев, уйти на дно леса.
Страх, бесстыдный, подлый, жестокий, выбросил меня на поверхность и погнал к берегу, точно ветер. Я забыл о маяке, дяде Косте, даже Сачкове, барахтавшемся позади меня.
Берег! Он вытеснил все, о чем я думал минуту назад. Как собака с камнем на шее, я скулил и рвался к земле, колотя воду и гальку неожиданно набежавшего берега.
Помню, на четвереньках я вылез на остров, дополз до водорослей и, вырвав жесткий пучок, стал, сдирая кожу, растирать онемевшие ноги.
А потом вместе с теплом вернулись человеческое достоинство и стыд.
Первая мысль была о Сачкове. Он держался левее меня и должен был выбраться на северный край островка.
Я побежал вдоль берега, окликая Сачкова. Ни звука… Темнота… холод… звезды… Быть может, моторист вылез южнее?
Дважды обежав остров, я наконец увидел Сачкова. Он был всего в десяти метрах от берега и, как показалось мне, вовсе не двигался. Я окликнул его… Из упрямства или от слабости Сачков не ответил на голос, а только мотнул головой.
Я влез в воду и схватил… шар. То, что представлялось в темноте головой моториста, оказалось большим стеклянным поплавком в веревочной сетке. Тысячи таких шаров, смытых штормами, блуждают во время путины у побережья Камчатки. Поплавок медленно подплывал к берегу, покачиваясь на пологой волне.
В это время я услышал скрип гальки. Кто-то низкий, в черном бушлате семенил по камням. Я окликнул смотрителя, но в ответ послышались собачий визг и звяканье бубенца: коза и собака подбежали ко мне одновременно.
Лайка ткнула мне в руку мокрый нос, отбежала и остановилась, проверяя, пойду ли я следом за ней.
Потом она стала тявкать. Она звала к маяку, на восточную сторону острова, но я, все еще надеясь увидеть Сачкова, снова повернул к берегу.
Собака умчалась в темноту. Я медленно побрел вдоль тихой воды.
Лайка тявкала все настойчивей, все громче.
Сачков настолько обессилел, что не смог подняться на скользких камнях.
Она забежала вперед и ждала меня на восточном краю островка, у самой воды. Не видя причины собачьего беспокойства, я хотел направиться дальше, но лайка вцепилась зубами в край тельняшки. Она тащила меня прямо в море.
И тут я заметил Сачкова. Моторист лежал ничком в воде, метрах в пяти от берега. Очевидно, он настолько обессилел, что не смог подняться на скользких камнях.
Бедняга… Он выпил сегодня больше, чем за всю свою жизнь. Минут сорок я вытягивал и складывал ему руки, и с каждым взмахом изо рта моториста, как из хобота помпы, хлестала вода.
Наконец я услышал, как вздрогнуло сердце. Сачков был холоден, неподвижен, тяжел, но веки уже дергались, и маятник потихоньку вел новый счет времени.
Я с трудом втащил - моториста в сторожку и, прислонив к стене, стал искать спички.
Кто-то спал на топчане у печи. Я нащупал небритую щеку, пальцы, плечо. В кармане бушлата громыхнул коробок…
…Вспыхнула спичка. Ничего тревожного. Все, как прежде, весной… Фотографии портартурцев между двух рушников, медная корабельная лампа на проволоке, самодельный, выскобленный добела стол. Чайник, кусок хлеба, две банки консервов. Видимо, хозяева недавно поужинали.
На топчане, уткнувшись носом в подушку, спал сменщик смотрителя. Странное дело - парень не снял даже сапог.
Круглые стенные часы - гордость смотрителя - пробили десять. Я зажег лампу и осмотрелся внимательней. Первое впечатление было, что сменщик пьян - так неестественна, напряженно-неловка была поза спящего. И только встряхнув фонарщика за плечо, я понял, что он мертв…
Рот его был широко раскрыт, подушка искусана и облита какой-то зеленой, кисло пахнущей жидкостью. Искаженное, точно от удушья, потемневшее лицо и сведенные судорогой пальцы напоминали о тяжелой агонии.
Смотрителя в комнате не было. Спотыкаясь на скользких ступенях, я кинулся наверх.
Дядя Костя лежал на фонарной площадке. Стекла маяка были открыты, и часовой механизм жужжал, поворачивая круглый щиток. Возле смотрителя были рассыпаны спички. Видимо, еще днем, почувствовав себя дурно, дядя Костя пытался зажечь фонарь. А может быть, и зажег, но не смог закрыть ветровое стекло…
Смерть подшутила над дядей Костей, изуродовав усмешкой его доброе лицо. Брови старика были высоко вскинуты, один глаз прищурен, рот широко растянут. Казалось, он вот-вот зашевелится и просипит: "Пойду, братки, поморгаю японскому богу".
Я наклонился к старику и снова почувствовал дурной, едкий запах. Пятна высохшей рвоты виднелись на бушлате и железном настиле.
Обеими руками смотритель держался за ворот. Пуговица была вырвана с мясом и лежала поблизости. Я сунул ее в карман.
Кровь токала в голову - мне было жарко. После ледяной ванны и хлопот с мотористом я соображал очень туго. Убиты? Когда, с какой целью? И ни одной царапины… Удушены? Кем? Ерунда.
Я спустился в пристройку, где хранились запасные горелки, флаги, ракеты, и раскрыл вахтенный журнал на 14-м сентября.
"…6 час. Ясно. Ветер три балла. В четырех милях прошел китобоец. Курс - норд…
…11 час. Ясно. Две японские шхуны. Название не установлено. Курс - зюйд-ост".
Угловатым стариковским почерком, похожим на запись сейсмографа, было отмечено все, что видел дядя Костя в тот день.
Танкер. Кавасаки. Снабженец. Опять китобоец. Никаких происшествий… И, только взглянув вниз, в правый угол, куда заносят все, что относится к корабельному распорядку, я увидел запись:
"2 час. пополудни. Обед обыкновенный. Гречн. каша, две банки рыбн. конс. Урюк.
2 час. 50 мин. Приступлено к текущим работам, как то: окраска станины ветряка, расчистка двора.
3 час. Младший фонарщик Довгалев Алексей лег на койку, сказавшись больным. Резь в желудке. Рвота. Есть подозрение в части рыбн. конс. Приняты меры. Сознание ясное.
3 час. 30 мин. Те же признаки в отношении начальника маяка. Жалоба на огонь в желудке. Рвота. У Довгалева А. Н. судороги, пена. Сознание ясное.
3 час. 47 мин. Потемнение в глазах. Синюха конечностей. Будучи спрошен о самочувствии, ответил: "Рано хоронишь… не вижу огня". После чего признаков не обнаружено".
Слово "признаки" было зачеркнуто, а сверху аккуратно написано "пульса".
Дальше я не читал. Мне почудилось, будто вместе с туманом к острову приплыл пароходный гудок. Он звучал нетерпеливо, хрипло, ритмично. Или то жужжал, резонируя в башенке, часовой механизм?
Маяк был мертв. Слепым, тусклым глазом он смотрел в темноту.
"Две вспышки на пятой секунде". Я помнил только одно: огонь!
Но легче было зажечь бревно под дождем, чем огромную лампу с какими-то странными колпачками вместо горелок. Оплетенная медными трубками, неприступная и холодная, она отражала всеми зеркалами только свет спички. Из краников на руки брызгал не то керосин, не то смазка.
А гудок ревел все настойчивей, все тревожней… Огонь!