- Но ведь я воспитывал ее так, чтобы она умела стойко переносить трудности времени, в которое нам выпало жить. Ее сегодняшний поступок меня разочаровал. Это же надо придумать - будто кто-то наблюдает за ней из темноты!
- Меня это не удивляет, - подал голос сидевший в стороне боцман с гитарой. - Мы обнаружили свежие следы в расселинах и оврагах на западной оконечности острова.
- Вероятно, кто-то, как и мы, искал воду и черепах.
- Мы также обнаружили возделанные участки земли и несколько плодовых деревьев. - Он сделал паузу. - И кто-то мне однажды рассказывал, что на одном из этих островов некогда жил, а возможно, живет до сих пор уродливый бунтовщик-гарпунщик.
- Сказки!
- Сказки, сеньор, в этих краях зачастую имеют под собой реальное основание.
Почти интуитивно все мужчины огляделись по сторонам, тщетно пытаясь рассмотреть что-нибудь в темноте.
Они ничего не увидели, а вот Игуана Оберлус держал в поле зрения всех, кто был на берегу.
•
Однажды в бухту зашел "Москенесой", норвежский китобоец последней модели - с высокими бортами, тремя изящными мачтами, - чтобы перед длительным переходом пополнить запас провизии за счет черепах. "Москенесой" находился в плавании уже два года и через год должен был повернуть на Берген, заполнив под завязку трюмы жиром, который принес бы очередные барыши судовладельцу и пьянице капитану.
Всем известное пристрастие капитана китобойца к рому за два года привело к полному развалу дисциплины на судне. Дошло до того, что, когда через три дня после отплытия с острова Худ кто-то впервые хватился Кнута, марсового матроса, слегка тронутого умом, было решено, что бедолага, вероятно, свалился ночью за борт, и на этом вопрос был закрыт.
Жалованье пропавшего марсового, которое он должен был получить при заходе в следующий порт, капитан положил в свой карман, и о бедном дурачке никто больше не вспоминал.
А тому, в свой черед, было бы даже не под силу рассказать на норвежском языке - единственном, на котором он говорил, - что же с ним приключилось. Он только-только с превеликим трудом перевернул необычайно тяжелую наземную черепаху и собирался сходить за товарищами, чтобы вместе с ними ее перетащить, как вдруг почувствовал сильный удар по голове. Свет в его глазах померк, а когда он очнулся, он увидел, что лежит связанный рядом с метисом, находившимся в таком же положении, а перед собой - жуткое страшилище, какое ему не доводилось видеть даже в кошмарном сне.
Любая его попытка общения с самого начала оказалась обреченной на неудачу; впрочем, то, насколько быстро "чудовище" впадало в ярость, а также безграничный страх, выказываемый метисом, заставили понять даже его, слабого умом матроса, сызмальства приученного выполнять команды, что здесь и сейчас вряд ли стоит вести себя по-другому, - и он послушно исполнил все, что от него потребовали.
Начиная с этого момента, по своего рода молчаливому уговору, не требующему лишних объяснений, Себастьян Мендоса превратился в надсмотрщика и наставника норвежца Кнута, а тот, как преданный пес, ходил за ним по пятам, выполняя все его приказы и повторяя, точно попугай, каждое слово.
Он озирался по сторонам в поисках Оберлуса, когда так поступал напарник, садился есть одновременно с Себастьяном, а с наступлением темноты, как и чилиец, падал на землю, где бы ни находился, и в страхе замирал, не издавая ни звука, до тех пор, пока сон не подчинял его себе на те двенадцать часов, что длится ночь в этих экваториальных широтах.
С течением времени он и Мендоса превратились в сообщников, хотя их сообщничество сводилось к тому, что они делили на двоих свои страхи и тяготы, будучи не в состоянии выносить план, который позволил бы им сбросить иго рабства.
