Старый моряк тщетно ворошил свои поблекшие воспоминания - ничто не напоминало ему о мифическом Билли Харпере.
- Ну, ясно, вы помните Билли Харпера, - настаивал я. - Его ж все знают! Он уже сорок лет там безвыездно. Ну, так представьте, он и сейчас там, ничего ему не делается.
И тут случилось чудо. Старый моряк вспомнил Билли Харпера! Может, и правда был такой Билли Харпер, может, он и правда сорок лет назад приехал в Шанхай и живет там поныне. Для меня, во всяком случае, это была новость.
Еще битых полчаса толковали мы с ним, и все в таком же роде. Наконец он сказал полисмену, что я гот, за кого себя выдаю. Я переночевал в участке и даже получил утром завтрак и мог без помехи продолжать свое путешествие к замужней сестре в Сан-Франциско.
Но вернемся к женщине в городе Рено, открывшей мне дверь в тихий вечерний час, когда на землю ложились сумерки. Достаточно было взгляда на ее милое, приветливое лицо, и я уже знал, какую роль мне придется играть перед ней. Я почувствовал себя славным, простодушным малым, которому не повезло в жизни. Я открывал и закрывал рот, показывая, как трудно мне заговорить: ведь я в жизни ни к кому не обращался за куском хлеба. Мною владела крайняя, мучительная растерянность. Мне было стыдно. Я, смотревший на попрошайничество, как на забавное озорство, вдруг обернулся этаким сынком миссис Грэнди, зараженным всеми ее буржуазными предрассудками. Только пытки голода могли толкнуть меня на постыдное и унизительное попрошайничество. И я старался изобразить на лице тоску и смятение бесхитростного юноши, доведенного до отчаяния длительной голодовкой и впервые протягивающего руку за подаянием.
- Бедный мальчик, вы голодны, - сказала она.
Я-таки заставил ее заговорить первой.
Я кивнул и проглотил непрошенные слезы.
- Мне еще никогда, никогда не приходилось… просить, - пробормотал я.
- Да заходите же! - Она широко распахнула дверь. - Мы, правда, отужинали, но плита еще топится, я приготовлю вам что-нибудь на скорую руку.
Когда я вступил в полосу света, она пристально поглядела на меня.
- Экий вы статный и крепкий, - сказала она. - Не то что мой сынок. Он у меня страдает припадками. Вот и сегодня упал бедняжка и разбился.
В ее голосе было столько материнской ласки, что я потянулся к ней всем существом. Я взглянул на ее сына. Он сидел против меня за столом, худой и бледный, голова в бинтах. Он не шевелился, и только его глаза, в которых отражался свет лампы, испытующе удивленно уставились на меня.
- Точь-в-точь мой бедный папа, - сказал я. - Он тоже падал. Это такая болезнь - кружится голова. Доктора не знали, что и думать.
- Ваш папа умер? - осторожно спросила она, ставя передо мной тарелку, на которой лежал пяток сваренных всмятку яиц.
- Умер. - Я снова проглотил воображаемые слезы. - Две недели назад. Вдруг, у меня на глазах. Мы переходили улицу, он упал на мостовую… И так и не пришел в сознание. Его отнесли в аптеку: там он и скончался.
И я стал рассказывать ей грустную повесть о моем отце, как после смерти матушки мы оставили наше ранчо и поселились в Сан-Франциско. Как его пенсии (он был старый солдат) и небольших сбережений нам не хватало, и он сделался агентом по распространению печатных изданий. Я рассказал также о собственных злоключениях, как после смерти отца я очутился на улице и несколько дней, одинокий и потерянный, бродил по городу. Пока добрая женщина разогревала мне бисквиты, жарила ломтики грудинки и варила новую партию яиц, я, расправляясь со всем этим, продолжал набрасывать портрет бедного, осиротевшего юноши, вписывая в него все новые детали. Я и в самом деле превратился в этого бедного юношу. Он был для меня такой же действительностью, как яйца, которые я уплетал. Я готов был плакать над собственными горестями, и раза два голос мой прерывался от слез. Это было здорово, скажу я вам!
