Прямая речь (сборник) - Чичибабин Борис 6 стр.


Коктебельская ода

Никогда я Богу не молился
так легко, так полно, как теперь…
Добрый день, Аленушка-Алиса,
прилетай за чудом в Коктебель.

Видишь? – я, от радости заплакав,
запрокинул голову – и вот
Киммерия, алая от маков,
в бесконечность синюю плывет.

Вся плывет в непобедимом свете,
в негасимом полдне, – и на ней,
как не знают ангелы и дети,
я не помню горестей и дней.

Дал Господь согнать с души отечность,
в час любви подняться над судьбой
и не спутать ласковую Вечность
со свирепой вольностью степной…

Как мелась волошинская грива!
Как он мной по-новому любим
меж холмов заветного залива,
что недаром назван Голубым.

Все мы здесь – кто мучились, кто пели
за глоток воды и хлеба шмат.
Боже мой, как тихо в Коктебеле, -
только волны нежные шумят.

Всем дитя и никому не прадед,
с малой травкой весело слиян,
здесь по-детски властвует и правит
царь блаженных Максимилиан.

Образ Божий, творческий и добрый,
в серой блузе, с рыжей бородой,
каждый день он с посохом и торбой
карадагской шествует грядой…

Ах, как дышит море в час вечерний,
и душа лишь вечным дорожит, -
государству, времени и черни
ничего в ней не принадлежит.

И не славен я, и не усерден,
не упорствую, и не мечусь,
и что я воистину бессмертен,
знаю всеми органами чувств.

Это точно, это несомненно,
это просто выношено в срок,
как выносит водоросли пена
на шипучий в терниях песок.

До святого головокруженья
нас порой доводят эти сны, -
Боже мой Любви и Воскрешенья,
Боже Света, Боже Тишины!

Как Тебя люблю я в Коктебеле,
как легко дышать моей любви, -
Боже мой, таимый с колыбели, -
на земле покинутый людьми!

Но земля кончается у моря,
и на ней, ликуя и любя,
глуби вод и выси неба вторя,
бесконечно верую в Тебя.

1984

9 января 1984 года

Изверясь в разуме и в быте,
осмеян дельными людьми,
я выстроил себе обитель
из созерцанья и любви.

И в ней предела нет исканьям,
но как светло и высоко!
Ее крепит армянский камень,
а стены – Пущино с Окой.

Не где-нибудь, а здесь вот, здесь вот,
порою сам того стыдясь,
никак не выберусь из детства,
не постарею отродясь.

Лечу в зеленые заречья,
где о веселье пели сны,
где так черны все наши речи
перед безмолвьем белизны.

Стою, как чарка, на пороге,
и вечность – пролеском у ног.
Друг, обопрись на эти строки,
не смертен будь, не одинок…

Гремят погибельные годы,
ветшает судебная нить…
Моей спасительной свободы
никто не хочет разделить.

1984

1986–1994

"Сколько вы меня терпели!.."

Сколько вы меня терпели!..
Я ж не зря поэтом прозван,
как мальчишка Гекльберри,
никогда не ставший взрослым.

Дар, что был неждан, непрошен,
у меня в крови сиял он.
Как родился, так и прожил -
дураком-провинциалом.

Не командовать, не драться,
не учить, помилуй Боже, -
водку дул заради братства,
книгам радовался больше.

Детство в людях не хранится,
обстоятельства сильней нас, -
кто подался в заграницы,
кто в работу, кто в семейность.

Я ж гонялся не за этим,
я и жил, как будто не был,
одержим и незаметен,
между родиной и небом.

Убежденный, что в отчизне
все напасти от нее же,
я, наверно, в этой жизни
лишь на смерть души не ёжил.

Кем-то проклят, всеми руган,
скрючен, согнут и потаскан,
доживаю с кротким другом
в одиночестве бунтарском.

Сотня строчек обветшалых -
разве дело, разве радость?
Бог назначил, я вещал их, -
дальше сами разбирайтесь.

Не о том, что за стеною,
я писал, от горя горбясь,
и горел передо мною
обреченный Лилин образ…

Вас, избравших мерой сумрак,
вас, обретших душу в деле,
я люблю вас, неразумных,
но не так, как вы хотели.

В чинном шелесте читален
или так, для разговорца,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.

Поменяться сердцем не с кем,
приотверзлась преисподня, -
все вы с Блоком, с Достоевским, -
я уйду от вас сегодня.

А когда настанет завтра,
прозвенит ли мое слово
в светлом царстве Александра
Пушкина и Льва Толстого?

