Беруны. - Давыдов Зиновий Самойлович 3 стр.


Судно шло на запад, но забирало к берегу всё ближе, и по всей оснастке было видно, что это чужестранное судно; поморы не промышляют и не купечествуют на таких фрегатах. Федор забеспокоился, как бы чего не вышло, потому что много тогда таких вот коршунов разбойничало в русских водах. Случалось, что и промышленное отнимали вместе со снастью и людей разгоняли с промысла, стреляя по ним из моржовок – тяжелых широкоствольных ружей для охоты на моржей и тюленей. Промышленники одно время для защиты от неприятеля даже батарейку завели с пятью пушками в Шапкином заливе – последнем нашем становище на Коле.

Когда судно приблизилось к месту, где дымил разложенный Федором костер, с борта – видно было – спустили шлюпку, и гребцы сразу же налегли к берегу. А здесь, у воды, бегал ошалелый Федор, размахивал ржавым своим ружьишком и кричал незваным гостям "по-немецки":

– Пошел прочь!.. Я стреляй!..

В Архангельске, в немецком гостином дворе, слышал Федор, как объясняются с нашими промышленниками немецкие купцы, и потому, чтобы его вернее поняли, кричал матросам с иностранного фрегата на таком вот "немецком" наречье:

– Я позваль сольдат!.. Я сейчас стреляй!..

Тогда из шлюпки поднялся один и вытащил из-за пояса пистолет. Он выстрелил в Федора и сел на место. А Федору обожгло правую ногу, пребольно ударив в колено.

Федор бросился бежать, но не сделал и двадцати шагов. Он упал на камни и с удивлением глядел, как кровь заливает ему босую ногу.

Матросы вышли на берег и принялись топориками вырубать китовый ус из туши. А двое подошли к Федору, и один из них, с длинным пистолетом за поясом, ткнул Федора сапогом в живот. Потом они взяли его за руки и потащили к воде. Федору ободрало спину, расцарапало ноги, а с того места, где он упал, и назад до самой воды протянулся кровавый след – красная полоса от разбитого Федорова колена, которое горело и будто распадалось на кусочки от вкручиваемого в него всё глубже бурава. Матросы бросили Федора в шлюпку и стали грузить её китовым усом.

На другой день приехал из Колы воинский караул, как полагается по уставу, нашел на берегу развороченную кучу вонявшей китовины, обломки китовых костей да потухший костер. А Федора Веригина и след простыл.

Натерпелись тогда промышленники горя: наехало из Колы начальство, пошли розыски да сыски, и всё под страхом разорения и смерти. А через три месяца, когда пришла пора возвращаться с промысла к Мезени, сложились промышленники по грошу и заказали попу по Федоре панихиду.

Но Федор не сгинул. Отпетый, он через двенадцать лет воскрес из мертвых и снова объявился на Мезени. Осенью, когда стали реки, он по тракту добрался ночью до Окладниковой слободки и постучался в калитку у своего расползшегося вконец домишки. Лаяла собака, а Федор дожидался и думал, что к забору непременно надо будет этой же осенью поставить подпорки.

– Кого бог несет? – спросил женский голос, и калитка заскрипела на ржавых петлях.

– Марья, ты? – молвил чуть слышно Федор.

И в ответ ему раздался страшный крик, баба шарахнулась от него прочь и, упав посредине двора, кричала и билась, как в падучей. Собака, задыхаясь, рвалась на цепи, и из дому двором бежал к воротам мужик, второй Марьин муж.

Федор, узнав, что замужем Марья и что Алёнка, которую он носил по горнице на руках, умерла от гнилой горячки запрошлой зимой, не вошел в избу. Он постучался напротив у брата. Здесь он коротко рассказал, что на Коле двенадцать лет тому назад на него напали англичане и увезли его с собой. Потом его пересадили на другой корабль и повезли в тридевятое царство, где сдали в королевскую военную службу. Федор побывал за это время во многих странах, видел и арапов и людей, с кожей, красной, как медный котел. Но о том, как он выбрался из своей горькой неволи, сказал мельком и как-то смутно и больше уж никогда к этому не возвращался.