Игуана же все время держал их под наблюдением. Они не знали, когда и как он это делает, и случалось, что его по два-три дня нигде не было видно, однако неожиданный вскрик птицы, шорох раздвигаемых ветвей или свежий след на тропинке напоминали о том, что он по-прежнему где-то рядом, всегда и повсюду.
Оберлусу была по душе подобная игра, а еще ему нравилось прятаться в свое убежище, пещеру в скале - он превратил ее в весьма уютное место, более всего походившее на домашний очаг, которого у него отродясь не бывало, - зная, что там, снаружи, два человека работают на него и живут в постоянном напряжении, в плену страха.
Он упивался властью. Наконец кто-то оказался слабее него, это было новое и чудесное ощущение, поскольку раньше ему никогда не доводилось кому-то приказывать, а теперь он повелевал, и ему еще и повиновались.
Это действительно было здорово: незаметно перемещаться по пересеченной поверхности острова, который он знал как свои пять пальцев, украдкой наблюдать за действиями "рабов", улавливать, насколько они напуганы, и подогревать их страх разными нехитрыми способами, лишая пленников покоя, держа их в состоянии тоскливого ожидания. В такие минуты он чувствовал себя богом, который все видит, тогда как остальным не дано точно знать, где он находится и чем именно занят.
Теперь он пребывал в состоянии, близком к тому, какое, вероятно, испытывал капитан "Старой леди II", следя за перемещениями команды сквозь решетчатые ставни на окнах своей каюты, расположенной на корме; при этом даже старший помощник капитана никогда не смог бы угадать, ведет ли тот наблюдение или храпит без задних ног на своей койке.
А потом, вечером, отдавая распоряжения, хитрый капитан определял наказания и поощрения и таким способом добивался от своих подчиненных большей отдачи, чем любой из его коллег, поскольку вот такое скрытое наблюдение в итоге превратилось в навязчивую идею матросской братии, которая даже помыслить не смела о том, чтобы прохлаждаться во время работы.
Теперь он, Оберлус, был и капитаном, и судовладельцем, и полновластным хозяином острова. Наступит день, когда войско рабов достигнет приличной численности, и он объявит остров независимым, поскольку непонятно, с какой стати он должен признавать власть короля Испании, кто бы им ни являлся, ведь возможно, что тот даже не ведает о существовании сего забытого богом клочка земли.
Впрочем, до этого было еще далеко, и он это понимал. Ему нужны были люди и оружие, не говоря уже о недюжинной хитрости, чтобы превратить этот безлюдный скалистый остров, загаженный птицами, в неприступное убежище, бастион, каким в свое время был остров Тортуга, сумевший дать отпор самым мощным флотам.
Затем он осматривал свой арсенал: старый китобойный гарпун и два ржавых ножа - и понимал, что грезит наяву. Предстоял еще долгий путь, а то, что он захватил в плен пару жалких людишек, еще не означало, что судьба его окончательно переменилась.
•
Судьба Игуаны Оберлуса начала меняться однажды октябрьским вечером, когда ветер в ярости вздыбил волны, дико завыл и швырнул на утесы, высившиеся с наветренной стороны острова, к подножию скалы, ста метрами выше в которой было узкое отверстие, ведущее в пещеру, фрегат "Мадлен", возвращавшийся западным путем в Марсель после длительного пребывания в Китае и Японии.
Капитан "Мадлен", обогнувший по пути в Китай мыс Доброй Надежды, утонул в тот вечер, так и не поняв, как получилось, что он разбился о каменную стену, - ведь, по его расчетам, перуанскому берегу надлежало появиться на горизонте никак не раньше, чем через две недели. В "лоции", приобретенной им за баснословную цену у бывшего испанского лоцмана, нигде не указывалось, чтобы здесь, на самой линии экватора, в семистах милях от материка, торчал какой-то остров.
На рассвете, когда ветер стих и волны перестали с силой биться о каменную стену, взору Оберлуса предстали разбитый корпус корабля, лежащий на выступе скалы, мертвые тела, плавающие в воде, и мешки с чаем, уносимые течением в открытое море.
