Вот два засольщика бредут по колено в живом потоке еще трепещущей рыбы. А вот рослый, здоровый матрос в сбившейся на затылок зюйдвестке подцепил на пику огромную, чуть ли не с его рост, треску и кидает ее на рыбодел, за которым ловко и быстро полосуют ножами белую "морскую плоть" шкерщики. Но сразу бросалось в глаза: почти в каждом рисунке, наброске одно и то же лицо. За рыбоделом, у лебедки, за рулем в штурманской рубке - всюду и везде он. Федька Шалагин.
Из всех матросов, засольщиков и вообще из всего экипажа судна только он один, пожалуй, пользуется особым вниманием и расположением Клавдия Филипповича. Иногда мне кажется, что он искренне привязался и полюбил этого "колоритного" матроса, а иногда сдается, что художник просто нарочно приукрашивает свою натуру.
- Думается мне, - сказал он мне однажды, - что Федя Шалагин - один из тех парней, что я увидел тогда на причале. Он очень живописен, так и просится на полотно.
Я промолчал. Может, он и в самом деле живописен этот Федька Шалагин, и кажется, он не только просится, а прямо-таки нахально прет в художественное полотно, расталкивая своими сильными крутыми плечами и боцмана Виктора Жаброва, и засольщика Семена Бегунова, и матроса Васю Непряхина, и всех других наших работящих и скромных ребят.
Но я-то хорошо знаю, что Федька Шалагин далеко не тот герой, какой нужен художнику. Колорит этот морской в нем есть, это верно. Посмотришь на него со стороны и скажешь - вот это моряк, он и ходит с этакой небрежной развальцей, и лицо у него энергичное, волевое, как говорится, продубленное и просоленное, и на мускулистых руках, как полагается, синеют штурвал и якорь.
Но в море, на промысле Федька держится как-то в тени, за спиной товарищей, и чувствуется, как приберегает свои силенки, зря не растрачивает их, не лезет "поперед батьки" и вообще никак не проявляет своей лихости и железной хватки.
Зато на берегу он "герой". Особенно в ресторане за кружкой пива в окружении прошедших огонь и воду "морских волков".
Каждая наша стоянка в порту редко обходится без его скандальных происшествий: то учинит маленький "локальный" скандальчик в женском общежитии, то вдребезги пьяный свалится ночью с трапа за борт, и вахтенному приходится поднимать целый аврал, то выкинет еще какой-нибудь номер.
Как водится в таких случаях, Федьку жестоко прорабатывают на собраниях, читают ему мораль, он слушает, понурив свою буйную голову, потом что-то виновато бормочет в свое оправдание, наконец, дает последнее слово исправиться, и уши у него при этом пунцово горят, а на глазах чуть ли не слезы. Ему снова закатывают строгий выговор с последним предупреждением, он успокаивается, некоторое время ведет себя на берегу в норме, но только некоторое время, а потом все опять начинается сызнова.
Другой капитан давно бы уже выгнал его с судна, а Игорь Федорович на редкость терпелив - все еще возится с Федькой Шалагиным, надеется, что он человеком станет.
Ничего этого Клавдий Филиппович, конечно, не знал и с увлечением рисовал Федьку Шалагина во всех ракурсах, радуясь, что нашел такую колоритную натуру.
А сам Федька, донельзя польщенный таким вниманием к его особе со стороны столичного художника, старался показать себя с самой лучшей стороны.
Стоило только Клавдию Филипповичу появиться со своим альбомом на палубе или на крыле рубки, как он весь словно разряжался долго копившейся в нем скрытой энергией. Если стоял в это время за рыбоделом - шкерочный нож так и играл в его руке, и никто из других матросов не мог угнаться за ним в быстроте и ловкости. А он, захваченный азартом и жарким ритмом работы, только сердито покрикивал:
- Рыбу подавай, пошевеливайся!
И в эти минуты, раскрасневшийся, с прилипшими к вспотевшему лбу русыми волосами, он и впрямь был живописен и красив, этот непутевый Федька Шалагин.