IX. НА СПИНЕ УБИТОГО КИТА

Так сидели они вчетвером – Степан, Ванюшка да два брата Веригины – на спине убитого кита не один уже час. У Федора всё ещё ныло колено, и душа у него ныла по Андрее, пропавшем ни за понюшку. Кажется, сейчас только оба они возились, поправляя спутанные ремни уключин в карбасе, и Андрей скалил сквозь усы свои желтые зубы, и вот теперь сгинул Андрей, нет Андрея, будто его и не рожала мать.

Федор не помнил, как попало к нему в руки весло и как взобрался он с ним на спину кита, где стоял на коленях, держась за гарпун, Ванюшка. Словно сквозь сон протянул Федор весло Степану, когда тот подплыл к нему, и, если б не боль в колене, он и в самом деле заснул бы на склизкой китовой спине с веслом, которое продолжал держать в руках, не зная, что с ним делать. Очнулся Федор только тогда, когда Степан выдернул у него из рук весло.

Стервоядцы всё ниже кружили над убитым китом и кричали пронзительно и противно. Степану воротило душу и от этого крика чующей падаль птицы, и от соленого, терпкого вкуса во рту, отдававшего запахом госпиталя в Мезени. Он вырвал из рук Федора весло и замахнулся на птиц. Стервоядцы, крича ещё пронзительнее, взметнулись выше. Швырнув в них в сердцах оказавшейся на китовой спине мокрой чурбашкой, Степан немного отвел душу.

– Вот и попали на корабль, ставь мачты, подымай паруса! – сказал он, усмехнувшись. – Таких кораблей никто ещё, кажется, не строил.

– Неужто? – почему-то удивился не совсем ещё очнувшийся Федор.

– Ты, Федор, что журавль, право слово: за море летал, а все одно курлы,– сказал Степан, к которому понемногу возвращались его благодушие и языкатость. – Что же теперь делать будем, ребятки?

– Хлебца бы! – жалобно протянул посиневший от холода Ванюшка.

– Хлебца? А зачем хлебца? Знаешь: на море-океане, на острове Буяне стоит бык печеный – в боку чеснок толченый, а ты с одного боку режь, а с другого мокай да ешь. Слыхал такую сказку? Вот погоди, припадет больше ветру, тогда и повернем мы к тому острову Буяну. А сейчас потерпи маленько.

И Степан, протянув в руке весло и другою держась за гарпун, попытался дать ход своему новоявленному судну. Но кит не двинулся ни взад, ни вперед, а только закачался с боку на бок, грозя совсем перевернуться и снова потопить приютившихся на нем людей. Степан подобрал весло и сплюнул киту на хвост.

– Что же теперь делать будем, ребятки? – повторил он опять. – С голодухи не помрем, китовины эвон сколько, на два года хватит, режь да ешь, да облизывайся, а всё же неладно.

– Надо Тимофеича дожидать, – сказал Мирон, подбирая под себя ноги. – Тимофеич так не бросит. Надо вон с той стороны дожидать лодью или карбас.

– Ну и подождем, не под дождем! А Андрею вечная память, – сказал Степан. – Видно, шибко долбануло его в голову, и крови из него много вытекло сразу. А то продержался бы он на воде такую малость.

– Вечная память! – молвил и Мирон и добавил, глядя в сторону: – Жена у него дома и ребятенок годовалый.

Лодейники понурили головы. Приумолк и Степан, бросивший свои прибаутки и присказки. Он только поплевывал киту на хвост, стараясь попасть в середину, между обоими ластами. Но всех начинал разбирать голод. Тимофеич погнал их в карбасы перед самым обедом, а сейчас солнце совсем клонилось к закату, и озноб охватывал вымокших и голодных людей, сидевших неподвижно на неверном своем плоту. Вода чуть колыхала убитого зверя, и он незаметно поворачивался к солнцу то головою, то боком, то хвостом. От этого покачивания клонило в дремоту, в сон, в забытье.

