Но я не про Гракова, я про Летучего Голландца. Ладно, его оформили вторым классом, вытолкнули в рейс, а там, как бывает, кого списали "из-за среднего уха" или кто-нибудь опоздал к отходу, и этого салагу переоформили в первый. Потому что он сразу притерся и пошел вкалывать, как будто для этого и родился. Правда, когда штормило, ему плохо делалось, он в койке лежал зеленый, а все-таки, когда звали на палубу, выходил первым и держался других не хуже. Но в ту экспедицию штормы были не частые явления, а вот рыба хорошо заловилась, пустыря ни разу не дергали, а все больше по триста, по четыреста бочек набирали в день. И вот - полгода прошло, как одна трудовая неделя, от гудка до гудка, и радист получает визу - можно сниматься с промысла. Тогда он, конечно, вылетает из рубки пулей и орет, как чокнутый: "Ребята, в порт!" - и рулевой, без команды, тут же кладет штурвал круто на борт, делает циркуляцию и держит, собака, восемьдесят три градуса по ниточке, как никогда не держал. А машина уже врублена на все пять тыщ оборотиков, она чуть не докрасна раскалена, плюется горелым маслом, сейчас развалится… А полгоря, если и развалится, по инерции долетим! И парус, конечно, поднят на фоке-мачте, и Гольфстрим подгоняет - лишь бы свой залив сгоряча не проскочили. Вот они уже прошли Лофотены, вот и обогнули Нордкап, вот и Кильдин-остров - кому видится, кому не видится. А встречным курсом, конечно, идут на промысел другие траулеры и приветствуют счастливчиков гудками и флагами.
И вот тут, значит, этот самый Голландец поднимается на "голубятник", подходит к капитану. "Просемафорьте, пожалуйста, встречному - не нужен ли матрос?" Я себе представляю этого кепа - у него, наверное, шары на лоб вылезли. "А тебе-то зачем? Не хочешь ли обратно на промысел?" - "Вот именно, хочу обратно". - "Нет, - кеп говорит, - я тебя слышу или не слышу? Или, может, я сдурел?" Голландец ему улыбнулся вежливо: "Просемафорьте, пожалуйста, а то они пройдут".
Ну что - просемафорили. Нужен матрос. "Прекрасно, - Голландец говорит, - значит, я пересяду. Пускай плотик пришлют". - "Погоди, - говорит кеп, плотик мы тебе и сами спустить можем. Но ты сначала сходи к кандею, пусть он тебя накормит, а потом покури подольше, а за это время крепко подумай. Они подождут - не в порт же шлепают". - "Зачем же? Я об этом полгода думал". "Давай вместе еще подумаем. Завтра приходим. Берешь аванс - сколько душа просит. Сидишь в "Арктике". Женщины тебя любят и целуют. Выбираешь самую лучшую и едешь с ней в Крым. Или - на Кавказ. Представляешь?" - "Очень даже. Прикажите, чтоб плотик быстрей смайнали".
Ему тогда спускают плотик, он забирает чемоданчик и спрыгивает, не мешкая. Вся команда его отговаривала, а он и не возражал, только улыбался. Пароход отошел от него, подошел встречный и принял его на борт. На прощанье он помахал своим бичам и тут же к другим ушел в кубрик. И плавал с ними еще полгода, тряс сети, бочки катал, выгружал на плавбазах. Другие к концу рейса уже одуревали, а он всю дорогу оставался таким же спокойным и ясным. Притом, рассказывали еще, кто с ним плавал, что писем он ни разу ниоткуда не получал, и радиограммы ему не приходили, и сам он никому не писал. А все время после работы лежал в койке и читал газеты да изредка, задернув занавеску, пописывал карандашиком у себя в блокнотике. Однажды подсмотрели, без этого не обходится, - там какая-то цифирь была и ни одного слова. Но вообще-то никакой придури за ним не водилось, и был он всем свой, только всем на удивление - вот ведь, кит его проглоти, плавает человек два рейса, и ему хоть бы хны. Но главное-то, никто себе в голову не забрал, что еще дальше будет. Когда завернули за Нордкап, он опять подошел к капитану: "Просемафорьте, пожалуйста, встречному - не нужен ли матрос?"
И так он это пять раз проделывал. Два с половиною года проплавал, не ступая на берег, только видя его за двадцать две мили, - но это ведь и не берег, это мираж. Уже на всех траулерах знали про этого Летучего Голландца, и половина портовых бичей подсчитывала, сколько же он загребет, да всякий раз со счета сбивались. Потому что за каждую новую экспедицию ему набегали какие-то там проценты и сверхпроценты - длительные, прогрессивные, полярные и Бог еще знает какие, - и на круг выходило раза в полтора больше, чем в предыдущую. В последнем рейсе он уже втрое против кепа имел, а подсчитали, что, если он в шестой раз пойдет, он половину всей зарплаты экипажа возьмет, это уже тюлькиной конторе не выгодно! Да, но как ему запретишь? Он такой матрос был, что его не спишешь, и он ведь в своем праве - не чужое берет, горбом заколачивает. Уже, я так думаю, самому Гракову икалось - до чего его проповедь бича довела! И как прикажете стоп давать?