И положительно каждый мазок, которым я оживлял этот портрет, находил отзвук в ее чуткой душе, и она удесятеряла свои милости. Она собрала мне еды в дорогу, завернула крутые яйца, перец, соль и еще какую-то снедь да большое яблоко в придачу. Подарила мне три пары красных плотных шерстяных носков, надавала чистых носовых платков и еще невесть чего - всего и не упомнишь. И все время она готовила мне новые и новые блюда, которые я исправно уничтожал. Я обжирался, как дикарь. Перевалить через Сиерру на положении бесплатного груза было весьма серьезным предприятием, а ведь я понятия не имел, когда и где приведется следующий раз пообедать. И все время, подобно черепу, напоминающему за пиршеством о смерти, ее собственный злосчастный сын сидел тихо, не шелохнувшись, и не сводил с меня немигающих глаз. Должно быть, я был для него воплощенной загадкой, романтическим приключением - всем тем, на что не мог его подвигнуть слабый огонек жизни, чуть теплившийся в тщедушном теле. И все же на меня нет-нет да и нападало сомнение: а не видят ли эти глаза насквозь все мое фальшивое, изолгавшееся нутро?
- Куда же вы едете? - спросила женщина.
- В Солт-Лейк-Сити, - ответил я. - Там живет моя сестра. Она замужем (у меня был минутный соблазн объявить сестру мормонкой, не я вовремя одумался). У зятя водопроводная контора, он берет подряды.
Я тут же спохватился, что водопроводчики, берущие подряды, как будто недурно зарабатывают, но слово уже сорвалось с языка, - пришлось пуститься в объяснения.
- Если б я написал, они, конечно, выслали б мне на дорогу. Но оба они болеют, а теперь и дела у них пошатнулись. Зятя обобрал компаньон. Мне не хотелось вводить их в лишние расходы. Я знал, что как-нибудь доберусь, и написал, что наскребу на проезд до Солт-Лейк-Сити. Сестра у меня красавица, редкой доброты женщина. И очень ко мне привязана. Очевидно, я начну работать у шурина и со временем изучу дело. У сестры две девочки, обе меня моложе. Младшая - совсем еще ребенок.
Из всех замужних сестер, которых я рассеял по городам Соединенных Штатов, особенно близка моему сердцу сестра в Солт-Лейк-Сити. Это, можно сказать, вполне реальная личность. Рассказывая о ней, я воочию вижу ее, ее мужа водопроводчика и их маленьких девочек. Сестра - видная, рослая женщина с добрым лицом и заметной склонностью к полноте, - ну, знаете, одна из тех милых женщин, которых невозможно вывести из себя и которые славятся своим умением печь всякие вкусные штуки. Она цветущая брюнетка. Муж ее - тихий, покладистый человек. Порой мне кажется, что мы с ним старые приятели. Как знать, быть может, когда-нибудь я повстречаюсь с ним. Припомнил же тот старый моряк Билли Харпера! Так и я не теряю надежды встретиться с мужем моей сестры, живущей в Солт-Лейк-Сити.
Зато я совершенно уверен, что никогда не увижу во плоти моих многочисленных родителей, а также бабушек и дедушек, да и не мудрено: ведь я неизменно спроваживал их на тот свет. Матушка преимущественно умирала от сердца, хотя иной раз я кончал с ней при помощи таких болезней, как чахотка, воспаление легких или тиф. Правда, виннипегские полисмены скажут вам, что в Лондоне у меня есть бабушка и дедушка и что они благополучно здравствуют, но ведь это бог весть когда было; можно сказать с уверенностью, что они давно умерли. Тем более, что писем от них я не получаю.