Степан, клевавший носом в колени, вдруг встрепенулся и поднял голову. Какой-то отдаленный, невнятный шум доносился от невидимого ещё предмета. Не то весла ударяли по воде, не то птица гоготала. Степан вскочил на ноги, снова закачав свое валкое судно. Он всматривался во все края далеко расстилавшегося кругом пространства, куда низкое солнце рассылало свои длинные багровые лучи, и ему казалось, будто лодка маячит вдалеке у небосклона, где переливалось золотом богато разодетое облако.

– Го-го-го-го! – закричал Степан. – Го-го!

И все четверо принялись гоготать во все свои глотки, до хрипоты.

Шум приближался и становился все явственней. По залитой закатным солнцем водной глади скользила лодка; весельщики гребли к киту и ответно гоготали. Это был посланный Тимофеичем шестивесельный карбас.

Весельщики поняли всё без слов. Они завернули Ванюшку в рваный парус и положили на дно лодки. Несмотря на мучивший его голод, Ванюшка, как только обогрелся немного, стал мерно посапывать мокрым, посиневшим от холода носом, высунул его из-под паруса наружу, как воробьиный клюв. А кита привязали хвостом к корме.

Когда лодка тронулась в обратный путь, стервоядцы всё время шли за нею, то садясь киту на спину, то опять взлетая высоко вверх. И так провожали они её до самой лодьи. А здесь они уже получили свою долю, когда угрюмые работники принялись потрошить кита, которого упромыслили сегодня такою дорогою ценой.

X. ОХОТА НА ЛЮДЕЙ

И снова ветер задул в жалейку, припал к парусам и погнал лодью к Груману, где было настоящее китовое царство, где киты ходили большими стадами и кишел ими океан. А здесь вода была опять прозрачна, и киты не слали в небо своих высоких водометов.

Ванюшка всё ещё заливался кашлем с того времени, как бултыхнулся в воду и потом просидел полдня на китовой спине, крепко держась за гарпун и выбивая зубами барабанную дробь. Тимофеич лечил своего крестника как-то по-особенному – так, как его самого лечили канинские самоеды. Он один охотился тогда в ближних перелесках, без собаки, околевшей у него в том году; бил песцов и лисиц и забирался в такие снежные дебри, что сам себе начинал казаться уже не человеком, а каким-то зимним зверем. Днем он ползал по снегу, приглядываясь к узорчатым следам на пороше, а на ночь возвращался в свою охотничью избушку, чуть ли не доверху утонувшую в сугробе. Здесь он разводил огонь в печурке и варил ужин, а потом принимался свежевать добытого зверя.

Но в тот день, когда Тимофеич наткнулся на беглых самоедов, промысел его был неудачен. С утра круто падал снег и ровной раскидной пеленой укрывал следы и протоптанные Тимофеичем тропки. Каждая сосенка стояла словно укутанная в горностаевую шубку, и Тимофеич не раз отплевывался в этот день, когда перегруженная снегом еловая лапа посылала ему сверху рыхлый снежный ком, залеплявший охотнику всё лицо.

А зимний день короток, отгорает быстро. И Тимофеич повернул к своей избушке. Но здесь, у порожка, посиневший в сумерках снег был притоптан, и дверь была прикрыта неплотно. Тимофеич крикнул, но кругом было тихо, только эхо перекатывалось вдали, перескакивая с бугорка на бугорок. Тимофеич вошел в избушку и высек огонь. В углу, тесно друг к другу прижавшись, сидели два самоеда и поглядывали оттуда на Тимофеича, как мышенята из мышеловки. Тимофеич рознял их и вытащил на середину избы. Это были два приземистых паренька в изодранных малицах и с отмороженными носами. Они жалостливо и умильно глядели Тимофеичу в глаза и тихонько скулили.