1986

"Когда я был счастливый…"

Когда я был счастливый
там, где с тобой я жил,
росли большие ивы,
и топали ежи.

Всходили в мире зори
из сердца моего,
и были мы и море -
и больше никого.

С тех пор, где берег плоский
и синий тамариск,
в душе осели блестки
солоноватых брызг.

Дано ль душе из тела
уйти на полчаса
в ту сторону, где Бело -
сарайская коса?

От греческого солнца
в полуденном бреду
над прозою японца
там дух переведу.

Там ласточки – все гейши -
обжили – добрый знак -
при Александр Сергейче
построенный маяк.

Там я смотрю на чаек,
потом иду домой,
и никакой начальник
не властен надо мной.

И жизнь моя – как праздник
у доброго огня…
Теперь в журналах разных
печатают меня.

Все мнят во мне поэта
и видят в этом суть,
а я для роли этой
не подхожу ничуть.

Лета в меня по капле
выдавливают яд.
А там в лиманах цапли
на цыпочках стоят.

О, ветер Приазовья!
О, стихотворный зов!
Откликнулся б на зов я,
да нету парусов…

За то, что в порах кожи
песчинки золоты,
избави меня, Боже,
от лжи и суеты.

Меняю призрак славы
всех премий и корон
на том Акутагавы
и море с трех сторон!

1989

Современные ямбы

1

Не верю сызмала словам я,
тружусь, как пахарь, за столом.
Мы ж рушим мир до основанья
и ничего не создаем.

Звезда имперская погасла,
все стало задом наперед -
сидим без сахара и масла,
а президенты делят флот.

Уж так, Россия, велика ты,
что не одну сгубила рать, -
нам легче взлезть на баррикады,
чем в доме чуточку прибрать.

Одни дружки в Советах рады -
избыли совести рубеж,
для рыл престижные оклады
поназначав самим себе ж.

Как тут невежды и невежи
гуртом из дыр в поводыри!
А ты трудись, с утра не евши,
да их же и благодари.

Попал из безвести как раз ты
на погребение страны,
чьи социальные контрасты,
как в зоне нож, обострены.

Сидишь, не чуя ног разутых,
в конфорке газу не зажег
и, как мешается рассудок,
печально чувствуешь, дружок.

Во времена живешь не те ты -
гроша не стоят ум и честь,
сплошные суверенитеты
и очень хочется поесть.

2

О, быть бы заодно со всеми,
к харчам всеобщим приобщаться!
Но Богом брошенное семя
мне не сулит такого счастья.

Я верен Богу одиноку
и, согнутый, как запятая,
пиляю всуперечь потоку,
со множеством не совпадая.

Что нет в глазах моих соринок,
не избавляет от нападок.
Я всем умом моим за рынок,
но сердцем не люблю богатых.

Я не могу, живу покуда,
изжить евангельские толки
насчет иголки и верблюда,
точней, отверстия в иголке.

Зачем мне дан был дар певучий
и светопламенные муки,
когда повсюду мрак паучий
и музы, мрущие, как мухи?

Неужто ж так мы неумелы
в своих стараньях многосильных,
что есть у нас миллионеры,
но нет товара в магазинах?

Над нами, нищими у храма,
как от зачумленных отпрянув,
смеется сытая реклама
с глумящихся телеэкранов.

О, дух словесности российской,
ужель навеки отмерцал ты?
А ты погнись-ка, попросись-ка:
авось уважут коммерсанты.

Тому ж, кто с детства пишет вирши
и для кого они бесценны,
ох как не впрок все ваши биржи,
и брокеры, и бизнесмены!

Но пусть вся жизнь одни утраты -
душе житьем не налякаться,
с меня ж – теши хоть до нутра ты -
не вытешешь американца!

Да знаю, знаю, что не выйти
нам из процесса мирового,
но так и хочется завыти,
сглотнувши матерное слово.

3

Среди родного бездорожья,
как от голгофского креста,
на нас ниспала кара Божья -
национальная вражда.

В дарах вседневных не скудея,
равняя всех одним концом,
несть эллина ни иудея
пред человечества Отцом.

Мне каждой ночью лица снятся,
что красят вечности простор.
Я в чарах их не вижу наций,
но чаю братьев и сестер.

Мы пили плеск одной криницы,
вздымали хлеб одних полей, -
кто б думать мог, что украинцы
возненавидят москалей!

Но, как слепцы б нас ни разнили,
в той розни выплывет не раз,
что лучшими людьми России
из рабства вызволен Тарас.

Кого судьба с другими месит,
кто в общем нищенстве возрос,
тому и в голову не влезет
решать этнический вопрос.