Три человека, обессилевшие и израненные, с великим трудом добрались до берега и, обливаясь кровью, рухнули без чувств на крохотном пятачке каменистого берега. Когда они наконец с трудом открыли глаза - после пережитого совсем недавно трагического происшествия, во время которого чуть было не погибли, да еще стали свидетелями гибели товарищей, - они с ужасом обнаружили, что руки у них крепко-накрепко связаны, а сами они попали в плен к отвратительному, мерзкому человеческому существу.
Один из них, эконом, так и не понял, какая беда его постигла, потому что тут же преставился из-за потери крови, а вот двое других были силой отведены в надежное место. Затем Оберлус отправился за Себастьяном Мендосой и норвежцем Кнутом и заставил их выгрузить с потерпевшей крушение "Мадлен" все, что могло сослужить ему хоть какую-то службу.
В каюте капитана он обнаружил пару пистолетов и солидный запас пороха и патронов - несомненно, самое ценное сокровище, каким ему когда-либо доводилось обладать. Для него оно уж точно представляло большую ценность, чем небольшой сундучок, наполненный жемчугом и увесистыми дублонами, который он обнаружил в нише за картой Франции.
Он приказал "рабам" перенести мешки с чаем, шелка и корабельную утварь в одну из больших пещер в ущелье и заставил их несколько дней подряд разбирать "останки" злосчастного корабля, перетаскивая на берег те части, которые могли еще пригодиться, а прочее позволил морю забрать себе.
Спустя неделю уже никто не смог бы даже представить, что в этом месте однажды потерпел крушение красавец фрегат, а двое людей, которым удалось выжить, превратились в связанных цепями рабов, и теперь они бродят по острову, причем им самым строгим образом запрещено подходить к норвежцу или чилийцу ближе, чем на триста метров.
Оберлус требовал неукоснительного выполнения своего приказа. Он собрал всех пленников в одном месте, показал им пистолеты, разъяснив с самого начала, кто на данном острове является единственным хозяином положения, и объявил тоном, не терпящим возражения:
- Коли застану вас вместе - брошу жребий: одного убью, а остальным отрежу по два пальца.
Затем обратился к чилийцу:
- Ты! Покажи-ка французам, скольких у тебя не хватает.
Подождал, пока Мендоса поднимет руку и продемонстрирует изувеченную руку, и прибавил прежним тоном.
- Я не сторонник пустых угроз. И никогда не оставляю невыполненными свои обещания. Тот, кто будет меня слушаться, будет жить спокойно, а кто считает себя слишком умным, пожалеет, что появился на свет.
Он подождал, пока француз, говоривший по-испански, переведет его слова своему товарищу, а затем прочертил в воздухе воображаемую линию, от высокой скалы, служившей ему дозорной вышкой, до самого центра северной бухты, и сказал:
- Вот граница, которую вы не смеете нарушать, французы - с одной стороны, чилиец и норвежец - с другой. Тот, кто на это осмелится, простится с жизнью.
Затем показал на колокол, снятый с фрегата "Мадлен" и висевший теперь на ветке, и добавил:
- Как только я ударю в колокол, вы должны немедленно явиться сюда. А тот, кто придет последним, получит от меня десять ударов кнутом. Уразумели?
- То, что вы делаете, это похищение и пиратство, - заметил Доминик Ласса, француз, говоривший по-испански. - А это по морским законам карается виселицей.
Его похититель не смог сдержать радостной улыбки.
- И кто же это собирается меня повесить? - проговорил он с сарказмом - Случаем, не ты? Морские законы здесь не действуют. Тут имеет силу только закон Оберлуса, и то, что я скажу, - хорошо, а то, что считает кто-либо другой, - плохо. Хочешь, я тебе это докажу?
Доминик Ласса взглянул на обрубки пальцев Себастьяна Мендосы и отрицательно покачал головой.