Тимофеич дал им по куску сырой оленины, и самоеды съели её вмиг. Потом они, снова прижавшись друг к другу, заснули в своем углу.

Наутро Тимофеич, набрав в котелок снегу, поставил кипятить воду в печурке, а самоеды, подобравшись к огню, стали опять глядеть Тимофеичу в глаза. Тимофеич попробовал было расспросить их, что и как, но, не добившись толку, плюнул и, ткнув им ещё по куску мяса, стал собираться со двора.

Тимофеич идет, а пареньки за ним. Он в сторону – и они в сторону. Он в овраг – и они туда же. Тимофеич – их гнать. Они постояли, постояли и опять пошли за ним.

"Не иначе, как от чума отбились", – решил Тимофеич и махнул рукой.

Но самоеды не отбились от чума, а бежали из архангельского острога, и вот какое тут вышло дело.

Царь Петр, который был в 1717 году в Голландии, в Амстердаме, писал оттуда в Архангельск:

"По получении сего указу, сыщите двух человек самоядов, молодых ребят, которые б были дурняе рожием и смешняе. Летами от 15-ти до 18-ти, в их платье и уборах, как они ходят по своему обыкновению, которых надобно послать в подарок грандуке флоренскому: и как их сыщете, то немедленно отдайте их тому, кто вам сие наше письмо объявит".

Посланный царем офицер Петр Енгалычев, привезший в Архангельск это письмо, сидел с утра до вечера в трактире, и к нему прямо туда, на питейный двор, пригоняли пойманных в тундре самоедов. Но офицер был пьян и привередлив. Ему не нравились изловленные самоеды, и он приказывал ловить новых, а уже пойманных велел сажать в острог.

Великий страх напал в том году на самоедские чумы. Самоеды метались по всей тундре, угоняли оленей подальше, к морю, но солдаты настигали их повсюду, отнимали пушнину, резали оленей, а молодых пареньков уводили невесть зачем и куда.

Архангельский острог был уже набит самоедами почти весь. Но Енгалычев посылал в тундру новые отряды, потому что ему нужны были какие-то особенные самоеды.

Каждую неделю Петр Енгалычев устраивал смотры пойманным самоедам. Их перегоняли из острога на питейный двор, и офицер выходил к ним с длинной голландской трубкой и с царским орденом на залитом вином халате. Самоеды сразу же, как по команде, распластывались на земле, в грязи, потому что принимали Енгалычева за какого-то грозного бога, у которого в перстнях на пальцах удивительно сияли небесные звезды. Офицер бил самоедов по голове тростью и пинал ногами в ребра, чтобы поднять их с земли и разглядеть их вымазанные грязью лица. Самоеды не понимали, чего хочет от них злой бог, и продолжали лежать ничком на земле. Наконец солдаты переворачивали их, как черепах, на спину, и сердитый бог плевал им в лицо.

Но самоеды, как видно, не совсем оплошали, потому что в одно осеннее утро недосчитались в остроге целого десятка. Восьмерых всё же изловили в лесу в тот же день и в тот же день в комендатуре пороли, а двое так и пропали.

XI. ЛЕКАРИ-АПТЕКАРИ

Беглецы взяли сразу на север и шли, то прячась в разных трущобах, то снова выбиваясь на лесные тропки. Они ели всякую дохлятину, грызли кору, гонялись за молодыми лисицами и, случалось, настигали их палкой или камнем. Тогда они разрывали руками убитого зверя и здесь же съедали сырое мясо и выпивали теплую кровь.

Но дни становились короче, и уже первые морозы были люты в ту раннюю зиму. На полянах постреливал лопавшийся от стужи мерзлый снег, и долгими ночами заливчато выли волки. Самоеды зарывались в сугроб и лежали там ни живы ни мёртвы. А чуть светало, снова принимались плутать в занесенных сугробами дебрях. Но силы их убывали, их донимал голод, они цепенели от холода и страха. И так вот наткнулись они на Тимофеичеву избушку.