Может быть, сначала он старался вовсю, чтобы понравиться художнику, чтобы "покрасивше" попасть в картину. Федька по-своему был тщеславен и самолюбив. А потом мало-помалу он почувствовал какой-то особый вкус к тому, что делал.
Теперь он стал все чаще и чаще ловить на себе теплые, доброжелательные улыбки, и вообще как будто все стали относиться к нему как-то иначе, чем раньше, дружелюбней и доверчивей.
Он очень гордился своей дружбой со знаменитым, по его глубокому убеждению, художником и часто в разговорах со своими товарищами на палубе за рыбоделом или в столовой небрежно, как бы мимоходом, ронял:
- А мы сегодня с Клавдием Филипповичем прикинули композицию нового сюжета.
И заметив, что это произвело должное впечатление на слушателей, продолжал тем же небрежным снисходительным тоном:
- Ничего как будто получается. Надо только добиться более светлой тональности.
Все чаще к месту и не к месту он стал ввертывать разные красивые звучные слова, вроде "экспозиция", "орнамент", "цветовая гамма", которых он наслышался от художника и значения которых хорошенько не понимал и сам.
Но это наивное хвастовство никого не раздражало и никто на этот раз не подсмеивался над Федькой Шалагиным.
Каждодневное общение с художником, его разговоры, его суждения не могли не оставить следа в памяти и в душе Федьки Шалагина. Это для меня было особенно понятно потому, что я нередко видел, как они, художник и матрос, "работали над композицией нового сюжета" в моей каюте, то есть художник рисовал что-нибудь и между делом рассказывал, а матрос сидел, позировал и слушал.
- Вы, Феденька, конечно, читали и даже, наверное, прорабатывали в школе Глеба Успенского, - как о чем-то само собой разумеющемся говорил Клавдий Филиппович.
И "Феденька", может быть, впервые услышавший фамилию этого русского писателя, ничуть не смущаясь, соглашался:
- Да, что-то такое читал и прорабатывал…
- Есть у этого одного из наших самых глубоких и человечнейших художников великолепный рассказ "Выпрямила". Если ты его еще не читал, непременно прочитай, голубчик, получишь огромное наслаждение. Сам сюжет рассказа я уже помню плохо. Помню только, что речь там идет о том, какое неизгладимое впечатление произвела знаменитая статуя Венеры Милосской в Лувре на забитую, рабски покорную искривленную душу человека, как эта с виду холодная мраморная красота и даже этот обрубок руки перевернули всю его жизнь, и он впервые почувствовал себя не рабом, а человеком, впервые осознал свое человеческое достоинство. Вот, голубчик, какова сила искусства, - вздохнув, заключил Клавдий Филиппович и, чуть помедлив, добавил: - Настоящего, большого вдохновенного искусства.
На другой день я встретил Шалагина после вахты в салоне около нашей судовой библиотечки. Тут же рылся в книгах и наш помполит Василий Матвеевич Носков.
- Ну зачем тебе понадобился Глеб Успенский, - удивленно говорил помполит. - Это же народник какой-то, кто его теперь читает. Вот возьми лучше роман "Буря", про нас, рыбаков, здорово написано.
- Нет уж вы, Василий Матвеевич, отыщите мне Глеба Успенского, - упрямо стоял на своем Шалагин. - А про нас, про рыбаков, мне и так все известно, что интересного о нас можно написать? Ничего.
Из произведений Глеба Успенского в судовой библиотечке нашлись только "Нравы Растеряевой улицы". Федька недоверчиво полистал тонкую книжку в дешевом издании и спросил:
- А про выпрямление души и тут есть?
- Про выпрямление души надо у Макаренко читать, - посоветовал Носков, - а не у какого-то Успенского.
Но Шалагин все-таки унес с собой книжку "народника" Успенского.
И вдруг наш, почти уже исправившийся, Федька Шалагин снова сорвался и загремел с большим звоном. Такого номера он еще не откалывал, до сих пор колобродил только на берегу во время коротких междурейсовых стоянок, а тут, на удивление всего экипажа, умудрился как-то напиться в море.