Но отыскались умные головы. Дали шифровку капитану: "По возвращении в порт - чтоб не было встречных!" А встречные тоже были предупреждены - чтоб двигались мористей. За Нордкапом этот Летучий Голландец все время торчал на палубе, - кому-то он вроде бы признался, что хочет в шестой раз пойти, чтоб было три года для ровного счету, - но встречных не было. Все они шли за горизонтом, и дымка не видать. Тогда он сошел в кубрик, достал свою цифирь и подвел черту. Не вышло у него в шестой рейс пойти без перерыва, а с перерывом - ему невыгодно, опять начни со ста процентов. Вот он и подвел черту.
На причал огромная толпища сбежалась - на него посмотреть. Думали, сойдет образина, бородища до самых глаз, а глаза не людские. А он сошел ясный, спокойный, и улыбался - глядя на землю, на камешки, на щепки там или мазутные пятна, от которых дуреешь, когда возвращаешься. И сразу стопы свои направил в кассу. Однако и двух шагов не прошел - свалился, застонал от боли. Вы, наверное, знаете - какие-то мускулы в ногах слабеют, когда долго не ходишь по твердой земле, без качки, - так вот, он первые метров двести едва на карачках не полз, отдыхал у каждого столба. И вся толпища шла за ним и молчала. А когда он дополз, в кассе и денег таких не оказалось, какие он заработал. Представляете - что такое касса сельдяного флота! Так вот, там не оказалось. Пришлось к нему приставить двоих милицейских, они ему наняли такси и отвезли в банк. Милицейские потом рассказывали, что все пачки у него едва поместились в чемодане, и он оттуда выкидывал в урну сорочки, носки, свитера, белье. Моряки, из его экипажа, ожидали при входе - посидеть с ним в "Арктике", отметить прибытие. Он к ним не вышел, сидел в банке до закрытия, с чемоданом под боком. Не знаю - чего он боялся, никто б его и без милиции не тронул. Ведь он же стал легендой, кто ж осмелится испортить легенду! А может, он просто устал до смерти - и покуда плавал, и когда шел от причала. Та же милиция купила ему билет на "Полярную стрелу", посадила в вагон. Больше из наших его никто не видел. И не встречался он в других местах. Вдруг как-то обнаружилось, что он ни одному человеку не сказал - откуда он, где живет.
Только слава осталась. К ней потом все больше прибавлялось легенд. Кто говорит - он четыре года плавал, кто - пять. Но я вам говорю - два с половиной, а я это знаю от тех, кто был с ним в последнем рейсе. Портовые-то сколько хотите прибавят, а для моряков и год - это слишком много. Вам расскажут - он был горилла, якорь мог выбрать заместо брашпиля, и зубы у него все были стальные, на спор комбинированные тросы - пенька-железо перегрызал. Но это уже такая туфта, что и спорить не о чем. А если вы возьмете старую подшивку - там писали о нем, когда он остался на второй рейс, - увидите его фото: самый средний он, слегка кососкулый, с белесым чубчиком, с прозрачными глазами.
Если подумать, ведь он эти деньги все равно что в тюряге отсидел, а ради чего? Если из-за женщины, кто бы его ждал так долго? А если и ждала какая-нибудь, то писала бы ему, - а ему никто не писал, ни одна душа. Может, он себе дом хотел отгрохать, со всем хозяйством - и это можно выколотить, и не такой ценой. Если быть таким, как он. А он, конечно, был из другого теста. Его бы на все хватило. Я вот часто думал о нем, и никак его не постигну. Но одно я знаю - мне таким не быть, это точно. Вот и вся сказочка.
5
Мы лежали в койках одетые и ждали, когда позовут на выметку.
Девятый день, с утра мы уже - на промысле. Та же вода, синяя и зеленая, и берега те же, миль за тридцать от нас, как горная гряда под снегом, и маячат норвежские крейсера - на границе запретной зоны. Но простора нет уже, столько скопилось тут всякого промыслового народа - англичане, норвежцы, французы, фарерцы - все шастают по морю, как шары по бильярду, чертят зигзаги друг у дружки под носом. А смотреть приятно на них, на иностранцев: суденышки хотя и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят - синие, оранжевые, зеленые, красные, рубка - белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь - черный, ржавый, все от него чуть не врассыпную. Но и то правда, никто из них больше чем на три недели не ходит, дом под боком, грех не присмотреть за судном, а наши - за сто пять суток - так обносятся, что в порт идти стыдно, выгонят как шелудивых.