Тимофеич не прибил их и не потащил обратно туда, где обитает злой бог с частыми звездами на пальцах. Они остались у Тимофеича, спали в углу, который облюбовали с самого начала, и с рассвета до вечерней зари таскались за Тимофеичем по лесу, как охотничьи собаки, не отставая от него ни на шаг. Они бросались по кровавому следу за раненным из ружья зверем и вынимали Тимофеичу песцов из гнезд прямо руками. Они высматривали глухих тетеревов с вечера и на рассвете направляли охотника к дереву, где сидела нахохлившаяся птица. Они исправно носили прикорм к караулинам и расставляли в густом ельнике силья для куропаток. Они таскали в избушку огромные вязанки сухого хворосту, отгребали снег от порога, помогали Тимофеичу сдирать и распластывать на досках беличьи, лисьи и заячьи шкурки. Улыбались, глядя Тимофеичу в глаза, что-то лопотали по-своему, показывали руками в южную сторону, колотили себя кулаками по скуластым лицам и плевали в лицо друг другу. Но Тимофеич ничего не понимал из того, что они пытались объяснить ему. Он хватал каждого из них за шиворот и сталкивал их лбами. Самоеды падали на прибитый земляной пол и заливались тихим смехом. Так прожили они с Тимофеичем дней десять.

В одно утро Тимофеич как-то нехотя пошел со двора, а самоеды, как всегда, поплелись за ним. Ружье было словно не его, Тимофеича, старое кремневое ружье, а чужое какое-то, тяжелое, оттягивавшее ему плечо. Тимофеич идет, а горячее дыхание обжигает ему ноздри, веки смыкаются сами собой, и он точно засыпает на ходу. Вдруг на тропку выскочил беляк; глянул, навострил уши и замер на задних лапах в пяти шагах от Тимофеича. Тимофеич выстрелил почти в упор и промахнулся. Заяц перекувырнулся и скосил под гору. Самоеды – за ним, а Тимофеич повернулся и, шатаясь, побрел к избушке.

Самоеды оленьим скоком неслись с полешками в руках по путаному заячьему следу, но скоро сбились и вернулись обратно. Тимофеича они на месте не нашли и по его манеру принялись аукать, но на ауканье их никто не откликался. И хоть утоптана была тропка и снегу не падало несколько дней, но они видели, что обутые в пимы Тимофеичевы ноги повели его обратно, и странно как-то шел по тропке его след, выбиваясь за тропку то вправо, то влево. Самоеды побежали к избушке.

Дверь была открыта, и изба настужена. На самом пороге, в снегу, валялось оброненное ружье. А Тимофеич как был, так и свалился у печурки. Он лежал скрючившись, с запекшимися губами и пылающим лицом, и его трясла лихорадка.

Самоеды перенесли Тимофеича на нары, разули его, набросали на него шкур и жарко натопили избушку. Потом достали зашитые в малицах куски янтаря, истолкли его и сварили в зверином жиру. И мазали Тимофеичу этим снадобьем пятки утром и на ночь и поили его кипятком с солью.

Недели не прошло, как Тимофеич опять был на ногах. Он встал поутру и, ещё сидя на нарах, схватил своих лекарей за малицы и сшиб их лбами. Те визжали от удовольствия и лопотали что-то, показывая пальцами в слюдяное оконце. Тимофеич пожевал хлеба с какой-то похлебкой, которую налили ему в чашку самоеды, оделся и пошел с ружьем со двора. Самоеды двинулись было за ним, потом пропали. И больше не видел их Тимофеич.

Вышли ли они на Зимнюю дорогу, чтобы пробраться дальше в тундру, или повернули назад в Козьмин перелесок, надеясь встретить своих? Там, у Козьмина перелеска, бывали моленья самоедов, и когда Тимофеич после промысла возвращался в ту зиму обратно в Мезень, то наткнулся в глухом этом месте на целый лес идолов и множество каких-то лоскутков, развешанных по деревьям.

Назад Дальше