Сначала, когда он вышел на палубу, никто не обратил особого внимания на его возбужденное раскрасневшееся лицо, на лихорадочный блеск глаз, но вскоре уже ни у кого не оставалось сомнения - Федька пьян в дымину. Бессмысленно вращая осоловелыми глазами, он то громко смеялся, то нес какую-то несусветную чепуху, то затягивал свою любимую "Распрягайте, хлопцы, коней". И, наконец, в заключение, так сказать, художественной программы вскочил на рыбодел, зажал в оскаленных зубах шкерочный нож и пытался лихо пройтись в лезгинке, но не удержался и шлепнулся на палубу, приварив себе добрый синяк. Федьку подхватили под белы руки, отвели в кубрик и для надежности оставили под замком, пока не прочухается.
Всех, конечно, занимал вопрос, чем это он успел "накачаться" - водкой, одеколоном, денатуратом или еще каким сногсшибательным пойлом? И где он все это мог достать в открытом море, на судне, где нет запасов спиртного? Для большинства наших людей это так и осталось жгучей тайной. Федька ни тогда, ни после ничего не рассказывал, а те немногие, кто знал истину, тоже помалкивали. Главным образом из уважения к пострадавшему художнику Клавдию Филипповичу, лишившемуся единственной дорогой для него бутылки спирта, крайне необходимого ему и в качестве закрепителя, когда рисовал углем, и для других чисто профессиональных надобностей.
- Это я один во всем виноват, - сокрушался потом в разговоре со мной Клавдий Филиппович - Федя был в этот день очень оживлен и радостен, а потом признался, что у него день рождения, исполнилось двадцать три года. Я тоже порадовался, поздравил его, ну и налил ему в стакан граммов сто своего закрепителя и себе немножко. Чокнулись, выпили. Тут прибежал юнга Яша и сказал, что меня зачем-то приглашает капитан. Я вышел и надолго задержался у Игоря Федоровича, а когда вернулся в каюту, Феди уже не было и, увы, моего закрепителя тоже не было. Я Федю не виню, трудно ведь удержаться от соблазна, да еще в такой день. Но как все это неприятно, как неприятно.
В рассказе Клавдия Филипповича все было верно за исключением одного: Федька Шалагин по забывчивости или еще не знаю почему приблизил день своего рождения на три с лишним месяца - паспорт-то его у меня хранится.
А что касается неприятностей, то они посыпались не только на многострадальную, битую не раз Федькину голову, но и затронули немножко сбоку самого художника.
На другой день, кажется, после происшествия в нашу "комнату приезжающих" явился помполит товарищ Носков. Он вежливо поздоровался с Клавдием Филипповичем, справился о его здоровье, самочувствии, проинформировал о погоде и уловах на сегодняшний день. Потом, внимательно, сосредоточенно просматривая новые зарисовки и этюды художника, как бы между прочим сказал:
- Зря вы, товарищ Зимовейский, своевременно не согласовали со мной кандидатуру, достойную художественного отображения. Тогда бы не было и некоторых ошибок с вашей стороны.
- А вы считаете, - мягко поинтересовался Клавдий Филиппович, - что я допустил ошибки? В чем, позвольте узнать, - в содержании, в форме, может, в фактической стороне этих зарисовок?
- Дело не в форме, - досадливо махнул рукой Носков. - Зачем, спрашивается, вы популяризируете пьяницу и разгильдяя Федьку Шалагина?
- Позвольте, - смутился художник. - Как же это я его популяризирую? Я просто делаю наброски портретов, зарисовки, этюды, может быть, я несколько увлекаюсь такой натурой, как Федя Шалагин, но все ведь это еще только заготовки к будущей картине, и я не собираюсь нигде их выставлять. И к тому же, только одному господу богу известно, получится у меня эта картина или нет.
- Странно, очень странно, - покачал головой товарищ Носков. - Значит, богу все известно, а вам нет, неверие, так сказать, в собственные силы.
- Пожалуй, что и так, - устало согласился Клавдий Филиппович. - А насчет кандидатуры Феди Шалагина, если вам так угодно выразиться, я согласовывал с Игорем Федоровичем.