Надеюсь, моя добрая покровительница в городе Рено, прочтя эти строки, не прогневается на меня за некоторые отступления от истины и добропорядочности. Я не винюсь: мне нисколько перед ней не совестно. Юность, жизнерадостность и жажда приключений привели меня к ее порогу. Встреча с ней много дала мне. Она открыла мне естественную доброту человеческого сердца. Надеюсь, и ей эта встреча пошла на пользу. Во всяком случае, теперь, когда этот эпизод предстанет перед ней в новом, истинном свете, она, может быть, посмеется от души.
Но тогда мой рассказ не вызвал у нее сомнений. Она уверовала в меня и в мое семейство, и ее крайне заботила предстоявшая мне нелегкая поездка. Ее забота чуть не наделала мне беды. Когда я собрался уходить, нагрузившись припасами и рассовав носки по карманам, отчего последние заметно оттопырились, она вспомнила о племяннике, или дяде, или дальнем родственнике, возившем почту: он должен был этой ночью проследовать через Рено тем самым поездом, на котором мне предстояло ехать зайцем. Как это кстати! Она проводит меня на станцию, расскажет ему мою историю, и он спрячет меня у себя в почтовом вагоне. Таким образом, я в полной безопасности и без особых хлопот доберусь до Огдена, а оттуда рукой подать до Солт-Лейк-Сити. Сердце у меня упало. Она с все большим увлечением развивала мне свой план, а я слушал ее со стесненной душой и делал вид, что в восторге от этой удачи, разрешающей все мои затруднения.
Нечего сказать, удача! Мне надо было в тот же вечер сматываться на запад, а тут ни с того ни с сего, здорово живешь, отправляйся на восток! Это была форменная ловушка, но у меня не хватило мужества сказать моей покровительнице, что я бессовестно ее надул. И вот, прикидываясь, что я счастлив и доволен, я тщетно ломал голову в поисках выхода. Но положение было безвыходное, она вознамерилась самолично посадить меня в почтовый вагон, а там ее родственник доставит меня в Огден. Изволь потом всеми правдами и неправдами пробираться назад через пустыню, которая тянется в этих местах на сотни миль.
Однако счастье благоприятствовало мне в тот вечер. Добрая женщина уже собиралась надеть шляпу, чтобы отвести меня на станцию, как вдруг спохватилась, что все перепутала. У ее родственника недавно изменилось расписание, его ждали в Рено не этой ночью, а лишь через двое суток. Итак, я был спасен, ибо какой нетерпеливый юнец согласится отложить выполнение своих планов на целых двое суток! Я самонадеянно заверил свою добрую покровительницу, что доберусь до Солт-Лейк-Сити скорее, если выеду сегодня же, и расстался с ней, напутствуемый ее благословениями и сердечными пожеланиями, которые еще долго отдавались в моих ушах.
Но каким сокровищем оказались ее шерстяные носки! Я убедился в этом той же ночью, путешествуя на глухой площадке в поезде дальнего следования, держащем путь на запад!
Держись!
Если не подведет шальная случайность и если - непременное условие - дело происходит ночью, всякий стоящий бродяга, молодой и проворный, может удержаться на поезде, вопреки стараниям кондукторов его ссадить. Достаточно такому бродяге проявить упорство, и он удержится, разве уж очень не повезет. Избавиться от него можно только одним из противозаконных образов, включая убийство. Среди бродяг утвердилось мнение, будто поездная прислуга не останавливается и перед убийством. За верность не ручаюсь, в бытность мою бродягой мне лично сталкиваться с этим не приходилось.
Но вот что я слышал о дорогах, пользующихся репутацией "скверных". Уж если бродяга "забрался под вагон", иначе говоря, устроился на раме, и поезд идет полным ходом, ничего с ним, по-видимому, не поделаешь - до самой остановки. Бродяга, прикорнувший на оси, в уютном соседстве с колесами и иными приспособлениями, плюет на всех - или так ему кажется, - пока не случится ему путешествовать по "скверной дороге". Скверная дорога обычно та, где незадолго был убит бродягами один, а то и несколько железнодорожных служащих. Горе бродяге, застигнутому под вагоном на такой дороге, - все равно ему крышка, делай поезд хоть шестьдесят миль в час.