- Так-то лучше! - воскликнул Оберлус - Вы, французы, слывете хорошими поварами, - продолжил он. - Ты как?
Ласса кивнул на товарища:
- Он лучше.
- Хорошо. В таком случае скажи ему, что он займется кухней, ты будешь поставлять ему мясо и рыбу, на попечении Себастьяна останутся грядки и водоемы, а недоумок норвежец остается у него на подхвате и будет собирать все, что вынесет на берег море. - Он указал на второго француза: - Как его зовут?
- Жорж, - ответил Доминик Ласса.
- Скажи своему приятелю Жоржу, что я заставлю его снимать пробу со всего, чем он вздумает меня потчевать, дабы ему не пришло в голову попытаться меня отравить. Вряд ли мне нужно вам объяснять, что всякое покушение на мою жизнь будет немедленно караться смертью. - Игуана Оберлус махнул рукой. - А сейчас ступайте. За работу!
Он подождал, пока пленники отойдут на двести метров, и, протянув руку, дернул за веревку колокола и настойчиво позвонил.
Спотыкаясь и падая - виной тому были короткие путы на ногах, - все четверо поспешили обратно. Их бег являл собой трагикомическое зрелище: они передвигались прыжками, отталкиваясь обеими ногами, и даже на четвереньках. Оберлус схватил одну из плетей, которые забрал с фрегата, и направил на норвежца, прибежавшего последним.
- Ложись на землю! - приказал он, сделав властный жест, который слабоумный пленник немедленно понял. - Живо!
Оберлус нанес ему десять обещанных ударов плетью и велел Мендосе помочь норвежцу подняться.
- В следующий раз буду бить сильнее, - сказал он. - Я могу стегать очень сильно, когда захочу. Пока это всего лишь предупреждение. Проваливайте!
Молча понурившись, терзаемые страхом, болью и гневом, четверо пленников разошлись в разные стороны.
Игуана Оберлус проводил их взглядом, пока они не скрылись в зарослях, вынул из кармана старую почерневшую трубку - вероятно, кому-то из погибших членов команды "Мадлен" ее подарила жена, - не торопясь, раскурил ее, с удовлетворением затянулся и выпустил густое облако дыма.
Хозяин.
Он был полновластным хозяином, и осознавал это.
•
- Чем это ты занимаешься?
Он неожиданно появился сбоку, возникнув, как всегда, словно ниоткуда и абсолютно бесшумно, точно бесплотная тень, и Доминик Ласса вздрогнул от испуга:
- Я пишу.
- Ты умеешь писать? - удивился Игуана.
- Не умел бы - не писал, - последовал логичный ответ. - Я вел записи в судовом журнале.
- Этим всегда занимается капитан. Капитаны - те умеют писать.
- Капитан предпочитал, чтобы это делал я, поскольку у меня почерк был лучше, чем у него.
- Это судовой журнал?
- Нет. Мой дневник. Я обнаружил его среди вещей, которые норвежец с Себастьяном перетащили на берег. Часть страниц намокла, но его еще можно использовать.
Оберлус протянул руку, взял толстую, увесистую книгу в темном потертом кожаном переплете и, повертев в руках, раскрыл и стал внимательно рассматривать мелкий, каллиграфически безупречный почерк и оставшиеся чистые страницы.
- Я не умею читать, - наконец признался он, возвращая книгу. - Никто так и не захотел меня научить.
Доминик Ласса молча закрыл тяжелый том, убрал его за спину, словно ценное сокровище, которое могли отнять силой, и, превозмогая отвращение, взглянул на человека, сидевшего напротив и погруженного в созерцание моря. Оно, необычайно спокойное, свинцовое, точно зеркальная гладь без единого пятнышка, широко раскинувшись, терялось из виду вдали.