И ловят они тоже, будьте здоровы, особенно норвежцы - они свое море знают. Бросают кошельковый невод, обносят его на моторном ботике и тянут себе кошелек - обязательно полный. Полчаса работы - тонна на борту. Потом телевизор идут смотреть. Мне рассказывал один, - он за борт упал и наши не заметили, а норвежцы спасли, - в салонах у них телевизоров штуки по три, не знаешь, на какой смотреть. В одном ковбои скачут, в другом - мультипликация, живот надорвешь, а в третьем - девки в таком виде танцуют - не жизнь, а разложение. А роканы у них какие! Черные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице ходить примут за пижона.
Сперва мы только присматривались, как другие ловят, штурмана поглядывали в бинокли, потом и сами начали поиск. Но весь день не везло нам, эхолот одну мелочь писал, реденькие концентрации, до ужина мы так и не выметали. Теперь лежи и жди - хоть до полночи, а то и до двух, - а спать нельзя, да и сам не заснешь.
Всегда мы молчим в такие минуты. Даже салаги отчего-то примолкли, то они все перешептывались. Наше настроение им передалось. А какое у нас настроение, перед первой выметкой, - этого я вам, наверное, не объясню. Пароход носится зигзагами, переваливает с галса на галс, и вот-вот поднимут нас, как по тревоге. Видели вы спортсменов перед кроссом? Хочется им бежать? А ведь никто не гонит их. Вот так же и мы. Но только все, что было до этого, - переход там, порядок набирали, притирались друг к другу, - все это были шуточки, а вот теперь-то главное начинается.
Волна била в скулу, разлеталась и шипела на палубе, переборки тряслись от вибрации. И сразу - утихло. Даже отсюда слышно стало, как ветер свистит в вантах. Потом винт залопотал, взбурлил, и кубрик опять затрясся - дали реверс.
- Зачем-то назад пошли, - сказал Алик.
Ванька Обод ответил ему, из-за голенища, нехотя:
- Не поймешь ты. По инерции шли, а теперь встали. Нашли ее.
- Думаешь, нашли рыбу?
- Чего тут думать? Метать надо, а не думать.
Васька Буров надел шапку, вздохнул долгим вздохом.
- Начинаются дни золотые. Рыбу - стране, деньги - жене, сам - носом к волне.
Тот же час захрипело в динамике. Старпом забубнил:
- Палубная команда, выходи готовиться метать сети.
В боцманской каюте хлопнула дверь, дрифтер загрохотал по трапу. И мы стали подбирать с полу непромокаемые наши роканы и буксы, а под них надели непросыхаемые наши телогрейки и ватные штаны, сунули ноги в сапоги с раструбами, головы покрыли зюйдвестками.
Навстречу Шурка проталкивался, прибежал с руля. Там теперь вахтенный штурман заступил. Кто-то сказал Шурке:
- Ну, Шурка, поглядим, какую ты нам рыбу нашел. Так уж говорят рулевому: "Посмотрим на твою рыбу", хотя он, конечно, не ищет, делает, что ему велят. И Шурка ответил, как будто извинялся:
- Эхолот, ребята, верещит - аж бумага дымится. Ну, черти его знают, может, он планктон пишет.
Может быть, и планктон. Это мы завтра узнаем. А пока что - оба прожектора зажглись, вся палуба в свету, а за бортом чернота египетская, брызги оттуда хлещут. Мы разошлись по местам, позевывая, поеживаясь, упрятали шеи в воротники. А мое место - у самого капа, надо отдраить круглую люковину у вожакового трюма, в пазы уложить ролик, через него перебросить конец вожака и подать дрифтеру - он его сростит с бухтой, что лежит возле его ног, под левым фальшбортом. А другой конец - сам уже соединяешь с лебедкой. И стой, поглядывай в трюм, как идет вожак, и покрикивай: "Марка! Срост! Марка!" - это чтобы дрифтеру заранее знать, где ему затягивать узел на вожаке, а где руки поберечь от сроста.
В трюме зажглась лампочка, и в первый раз я его увидел - мой вожак: из желтого сизаля, японской выделки. Толщиной в руку удав. Валютой за него, черта, плачено. Он еще на вид шелковый, не побывал в море и пахнет от него "лыжной мазью". А завтра придет ко мне серый и пахнуть будет солью, водорослями и рыбой. И сети тоже запахнут морем, зелень на них потемнеет, и порвутся не в одном месте, латать мы их будем и перелатывать.