Когда ко мне, как жар, нагая,
ты льнешь, ласкаясь и любя,
я разве думаю, какая
национальность у тебя?

Душа, свергая в перегрузках
шовинистический дурман,
болит за молдаван и русских,
азербайджанцев и армян.

Откуда ж пагуба такая
на землю тысячи племен?
Какому бесу потакая,
друг друга губим и клянем?

4

Всю жизнь страшась кровопролитий,
крещен тюрьмою да сумой,
я связан тысячами нитей
с простонародною судьбой.

Душе не свойственно теряться,
когда на ней судьбы чекан.
В России бунта и тиранства
я дух склонял к бунтовщикам.

Под старость не переродишься,
я сам себя не сочинил:
мне ближе Герцен и Радищев,
чем Петр Аркадьевич иным.

Еще не спала чешуя с нас,
но, всем соблазнам вопреки,
поэзия и буржуазность -
принципиальные враги.

Я ж в недрах всякого режима
над теми теплю ореол,
кто вкалывал, как одержимый,
и ни хрена не приобрел.

Как мученики перед казнью,
нагие, как сама душа,
стихи обходят с неприязнью
барышника и торгаша.

Корыстолюбец небу гадок.
Гори, сияй, моя звезда!
В России бедных и богатых
я с бедняками навсегда.

1991

Борис Чичибабин - Прямая речь (сборник)

Плач по утраченной родине

Судьбе не крикнешь: "Чур-чура,
не мне держать ответ!"
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.

Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,

но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.

С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал -
за что ж ее лишен?

Какой нас дьявол ввел в соблазн
и мы-то кто при нем?
Но в мире нет ее пространств
и нет ее времен.

Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.

Что больше нет ее, понять
живому не дано:
ведь родина – она как мать,
она и мы – одно…

В ее снегах смеялась смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.

Ее судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый знал,
что без нее нельзя.

И тот, кто клял, душою креп
и прозревал вину,
и рад был украинский хлеб
молдавскому вину.

Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в ее конец любой.

В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.

Ее просторов широта
была спиртов пьяней…
Теперь я круглый сирота -
по маме и по ней.

Из века в век, из рода в род
венцы ее племен
Бог собирал в один народ,
но божий враг силен.

И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.

При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.

К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.

1992

"В лесу соловьином, где сон травяной…"

В лесу соловьином, где сон травяной,
где доброе утро нам кто-то пропинькал,
счастливые нашей небесной виной,
мы бродим сегодня вчерашней тропинкой.

Доверившись чуду и слов лишены
и, вслушавшись сердцем в древесные думы,
две темные нити в шитье тишины,
светлеем и тихнем, свиваясь в одну, мы.

Без крова, без комнат венчальный наш дом,
и нет нас печальней, и нет нас блаженней.
Мы были когда-то и будем потом,
пока не искупим земных прегрешений…

Присутствием близких в любви стеснена,
но пальцев ласкающих не разжимая,
ты помнишь, какая была тишина,
молитвосклоненная и кружевная?

Нас высь одарила сорочьим пером,
а мир был и зелен, и синь, и оранжев.
Давай же, – я думал, – скорее умрем,
чтоб встретиться снова как можно пораньше.

Умрем поскорей, чтоб родиться опять
и с первой зарей ухватиться за руки
и в кружеве утра друг друга обнять
в той жизни, где нет ни вины, ни разлуки.

1989

Ода одуванчику

В днях, как в снах, безлюбовно тупящих,
измотавших сердца суетой,
можно ль жить, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой?

Хорошо, если пчелки напьются,
когда дождик под корень протек, -
только, как ты его ни напутствуй,
он всего лишь минутный цветок.

Знать не зная ни страсти, ни люти,
он всего лишь трава среди трав, -
ну а мы называемся люди
и хотим человеческих прав.

Коротка и случайна, как прихоть,
наша жизнь, где не место уму.
Норовишь через пропасти прыгать -
так не ври хоть себе самому.

Если к власти прорвутся фашисты,
спрячусь в угол и письма сожгу, -
незлобив одуванчик пушистый,
а у родичей рыльца в пушку.

Как поэт, на просторе зеленом
он пред солнышком ясен и тих,
повинуется Божьим законам
и не губит себя и других.

У того, кто сломает и слижет,
светлым соком горча на губах,
говорят, что он знает и слышит
то, что чувствуют Моцарт и Бах.

Ты его легкомыслья не высмей,
что цветет меж проезжих дорог,
потому что он несколько жизней
проживает в единственный срок.