- Да мне и ни к чему умение читать, - изрек Оберлус после долгой паузы. - Ни к чему. Даже если бы я стал самым ученым человеком на свете, моя физиономия все равно осталась бы прежней, и люди продолжали бы от меня шарахаться. - Он посмотрел на француза в упор: - Какой в чтении прок?
- Понять то, что написали другие, - непринужденно ответил француз. - Порой, когда мы испытываем одиночество, грусть или близки к отчаянию, то, что рассказывают другие, может принести нам успокоение. Узнаешь, как они подверглись похожим испытаниям и как их выдержали, и это помогает.
Игуана Оберлус на мгновение задумался и уверенно произнес.
- Это не про меня. Вряд ли кому-то довелось пройти через то, через что прошел я, и у него хватило духу об этом рассказать.
- Откуда такая уверенность? - сказал Доминик. - Никто не может знать этого наверняка, потому что никому не под силу прочитать все книги, какие были написаны.
- Знаю, потому что чувствую… То, что вы заставили меня испытать за все эти годы - целую жизнь, - никто не смог передать никакими словами. - Оберлус скептически покачал головой, достал из кармана трубку и, чтобы ее зажечь, высек кремнем искру. - Меня изо всех сил старались уверить в том, что я, родившись уродом, был настоящим исчадием Ада, и в конце концов меня в этом убедили. Но где же он, мой отец - дьявол? Ни разу не пришел мне на помощь, а всем пакостям, которым он должен был меня научить, я постепенно научился сам, поскольку мне их делали другие… Если я не в состоянии выразить, даже просто говорить о том, что я пережил, как кто-то может об этом написать?
Он не получил ответа, так как француз чувствовал, что неспособен держаться естественно в присутствии этого жуткого существа, которое ненавидел, как никого другого никогда прежде, и которое вызывало у него отвращение, словно каждая пора кожи чудовища источала зловоние. Доминику казалось, что не стоит даже пытаться вникнуть в суть рассуждений похожего на игуану человека или понять, какая череда страданий привела того именно сюда, в этом место. В определенном смысле можно было счесть естественным и логичным - достаточно было взглянуть на него и заметить его отталкивающее уродство, - что человечество отнеслось к нему с той жестокостью, с какой оно это сделало.
Оберлус тоже сидел молча, глядя на море, погрузившись в свои собственные мысли; наконец он перевел взгляд на перо баклана, лежавшее на камне, рядом с импровизированной чернильницей, которая была не чем иным, как старым латунным черпаком, и отрывисто произнес.
- Научи меня писать.
- Что вы сказали? - изумился Ласса.
- Что слышал - чтобы ты научил меня писать. - Он взял перо и повертел в пальцах. - Я знаю, что могу научиться, и это мне пригодится, чтобы поведать миру, что он мне сделал и почему я объявил ему войну. - Оберлус повеселел. - В конце концов, если я собираюсь стать королем Худа, мне, как королю, полагается уметь писать.
- Вы себе представляете, как испанцы поступают с тем, кто вознамерился объявить себя королем в каком-либо из их владений? Вырывают язык и глаза, заливают в глотку расплавленный свинец, а если после этого человек остается в живых, его разрывают на части с помощью четырех коней.
- Мне это кажется справедливым, - произнес Оберлус таким тоном, словно то, о чем поведал француз, и в самом деле казалось ему самым естественным делом на свете. - Если бы не страх подобного наказания, любой трус осмелился бы взбунтоваться. - Он умолк. Помолчав немного, продолжил: - Мы, мятежники, обязаны знать, против чего выступаем и какому риску себя подвергаем, потому что в противном случае нашему мятежу грош цена. - Он показал на пистолет, который держал за пазухой: - Я знаю, что, стоит мне только ослабить бдительность, вы тут же со мной расправитесь самым немилосердным способом, однако иду на этот риск, хотя мог бы жить беззаботно, спрятавшись здесь навсегда, - так было бы гораздо проще.
- Так, значит, вы осознаете, что поступаете плохо?