- А-а, вот как, - вскинул брови Носков, - ну тогда, конечно, дело другое.
Он еще посидел для приличия несколько минут и ушел.
А Клавдий Филиппович еще долго сидел у стола, словно в раздумье, и только время от времени приглаживал ладонью свою "несжатую полоску".
- Да-а, - вздохнул он, - какая богатая, одаренная натура и такая постыдная слабость духа.
Я посмотрел на его расстроенное, удрученное лицо и понял, что беспутный Федька Шалагин дорог художнику не только как интересная, колоритная натура, и вчерашняя Федькина выходка глубоко огорчила его. Казалось, вместе с этой проклятой бутылкой закрепителя Федька украл у Клавдия Филипповича еще что-то такое, неизмеримо более ценное и дорогое для него. Он стал каким-то рассеянным, вялым и уже не восторгался живописными картинами морской жизни, "живой трепетной плотью моря", и хотя по-прежнему много зарисовывал, но уже без особого воодушевления, как раньше.
С Федькой он теперь почти не встречался, и не потому, что гневался или сердился на него, а, видимо, потому, что было больно и как-то неловко смотреть в его виноватые глаза. И сам Федька, молчаливый, замкнувшийся, избегал этих встреч. Только однажды в столовой, пересилив свой стыд, он подошел к Клавдию Филипповичу, губы у него мелко дрожали, на скулах зардели красные пятна, но он не успел сказать ни одного покаянного слова. Клавдий Филиппович посмотрел на него и испуганно проговорил:
- Не надо, голубчик, не надо. Потом поговорим. - И заторопился к выходу.
Но поговорить, видимо, им так и не удалось. Вскоре мы снялись с промысла и через сутки уже были в порту.
Наступила пора встреч и расставаний. Перед тем как совсем покинуть судно, Клавдий Филиппович поднялся в штурманскую рубку, куда как раз перед этим зашел капитан.
- Ну и куда вы теперь отправитесь, Клавдий Филиппович? Домой, в Москву? - поинтересовался капитан.
- Нет, пока что остановлюсь в гостинице, поживу еще недельку-другую. Надо привести в порядок свои заготовки и еще поработать здесь, в рыбном порту.
- Это вы правильно решили. Побывайте на других судах. Увидите много для себя нового, интересного, а главное, познакомитесь с хорошими людьми.
- Спасибо вам за все, Игорь Федорович, - растроганно сказал художник и, чуть помедлив, нерешительно добавил: - Я вот что еще хотел вас спросить: что будет теперь с Федей Шалагиным?
- Что будет? - переспросил капитан и посмотрел на художника прищуренными веселыми глазами. - Трудно пока еще сказать, что из него будет. Если говорить на вашем языке художников, то это пока первый набросок, эскиз того нового Федьки Шалагина, каким мы его хотели бы видеть. Он, как вы видели, "сорвался" в море, может быть, еще "сорвется" разик-другой. Но все равно я почему-то верю в него, верю, что эскиз этот мы доведем до настоящего портрета.
Клавдий Филиппович схватил капитана за руку и долго благодарно тряс ее.
- Как это вы хорошо сказали, - воскликнул он. - И так хорошо, отрадно бывает верить в человека. Спасибо вам, вы сняли камень с моей души.
- Что вы, Клавдий Филиппович, это мы должны вам сказать спасибо.
- Мне? - изумился художник. - За что же мне-то?
- Да за то, что именно вы, говоря опять же по-вашему, наложили на этот живой "эскиз" очень важный штрих.
- Ну что вы, что вы, - замахал руками смущенный художник, - моему штриху всегда не хватало законченности, твердости…
Я проводил Клавдия Филипповича в город и здесь, у подъезда гостиницы "Арктика", мы расстались, уговорившись встретиться еще раз у него в номере.
Вскоре мы снова вышли в море в очередной рейс, а когда вернулись в порт, я узнал, что художник Зимовейский ушел на плавбазе "Печенга" в Северную Атлантику.
Найдет ли он там "своего Канина", напишет ли он потом свою задуманную картину или, может быть, его воображение захватил новый замысел, еще более беспокойный, волнующий и жгучий?