Чтоб в отечестве дыры не штопать,
Божий образ в себе не забыть,
тем цветком на земле хорошо быть,
человеком не хочется быть.

Я ложусь на бессонный диванчик,
слышу сговор звезды со звездой
и живу, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой.

1992

Когда мы были в Яд-Вашеме

А.Вернику

Мы были там – и слава Богу,
что нам открылась понемногу
вселенной горькая душа -
то ниспадая, то взлетая,
земля трагически-святая
у Средиземного ковша.

И мы ковшом тем причастились,
и я, как некий нечестивец,
в те волны горб свой погружал,
и тут же, невысокопарны,
грузнели финиками пальмы
и рос на клумбах цветожар…

Но люди мы неделовые,
не задержались в Тель-Авиве,
пошли мотаться налегке,
и сразу в мареве и блеске
заговорила по-библейски
земля на ихнем языке.

Она была седой и рыжей,
и небо к нам склонялось ближе,
чем где-нибудь в краях иных,
и уводило нас подальше
от мерзословия и фальши,
от патриотов и ханыг.

Все каменистей, все безводней
в ладони щурилась Господней
земля пустынь, земля святынь.
От наших глаз неотдалима
холмистость Иерусалима
и огнедышащая синь.

А в сини той, белы как чайки,
домов расставленные чарки
с любовью потчуют друзей.
И встал, воздевши к небу руки,
музей скорбей еврейских – муки
нечеловеческой музей.

Прошли врата – и вот внутри мы,
и смотрим в страшные витрины
с предсмертным ужасом в очах,
как, с пеньем Тор мешая бред свой,
шло европейское еврейство
на гибель в ямах и печах.

Войдя в музей тот, в Яд-Вашем, я,
прервавши с миром отношенья,
не обвиняю темный век -
с немой молитвой жду отплаты,
ответственный и виноватый,
как перед Богом человек.

Вот что я думал в Яд-Вашеме:
я – русский помыслами всеми,
крещеньем, речью и душой,
но русской Музе не в убыток,
что я скорблю о всех убитых,
всему живому не чужой.

Есть у людей тела и души,
и есть у душ глаза и уши,
чтоб слышать весть из Божьих уст.
Когда мы были в Яд-Вашеме,
мы видели глазами теми,
что там с народом Иисус.

Мы точным знанием владеем,
что Он родился иудеем,
и это надо понимать.
От жар дневных ища прохлады,
над ним еврейские обряды
творила любящая Мать.

Мы это видели воочью
и не забудем днем и ночью
на тропах зримого Христа,
как шел Он с верными своими
Отца единого во имя
вплоть до Голгофского креста.

Я сердцем всем прирос к земле той,
сердцами мертвых разогретой,
а если спросите: "Зачем?" -
отвечу, с ближними не споря:
на свете нет чужого горя,
душа любая – Яд-Вашем.

Мы были там, и слава Богу,
что мы прошли по солнцепеку
земли, чье слово не мертво,
где сестры – братья Иисуса
Его любовию спасутся,
хоть и не веруют в Него.

Я, русский кровью и корнями,
живущий без гроша в кармане,
страной еврейской покорен -
родными смутами снедаем,
я и ее коснулся таин
и верен ей до похорон.

1992

"Оснежись, голова!.."

Кириллу Ковальджи

Оснежись, голова!
Черт-те что в мировом чертеже!
Если жизнь такова,
что дышать уже нечем душе
и втемяшилась тьма болевая,
помоги мне, судьба,
та, что сам для себя отковал,
чтоб у жаркого лба
не звенел византийский комар,
костяным холодком повевая.

Что написано – стер,
что стряслось – невозможно назвать.
В суматоху и сор,
на кривой и немытый асфальт
я попал, как чудак из романа,
и живу, как дано,
никого за печаль не виня.
Нищим стал я давно,
нынче снова беда у меня -
Лиля руку в запястье сломала.

Жаль незрячих щенят,
одурели в сиротстве совсем:
знай, свой закут чернят, издеваясь,
как черти, над всем, -
мы ж, как люди, что любим, то белим.
За стихов канитель
современник не даст ни гроша.
Есть в Крыму Коктебель,
там была наша жизнь хороша -
сном развеялся Крым с Коктебелем.

В городах этажи
взгромоздил над людьми идиот.
Где ж то детство души,
что, казалось, вовек не пройдет?
Где ж то слово, что было в начале?
Чтоб не биться в сети,
что наплел за искусом искус,
суждено ль нам взойти
в обиталище утренних муз,
добывающих свет из печали?

Назад Дальше