Кондуктор, запасшись веревкой и муфтой сцепления, влезает на площадку впереди вагона, где едет бродяга. Прикрепив муфту к веревке, он спускает ее вниз между вагонами и начинает орудовать. Муфта, отлетая от шпал, стукается о платформу заднего вагона и опять ударяется о шпалы. Кондуктор травит веревку, посылая свой снаряд то вперед, то назад, то направо, то налево, предоставляя ему самое обширное поле действия. Каждый удар такого маятника смертелен, а при скорости шестьдесят миль в час он выбивает настоящую зорю смерти. Завтра путевой сторож соберет на полотне останки безбилетного пассажира, и в местной газете промелькнет несколько строк о том, что найден труп неизвестного, предположительно бродяги, должно быть, заплутавшегося, не иначе как в нетрезвом виде, и уснувшего на рельсах.
В качестве примера того, как бывалый бродяга может постоять за себя, приведу случай из своего опыта. Я направлялся из Оттавы на запад по Канадско-Тихоокеанской, собираясь проехать по этой линии три тысячи миль Была поздняя осень, а мне предстояло пересечь Манитобу и Скалистые Горы. Каждый день могли ударить холода, и любая проволочка грозила путнику всеми прелестями зимней непогоды. К тому же я был в мерзейшем настроении. Между Монреалем и Оттавой всего лишь сто двадцать миль: мне ли не знать - ведь я только что проделал их, ухлопав ни много ни мало шесть дней. По оплошности я вместо главной магистрали угодил на какую-то паршивую ветку, по которой только дважды в день курсировали местные поезда. И все эти шесть дней я жил впроголодь, питаясь черствым хлебом, - единственное, что можно было выпросить у французских фермеров.
Мерзкое настроение мое еще усилилось после однодневной задержки в Оттаве, где я надеялся раздобыть хотя бы самую необходимую одежонку для предстоящей дальней дороги. Да будет известно миру, что для попрошайки, желающего освежить свой гардероб, Оттава, за одним-единственным исключением, самый никудышный город в Канаде и Соединенных Штатах. Исключение я делаю для Вашингтона, Вашингтон - это предел! Две недели промыкался я там, пытаясь выпросить какие-нибудь опорки, и пришлось катать за ними до самого Нью-Джерси.
Но вернемся в Оттаву. Ровно в восемь утра отправился я в поход за одеждой. Я трудился, как колодник! Клянусь, я отшагал не менее сорока миль. Я обошел тысячи квартир и в каждой беседовал с хозяйкой. Я не дал себе времени даже пообедать. И вот к шести часам пополудни, после изнурительного трудового дня, мне все еще не хватало рубашки, а уж что до штанов, та неприглядная пара, которой удалось разжиться, была мне тесна и являла все признаки преждевременного распада.
В шесть я пошабашил и отправился на станцию, рассчитывая перекусить по дороге. Но меня по-прежнему преследовала неудача. Я заходил в один дом за другим и повсюду слышал отказ. Наконец мне вынесли "подаяние". Я воспрянул духом - такого объемистого подаяния мне еще не приходилось видеть за всю мою жизнь многоопытного попрошайки. Это был пакет, завернутый в несколько газетных листов, размером с небольшой чемодан. Я кинулся с ним на ближайший пустырь и развернул его. Первое, на что я наткнулся, были пирожные, затем еще пирожные, а там еще и еще, - словом, целый ассортимент пирожных! Ничего, кроме пирожных! Тщетно искал я среди них основательного бутерброда с толстым аппетитным ломтем мяса - это были сплошь пирожные, а между тем, если есть что-нибудь, от чего у меня с души воротит, так это пирожные. Когда-то, в иные времена и при иных обстоятельствах, некий народ сидел и плакал на реках вавилонских; так и я, сидя на одном из пустырей канадской столицы, обливался слезами… над горою пирожных. Как злосчастный отец взирает на умершего сына, так я смотрел на эту кучу кондитерских изделий. Видно, я и в самом деле неблагодарный бродяга - я отказывался вкусить щедрых даров богатого дома, созвавшего вчера гостей на обильное угощение. Впрочем, гости, должно быть, тоже не обожали пирожных.