Кто знает. Подожду, когда он вернется из рейса.
Жду не только я, ждет его и наш лучший засольщик Федя Шалагин, ему-то есть что рассказать художнику, с которым он когда-то "прикидывал" композиции новых сюжетов.
Александр Бездольный
рефмеханик Мурманского тралового флота, студент-заочник Мурманского высшего инженерного морского училища.
Муфта
До конца вахты оставалось немногим более часа. Работа была проделана, по мнению Андрея, большая, и главное - хорошо. Он еще раз с удовольствием осмотрел сальник и полез в карман за сигаретами.
"Перекурю немного, - подумал он, - а там возьмусь за муфту. Интересно, какое у Валентина будет лицо? Придет подменять, а "первый" уже двигает поршнями…"
Андрей устало усмехнулся. С "первым" повозились они немало. Запчастей почти совсем не было, а в это время ребята наверху поднимают трал за тралом. На обед хоть совсем не являйся: только сядешь за стол, и начинается со всех сторон:
- Ну, как там с холодом?
Или иронически многозначительно:
- Да, не повезло нам с холодильниками.
Эх! Да чего там - вспоминать не хочется. Этот электрик… - Андрей даже передернул плечами, - и надо же случиться такому! А ведь во всем сам виноват.
Однажды, еще в самом начале рейса, Андрей, поднявшись из машинного отделения, решил проверить работу вентиляторов морозильных камер. Идя по рыбофабрике, он увидел, как электрик, весь выпачканный маслом и ржавчиной, багровея от натуги, тащил солидных размеров электромотор.
"В мастерскую, наверное, а ведь далековато еще", - мелькнуло в голове у Андрея. Вслух он спросил:
- Трудимся, значит?
Электрик, парень его лет, остановился, с облегчением выпрямил спину и посмотрел на Андрея.
- Да, вот если бы не этот "пузан", - он добродушно пнул ногой лоснящийся бок электромотора, - может быть, сейчас и перекуривали бы.
- Так в чем дело, давай перекурим.
Андрей сунул руку в карман, где лежали сигареты.
- Нет, не надо, - остановил его электрик, - недосуг, нужно срочно его подлечить.
И он опять слегка коснулся ногой мотора:
- Может, поможешь? Донесем до электромастерской, а там я и один управлюсь. Как?
Андрей равнодушно ухмыльнулся.
- Нет, старик, у меня тут свои дела, да и потом, разве ты не знаешь, что холод делается чистыми руками?
- Смотря что подразумевать под чистотой, - произнес, помрачнев, электрик и наклонился над мотором.
С тех пор они почти не разговаривали. Иногда Андрей замечал на себе серьезный, изучающий взгляд, но не придавал этому особого значения. Правда, на одном из комсомольских собраний знакомый голос заставил Андрея вздрогнуть. Говорил он - электрик, говорил о дружбе, о морском братстве. Хорошо говорил, а Андрей сидел и ежился.
"Вот сейчас, - думал он, - вот сейчас начнет приводить примеры, вспомнит, как я ему ляпнул в ответ на просьбу о помощи, на смех ведь поднимут". И он окинул взглядом серьезные лица товарищей.
Но электрик не назвал имени Андрея, хотя по его взгляду было видно, что помнит обо всем. После окончания собрания Андрей почувствовал некоторое облегчение и нечто вроде чувства благодарности к электрику.
"А парень, видно, ничего, - думал он, - свой. Вот ведь мог рассказать, высмеять, а не стал и видом старался ничего не показать".
Мало-помалу случай этот стал сглаживаться в памяти Андрея. Время шло, траулер был не из новых, и хотя из рейса в рейс экипаж давал план, корабль был на положении "тяжелых". Об этом говорили еще в начале рейса, а в середине почувствовали все. Первыми - мотористы: закапризничал "главный". Не успели справиться с ним, как помощи запросил один из вспомогательных дизелей. Некоторое время на судне только и слышались разговоры:
- Молодцы мотористы! Какой ремонт! Да здесь завод месяц бы копался.