"Маркони" нам уже музыку врубил - не слишком громко, чтоб мы команды не прозевали, но как раз для поднятия духа. Дрифтер воткнул нож в палубу и натянул белые перчатки. Да, сказать кому - не поверят, что мы на выметку выходим под звуки джаза и в белых перчаточках. Но уж такая работа бывает тонкая, в брезентовых варежках ее не сделаешь. А перчатки эти - просто некрашенные, и рвутся мгновенно, пар сорок он в клочья сносит за рейс.
Кеп вышел из рубки на крыло. Но не спешил, ждал верную минуту. Наверно, холодно ему было стоять на крыле - не от ветра, а от того, что все смотрели с палубы. Штурман тоже на него смотрел, грудью привалясь к штурвалу.
- Скородумов! - кеп закричал. Дрифтер приставил ладонь к уху. - Какие поводцы готовили?
- На шидисят метров!
Кеп подумал и махнул рукой. Ладно, мол, пусть на шестьдесят. Это серединка на половинку. Обычно от сорока до восьмидесяти заглубляют сети. Тут уже эхолот не поможет - он-то эту рыбу нащупал точно, да мы вперед должны забежать, а как узнаешь - поднимется косяк или опустится, покуда он к нашим сетям подойдет? Море до дна не перегородишь, вся-то сеть - от верхней кромки до нижней - двенадцать метров, попади-ка в эти двенадцать, угадай, на сколько их заглубить!
- Боцман! - опять он крикнул. - Поднять штаговый!
И на фок-мачте, по штагу - к самому клотику - поплыл фонарь с черным шаром. Шар виден днем, а фонарь - ночью. Это значит, мы застолбили косяк, просим других не соваться. Какая б там ни была рыба - она теперь наша, мы ее будем брать.
А штурвал уже положен круто на борт, и пароход летит с креном, чуть не черпает бортом. Описывает циркуляцию. Секунда, еще секунда, и кеп кричит:
- Поехали!
И тут-то все началось. Дрифтер нагнулся, сграбастал всю бухту разом, швырнул ее через планшир. За нею полетели три концевых кухтыля, шлепнулись, зацепились за воду, запрыгали на черной дегтярной волне и - пропали из глаз. И тут же пополз мой вожак - сначала как неживой, а потом зарычал, заскрежетал роликом. Желтый он, пока еще желтый, и вот выползла первая, чернью намазанная, отметка.
- Марка!
Дрифтер уже присел с поводцом в руках, обметывал вокруг вожака выбленочный узел. И на марке - одним рывком! - затянул его, а сам руки в сторону. Первые-то марки легко идут, и у него, и у меня, я их поначалу различал стоя, а потом они замелькали, вожак уже пошел вразгон, и мне тоже пришлось присесть - различать их при лампешке в трюме. Там этот черт носился кругами, отлипая от бухты, змеился тяжелыми кольцами и вылетал с рычанием.
- Марка! Еще марка!
Серега снимал поводцы с вантины, подавал дрифтеру по одному, - но это работа нетрудная, у всех у нас работа нетрудная, а вот у дрифтера главное дело в руках. Привяжи их, попробуй, когда вожак уже разогнался. Его теперь всем хором не остановишь. Зацепится - выворотит к чертям горловину, а она литая, чугунная.
- Срост идет!.. Прошел… Марка! Еще марка!..
Я один из всех палубных имею голос. Даже кеп молчит. Его дело сделано. "Поехали!" - и больше ничего не поправишь. Он постоял и ушел. Ни один кеп не ждет конца выметки. Да и что тут смотреть, завтра посмотрим.
Кухтыли танцевали на волне и пропадали за рубкой. Струились через планшир сети, три километра сетей, - все, что мы тут навязали, уложили. Мы их провожали торжественно, как линейные на параде, - как будто бы с ними уходили и все наши глупости, страхи и тревоги. Я-то знаю, что каждый теперь чувствует. Я ведь на всех местах стоял, а теперь вот стою вожаковым, покрикиваю:
- Марка! Срост! Еще марка! Еще!..
Я и в кухтыльнике был, кидал на палубу кухтыли - там теперь Алик. Подавал их, как Димка теперь подает, помощнику дрифтера - привязать к верхним поводцам. И, как Васька Буров и Шурка, я расправлял сети, сторожил их, чтоб шли без задева. Только вот вожаковым еще не был. Крупные перемены в моей жизни, я прямо растроган, не скрою от вас!
Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, расставив ноги, на кренящейся палубе, воткнув в нее ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, - нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только желтые поплавки оставляем за собой.
Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Все меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая все ниже в трюме.
- Много там? - спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.
- Сейчас отдохнешь.
И все зашевелились, забормотали кто о чем. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне еще чуть работы - люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке, не терся об планшир. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Все стихло, ветер сразу улегся - мы уже лежали в дрейфе.
- И больше ничего? - спросил Димка.
Они думали - час уйдет на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.