Пирожные знаменовали вершину моих несчастий. Хуже ничего уже не могло случиться; с этой минуты дела мои должны были пойти на поправку. И действительно, уже в следующем доме я был "приглашен к столу". Такое "приглашение" - нечаянная радость в трудном быту бродяги. Вас просят войти и даже ведут умыться, а потом сажают за стол. Бездомному бродяге приятно посидеть за столом. Я вошел в просторный уютный особняк, стоявший в глубине двора с обширными лужайками и раскидистыми деревьями. Хозяева только что отобедали, и меня провели прямо в столовую, а это величайшая редкость в жизни бродяги - в лучшем случае его угощают на кухне. Пока я насыщался, со мной беседовал радушный седовласый англичанин, его добросердечная жена и прехорошенькая молодая француженка.
Интересно, помнит ли еще эта прелестная молодая особа, или уже забыла за давностью лет, как насмешило ее одно мое вульгарное выражение, - я имею в виду слово "трояк". Как видите, не довольствуясь угощением, я решил позондировать почву насчет чего-то посущественнее. Тут-то я и назвал упомянутую сумму денег. "Что такое?!" - спросила она. "Трояк", - ответил я. "Как?" - переспросила она, еле сдерживая улыбку. "Трояк", - повторил я снова. Она разразилась смехом "Пожалуйста, повторите", - попросила она, немного успокоившись. "Трояк", - повторил я. Новый безудержный взрыв серебристого смеха. "Простите ради бога, - взмолилась она, - но что… что вы сказали?" "Трояк, - повторил я еще раз. - Или, может, я что не так говорю?" "Да нет, что вы! - пролепетала она, задыхаясь от смеха. - Просто я вас не совсем понимаю". Я объяснил ей, но так и не припомню, удалось ли мне выудить у нее названную монету. Однако частенько потом я спрашивал себя, кто же из нас двоих был более провинциал.
Придя на станцию, я, к великому своему огорчению, увидел по меньшей мере человек двадцать босяков, намеренных, как и я, зайцем прокатиться на "глухой" площадке поезда дальнего следования. Два-три бесплатных пассажира
- это еще куда ни шло. Они незаметны. Но нас собралась целая орава. Значит
- жди беды! Никакая поездная бригада этого не потерпит.
Но не мешает объяснить, что такое "глухая площадка". Некоторые почтовые вагоны лишены дверей по обоим концам. Эти вагоны называются "глухими". А если в почтовых вагонах даже имеются двери на площадку, то их всегда держат на запоре. Предположим, что перед отходом поезда бродяге удается забраться на такую площадку. Двери в вагоне нет - или она заперта. Ни один кондуктор или проводник сюда не проникнет, чтобы потребовать билета или ссадить вас. Ясно, что бродяга сидит себе и посмеивается в кулак - до следующей остановки. Там он соскакивает и бежит вперед, чтобы укрыться в темноте, а как только поезд с ним поравняется, опять прыгает на глухую площадку. Но тут всяко бывает, как вы сейчас увидите.
Поезд тронулся, и два десятка бродяг роем налетели на передние три вагона. Некоторые были уже на площадке, когда поезд не прошел и десяти шагов. Я видел, что это - дубье, совершеннейшие болваны, и что скоро им крышка. Конечно, поездная прислуга начеку, и на следующей же остановке начнутся неприятности. Я соскочил и побежал вперед вдоль рельсов. Вскоре я заметил, что нахожусь в довольно большой компании. Все это были, очевидно, бывалые бродяги. Когда вы едете поездом дальнего следования, держитесь на остановках впереди паровоза на порядочном расстоянии. Я бежал во всю прыть, и мало-помалу мои спутники начали отставать. В этом состязании измерялась ловкость и выдержка в искусстве брать приступом поезд.